сегодня это мое «не знаю» меня… удручает.
Они придвинулись ближе к Сократу, но не могли найти, чем его утешить. Он заговорил сам:
– Равновесие мира нарушено. Давно уж. Это противоречие, сначала просто трещина, постепенно превращается в бездну, которая разрывает надвое государства и людей. – Возбуждение Сократа нарастало, все более пугая друзей. – Тартар, о котором рассказывают, что он – в недрах подземного царства и назначен в вечное наказание страшнейшим преступникам, – Тартар оказался здесь, в Афинах, и страдают в нем живые люди, взрослые и дети, существа совершенно невинные. Должно ли так быть? Устранил ли я своими беседами этот нарыв на теле нашего великолепного города? Могут ли обитатели этого Тартара жить красиво, как представляю себе я и как представляете вы со мной? Можем ли мы словом изменить то, что свободные граждане из нужды нанимаются на работы тяжелее тех, на какие отправляют рабов? Должно ли быть так, чтобы раб считался не человеком, а просто одушевленным орудием? Вещью? Но если мы признаем в нем человека, ибо он ничем от нас не отличается, кроме бедности, должно ли быть так, чтобы он был лишен прав человека? Чтоб не мог он носить имя своего рода, а только прозвище? Чтоб ему не принадлежали даже его дети, рожденные от рабынь, чтоб дети эти были всего лишь приростом имущества рабовладельца, словно они – домашние животные? Это – одни. А что же другие, по ту сторону бездны? Те, кто живет по правилу «имущество рождает имущество, деньги делают деньги»? Должно ли быть так, чтобы кто-то владел тысячами рабов, продавал и покупал их и жил в царской роскоши на прибыль, высосанную из их труда? Должно ли быть так, чтоб людей одного общества разделяла стена собственности, из-за которой человек человека не видит, а скорее ненавидит? – Сократ бурно дышал. – Зло нужды так же портит человека, как и зло золота. Как же быть мне с таким неравенством? Тут кончается моя мудрость, тут начинается моя боль, мое страдание.
Все ощутили боль Сократа как свою. Примолкли, как умолкают перед ликом несчастья.
Один Антисфен собрался с духом:
– Ты, Сократ, всегда беседуешь с нами только о том, что полезно и необходимо. Зачем же нам мучиться из-за того, чего нельзя изменить? Нужно ли нам так страдать, если все равно этому суждено оставаться вечно?
Сократ встал, порывисто схватил Антисфена за плечи, тряхнул его:
– Что ты говоришь?! Все останется вечно таким, как есть? И ничего нельзя изменить? Да неужели же я заговорил бы с вами об этом, если б не верил в изменение? Если я верю в возможность изменить человека, как же мне не верить в возможность изменить и все общество? Я не знаю, с какого конца браться за дело, но знаю: такая перемена произойдет опять-таки только через человека! Вот почему моя забота о человеке не была напрасной, не будет напрасной и ваша забота о нем. Поэтому, любимые мои, мучайтесь болью, которую я вам передаю, и не покидайте человека! Верьте в него, как верю в него я!
Пальцы Сократа отпустили плечи Антисфена; старец посмотрел на Платона:
– Не печальтесь и не пугайтесь того, что я сказал. Долгое время боролся я один с гидрой зла, но вас, сократиков, ныне уже много. Примите же то, что я узнал в конце своей жизни, вы, молодые. И от моего последнего познания идите к познаниям новым. Ломайте себе над этим голову, привлекайте к своему делу кого только сможете. Как менялся мир до нас, так будет он меняться и после нас. Но одних рук, одного мозга для этого мало. И вы, кровь от крови моей, будьте среди тех, кто станет пробивать миру дорогу, стремясь изменить его к лучшему.
Сократ обвел взглядом печальных друзей. Коснулся рукой лба.
– Что это со мной? Со всеми нами? Клянусь псом! Мы забыли пить… Аполлодор, наливай!
Выпили все, кроме Платона. Сократ заметил это.
– Что с тобой, мальчик? Ты так бледен! Болит у тебя что-нибудь?
Платон, прислонившись к стене, ответил:
– Болит. Боль твоя болит во мне.
10
Платон занемог.
– Я хочу тишины. Уйдите все, – приказал он озабоченным домашним. – Ты, Дидона, останься.
Дидона села на шкуру леопарда, ожидая дальнейших приказаний. Платон лежал в постели, тяжко дышал. Боль Сократа сделалась его болью, но он не был таким сильным, как учитель. Не было у него сократовского здоровья и выносливости. Его сводила с ума та бездна противостояний в Афинах, какую открыл ему Сократ. Страшный завет оставляет он нам!
Платона била лихорадочная дрожь. Ноги заледенели. Зябли ступни и икры. Молодая рабыня Дидона расставила вокруг его постели жаровни с раскаленными древесными углями.
Жар, пышущий от них, не согрел ему ноги; душил дым. Платон раскашлялся. Приказал убрать жаровни.
Дидона ходила босиком, розовыми ступнями как бы лаская черно-белый мозаичный пол, выложенный меандровым узором. Тихие шаги не раздражали Платона, но она уронила жаровню, та задребезжала об пол.
– Что ты наделала, несчастная?! – гневно вскричал Платон.
– Прости, господин… Когда ты болеешь, я и сама больна, вся дрожу…
Она улыбнулась Платону – он не видел; подошла к нему – он не заметил. Только когда она коснулась губами его ступни, он дернулся словно в нечаянном испуге и прошептал:
– Ты хорошая, милая, но сейчас я хочу покоя.
Она покорно отошла, села опять на леопардовую шкуру, чтоб охранять больного.
Платон трудно дышал. Что-то сжимало ему голову. Хотел сбросить – пальцы нащупали только слипшиеся от пота волосы. Что-то давило грудь. Провел рукой – на груди ничего нет, кроме легкой ткани хитона.
Дидона видела – он все сопротивляется чему-то, что причиняет ему невыносимые страдания. Веки у него покраснели, покраснели белки глаз. И сами глаза сегодня – больны. Как он чувствителен! Даже свет его ранит. Дидона встала. Осторожно, чтоб не звякнуть колечками, задвинула занавес. Опрыскала покой освежающими благовониями. Ему будет легче дышать.
Платон был далек мыслями отсюда. Из своей изысканной роскоши он перенесся в темницу. Там он сказал Сократу: если не найду в Афинах покоя и безопасности – уеду.
Наморщил лоб. Архонты отвергли деньги, предложенные Кебетом и Симмием, не заменили казнь штрафом. Несомненно, я тоже не буду здесь в безопасности. Надо готовиться к отъезду. Не один Анит – противник Сократа. От Сократа хотят избавиться и другие влиятельные люди – так же, как того хотел Анит.
И когда это случится, мертвый Сократ потянет за собой следующие жертвы… Я уже тесно связан с ним… Ведь скорее я, живой, должен тащить Сократа к живым, я не должен допустить, чтобы он, мертвый, тащил и меня к мертвецам. А дело похоже на то… Платон пошевелился, охваченный страхом. Острые когти боли глубоко вонзились ему в мозг. Вскрикнул.
– Желаешь чего-нибудь? – отозвалась Дидона.
– Да, – сказал он. – Целуй мне лицо, виски, лоб, волосы – да не так, легонько, только чтоб я знал, что это твои губы…
Дидона, счастливая его просьбой, выполнила ее.
А мысли Платона уже снова унеслись далеко от Дидоны. Сицилия? Он хорошо знаком с сиракузским тираном Дионисием. Укрыться у него со своей работой? Или в другое место?..
Дидона целовала Платону лоб, ее шелковистая кожа стирала капельки пота.
– Да, – вслух произнес он.
Дидона, думая, что этим словом он выразил удовлетворение ее лаской, вспыхнула от радости, присосалась губами к его ладони, словно хищная ласочка.
– Да, Сицилия, – с облегчением промолвил Платон. – Ты что, перепутала? Не знаешь, где у меня губы?
Она поцеловала его в губы:
– Я тебя не мучаю?
Теперь, через ткань своего хитона и ее тоненького пеплоса, он ощутил сосцы ее твердых грудей на своей груди.
– Нет. От тебя мне ничего не больно.
– Я тебя исцеляю?
– Моя болезнь – это болезнь души, и преодолеть ее я должен сам. Но ты смягчаешь ее неистовство.
– Моя душа тоже больна, – сказала Дидона. – Не наказывай меня за то, что я скажу…
– Ты отлично знаешь – я обращаюсь с тобой не как с рабыней. Ты моя приятельница. Сладкая моя подружка.
– Но ты, дорогой, не смягчаешь моих страданий – ты углубляешь их. Показал мне, что такое счастье. А ведь для меня-то это только призрак счастья…
Дидона встала. Пеплос ее был красно-коричневого цвета, как ствол пинии. В волосы вплетена зеленая лента. В уши вколоты золотые подвески, и в этих подвесках было то же беспокойство, что и в самой Дидоне. Красивая она и, кажется, уже знает о своей красоте, подумал Платон и сказал:
– Призрак, вздыхаешь ты? Но и призраки – неотъемлемая часть жизни. Порой они даже прекраснее действительности.
Глаза Дидоны вспыхнули затаенным гневом.
– Чем прекраснее призрак, тем горше жить после того, как он исчезнет…
Платон нахмурился:
– Ты жалеешь, что я взял тебя к себе?
– И да, и нет. – Дидона не совладала с собой. – Ты, счастливый, сыплешь мне крохи своего счастья, словно зерна твоим горлицам. Долго приходится мне ворковать, пока дождусь…
И здесь Сократ, подумал Платон. Как точно видит старик этих людей! Голос Платона оставался спокойным, ласковым:
– По-твоему, я дурной человек, моя Дидона?
– Нет, клянусь Афродитой!
– Значит – хороший?
– Да.
– Но ведь и хороший человек не может сделать все, что кажется хорошим другим. Есть вещи, красавица моя, которые можно изменить, и такие, которые должны оставаться как есть.
Дидона поняла. Раб останется рабом. Господин – господином. И он меня понял: я позволила себе слишком много. Он подарил мне прекраснейший призрак, а я недовольна. Но что ждет меня завтра? Как не думать об этом? Как не страшиться?..
– Темнеет, – сказала она. – Желаешь, чтобы я зажгла свет?
– Зажги.
Дидона послушно вышла. Вернулась с горящей лучиной, зажгла от нее все масляные светильники в канделябрах. Взглянула на Платона. Хитон был лишь немногим белее его лица. Боль возвращалась. Он водил рукой по лицу, словно воскрешая ее поцелуи. Они ведь – последние… Бедная моя Дидона!
11
День в постели, ночь в постели, в сладостном покое, нежные заботы Дидоны – и Платону полегчало. Ванна, легкий массаж всего тела, вкусный завтрак – и он больше не ложился.
Вышел в перистиль, где привык отдыхать. Сел в кресло под сенью колоннады. Это было его любимое место в доме. Сюда приказывал он принести столик и принадлежности для письма, здесь, вдыхая аромат роз, он записывал свои размышления, здесь овладевал мыслями Сократа, придавая им свою форму и выстраивая их в цельные литературные произведения.
Так и сегодня. Он искал свое отношение к тому, что говорил Сократ о своей боли, к тому тяжкому долгу, какой Платон видел для себя в этом завете. Анализировал – без успеха. Из какой дали видит Сократ необходимые изменения в устройстве государства! Похоже, он хочет представить себе государство без рабов. Но разве это возможно? Кто же тогда будет работать? Из какого отдаления смотрит этот старик… Платон повертел в руках тростниковое перо: или он прозревает далеко? Платон усмехнулся, ответил себе: в детство впадает старый…
Холодно. Почему опять стало холодно? Неужели я снова в его каменной темнице? Да что же это – я все время возвращаюсь к нему?..
На короткий дорийский хитон набросил длинную хламиду, пестро расшитую птицами. Не думать! Не думать! Думать – больно. Мучительно.
Уставился на плещущий фонтан. С детства любил его. Называл «чудесным братцем». Фонтан тихонько шелестел, поворачивая по ветру свой переливчатый султан, орошал цветы. В дымке брызг, окутавшей его, играла радуга.
Платон рос среди красоты. Все вещи в доме, декоративные и полезные, были произведениями искусства. Они освобождали его от страха перед пустым пространством. Их форма, цвет, изображения фигур и целых сцен из древних преданий будили в нем воображение, дарили богатство мысли.
Юношей он любил эти предания. Искал в них глубокий смысл. Они воплощали для него тайны возникновения и существования земли и жизни на ней. Воплощали тайны в судьбах богов и титанов, сходных с человеческими судьбами благодаря смешению нереального с реальным.
Куда ни падал взор – на занавес, мозаику, живопись; чего ни касалась рука – чаши, светильника, ларца для хранения драгоценностей, – всюду встречались крылатый Гермес, Пегас, Эрот, герои в схватке с чудовищами и друг с другом. Что ни бог, ни божок – лесной ли, водяной или горные демоны, сатиры и нимфы, – то частица человеческой жизни, драма или трагедия, переживаемые смертными…
Сократ отрицает существование олимпийских и всех прочих официальных богов; в противоположность этим слишком плотским, нередко дикарским богам он выдвигает представление о высшем, более совершенном божестве, и с этим божеством у него соединяются понятия добра, красоты, добродетели.
Платон, еще юношей узнавший эти взгляды Сократа, пошел – для себя – еще дальше, переместив это безбожное божество за пределы человеческого мира, определяя, как самого бога, идею добра. Поэтому вопреки властвующим законам Платон видел в Сократе, человеке добром и справедливом, еще и человека в высшей степени набожного.
Платон вздохнул. Как прекрасен мог быть мир! Но для этого все, что составляет жизнь, должно быть пронизано гармонией. Платону страстно хотелось утишить все бурное, необузданное, неупорядоченное. В противоположность Сократу он лучше чувствовал себя в тиши уединения или в обществе избранных, чем на рынке, среди людской суеты. Он представлял себе, что государство должно создавать атмосферу добра и порядка, и считал, что управление таким идеальным государством следовало бы вверить человеку мудрому – философу. Однако, мечтая о мудром философе-правителе, Платон не спрашивал себя – а чьи же интересы должен защищать этот правитель? Не обладал Платон сократовской широтой взгляда, чтоб охватить всех людей, окружавших его. Он делил население по сословиям, учитывал интересы многих – но рабов как людей он в этот круг не включал, хотя в Афинах было почти столько же рабов, сколько свободных граждан. И знал ведь при этом, что есть рабы, куда образованнее и благороднее своих владельцев! Сам встречался с такими и от Сократа слышал – и все же порога его мечты рабы не переступили.
И вот теперь Сократ снова навязывает ему эту проблему. Платон отложил перо. Сегодня он не мог сосредоточиться для работы. Быть может, когда завершится эта история с Сократом… и когда он, Платон, будет где-нибудь далеко от Афин…
– Дидона! – крикнул он. – Я тебя вижу! Ты прячешься за кустом лавра и потихоньку следишь за мной. Зачем? Выходи, станцуй для меня!
Дидона выбралась из кустов, с первых же шагов начав танец. Она скользила среди скульптур и цветов, извиваясь гибкой веткой, ее несшитый пеплос до самой талии обнажал стройные бедра. Груди ее, просвечивающие сквозь прозрачную ткань, вздрагивали.
Платон смаковал эти минуты – минуты грустного прощания с родным домом, прощания с живой и неживой красотой.
Он подозвал Дидону. Она испугалась, увидев в руке его кинжал, но покорно приблизилась, танцуя; запрокинув голову, подставила обнаженное горло. Платон поцеловал его. Потом нарезал кинжалом маленьких желтых роз, украсил ими ей волосы.
– Твой танец – сама поэзия движения. Венчаю тебя за это цветами.
Она просияла. Догадывается ли, что это – дни прощания? Нет. Улыбается. Это хорошо. Не хочу видеть ее слез.
Услышал: стук дверного молотка. Потом знакомый голос. Удивился – что заставило престарелого Критона явиться к нему лично? Затрепетал в смутной тревоге…
Критон, закутанный в гиматий из тонкой ткани, спадающей пышными складками, торопливо шел к Платону под мраморными колоннами, и, несмотря на старость его, походка была твердой и упругой.
– Хайре, дорогой.
Платон двинулся ему навстречу, раскрыв объятия.
– Хайре, дорогой гость!
– Ты нужен мне, мальчик.
Волнение Платона возросло.
– Я?
– Именно ты. И я рад, что ты уже выздоровел.
Критон – совсем не как гость, скорее как хозяин – увел Платона в тень колонн. Сели на мраморную скамью. Напротив них Эрот с лукавым детским личиком натягивал лук, целясь прямо в них своей ранящей сердце стрелой.
– Любовь, – улыбнулся Критон. – Да, любви по силам очень многое… Я принес тебе тайную весть.
– Добрую? – Платон старался угадать это по тону гостя.
– Пока есть только надежда, что она будет доброй, – вздохнул Критон и рассказал: он с друзьями подготовил все для бегства Сократа. Бежать надо нынче же ночью – священную триеру уже видели на горизонте у Эгины. Завтра тюрьму Сократа осадят толпы людей, стражники, и побег станет невозможным.
– А сегодня ночью – удастся? – жадно спросил Платон.
– Наверное. Будем надеяться. Тюремщикам и сторожам я дал достаточно денег за их случайную небрежность… Впрочем, Сократа и так сторожат очень небрежно – видимо, не случайно.
– Другими словами, в твоем предприятии нет ничего опасного? Не поставишь под угрозу себя и других?
– Поставлю, – ответил Критон. – И тебя намерен поставить.
– Ты поступишь так из любви.
– Сократ ее заслужил.
– Я имел в виду себя, дорогой друг.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58
Они придвинулись ближе к Сократу, но не могли найти, чем его утешить. Он заговорил сам:
– Равновесие мира нарушено. Давно уж. Это противоречие, сначала просто трещина, постепенно превращается в бездну, которая разрывает надвое государства и людей. – Возбуждение Сократа нарастало, все более пугая друзей. – Тартар, о котором рассказывают, что он – в недрах подземного царства и назначен в вечное наказание страшнейшим преступникам, – Тартар оказался здесь, в Афинах, и страдают в нем живые люди, взрослые и дети, существа совершенно невинные. Должно ли так быть? Устранил ли я своими беседами этот нарыв на теле нашего великолепного города? Могут ли обитатели этого Тартара жить красиво, как представляю себе я и как представляете вы со мной? Можем ли мы словом изменить то, что свободные граждане из нужды нанимаются на работы тяжелее тех, на какие отправляют рабов? Должно ли быть так, чтобы раб считался не человеком, а просто одушевленным орудием? Вещью? Но если мы признаем в нем человека, ибо он ничем от нас не отличается, кроме бедности, должно ли быть так, чтобы он был лишен прав человека? Чтоб не мог он носить имя своего рода, а только прозвище? Чтоб ему не принадлежали даже его дети, рожденные от рабынь, чтоб дети эти были всего лишь приростом имущества рабовладельца, словно они – домашние животные? Это – одни. А что же другие, по ту сторону бездны? Те, кто живет по правилу «имущество рождает имущество, деньги делают деньги»? Должно ли быть так, чтобы кто-то владел тысячами рабов, продавал и покупал их и жил в царской роскоши на прибыль, высосанную из их труда? Должно ли быть так, чтоб людей одного общества разделяла стена собственности, из-за которой человек человека не видит, а скорее ненавидит? – Сократ бурно дышал. – Зло нужды так же портит человека, как и зло золота. Как же быть мне с таким неравенством? Тут кончается моя мудрость, тут начинается моя боль, мое страдание.
Все ощутили боль Сократа как свою. Примолкли, как умолкают перед ликом несчастья.
Один Антисфен собрался с духом:
– Ты, Сократ, всегда беседуешь с нами только о том, что полезно и необходимо. Зачем же нам мучиться из-за того, чего нельзя изменить? Нужно ли нам так страдать, если все равно этому суждено оставаться вечно?
Сократ встал, порывисто схватил Антисфена за плечи, тряхнул его:
– Что ты говоришь?! Все останется вечно таким, как есть? И ничего нельзя изменить? Да неужели же я заговорил бы с вами об этом, если б не верил в изменение? Если я верю в возможность изменить человека, как же мне не верить в возможность изменить и все общество? Я не знаю, с какого конца браться за дело, но знаю: такая перемена произойдет опять-таки только через человека! Вот почему моя забота о человеке не была напрасной, не будет напрасной и ваша забота о нем. Поэтому, любимые мои, мучайтесь болью, которую я вам передаю, и не покидайте человека! Верьте в него, как верю в него я!
Пальцы Сократа отпустили плечи Антисфена; старец посмотрел на Платона:
– Не печальтесь и не пугайтесь того, что я сказал. Долгое время боролся я один с гидрой зла, но вас, сократиков, ныне уже много. Примите же то, что я узнал в конце своей жизни, вы, молодые. И от моего последнего познания идите к познаниям новым. Ломайте себе над этим голову, привлекайте к своему делу кого только сможете. Как менялся мир до нас, так будет он меняться и после нас. Но одних рук, одного мозга для этого мало. И вы, кровь от крови моей, будьте среди тех, кто станет пробивать миру дорогу, стремясь изменить его к лучшему.
Сократ обвел взглядом печальных друзей. Коснулся рукой лба.
– Что это со мной? Со всеми нами? Клянусь псом! Мы забыли пить… Аполлодор, наливай!
Выпили все, кроме Платона. Сократ заметил это.
– Что с тобой, мальчик? Ты так бледен! Болит у тебя что-нибудь?
Платон, прислонившись к стене, ответил:
– Болит. Боль твоя болит во мне.
10
Платон занемог.
– Я хочу тишины. Уйдите все, – приказал он озабоченным домашним. – Ты, Дидона, останься.
Дидона села на шкуру леопарда, ожидая дальнейших приказаний. Платон лежал в постели, тяжко дышал. Боль Сократа сделалась его болью, но он не был таким сильным, как учитель. Не было у него сократовского здоровья и выносливости. Его сводила с ума та бездна противостояний в Афинах, какую открыл ему Сократ. Страшный завет оставляет он нам!
Платона била лихорадочная дрожь. Ноги заледенели. Зябли ступни и икры. Молодая рабыня Дидона расставила вокруг его постели жаровни с раскаленными древесными углями.
Жар, пышущий от них, не согрел ему ноги; душил дым. Платон раскашлялся. Приказал убрать жаровни.
Дидона ходила босиком, розовыми ступнями как бы лаская черно-белый мозаичный пол, выложенный меандровым узором. Тихие шаги не раздражали Платона, но она уронила жаровню, та задребезжала об пол.
– Что ты наделала, несчастная?! – гневно вскричал Платон.
– Прости, господин… Когда ты болеешь, я и сама больна, вся дрожу…
Она улыбнулась Платону – он не видел; подошла к нему – он не заметил. Только когда она коснулась губами его ступни, он дернулся словно в нечаянном испуге и прошептал:
– Ты хорошая, милая, но сейчас я хочу покоя.
Она покорно отошла, села опять на леопардовую шкуру, чтоб охранять больного.
Платон трудно дышал. Что-то сжимало ему голову. Хотел сбросить – пальцы нащупали только слипшиеся от пота волосы. Что-то давило грудь. Провел рукой – на груди ничего нет, кроме легкой ткани хитона.
Дидона видела – он все сопротивляется чему-то, что причиняет ему невыносимые страдания. Веки у него покраснели, покраснели белки глаз. И сами глаза сегодня – больны. Как он чувствителен! Даже свет его ранит. Дидона встала. Осторожно, чтоб не звякнуть колечками, задвинула занавес. Опрыскала покой освежающими благовониями. Ему будет легче дышать.
Платон был далек мыслями отсюда. Из своей изысканной роскоши он перенесся в темницу. Там он сказал Сократу: если не найду в Афинах покоя и безопасности – уеду.
Наморщил лоб. Архонты отвергли деньги, предложенные Кебетом и Симмием, не заменили казнь штрафом. Несомненно, я тоже не буду здесь в безопасности. Надо готовиться к отъезду. Не один Анит – противник Сократа. От Сократа хотят избавиться и другие влиятельные люди – так же, как того хотел Анит.
И когда это случится, мертвый Сократ потянет за собой следующие жертвы… Я уже тесно связан с ним… Ведь скорее я, живой, должен тащить Сократа к живым, я не должен допустить, чтобы он, мертвый, тащил и меня к мертвецам. А дело похоже на то… Платон пошевелился, охваченный страхом. Острые когти боли глубоко вонзились ему в мозг. Вскрикнул.
– Желаешь чего-нибудь? – отозвалась Дидона.
– Да, – сказал он. – Целуй мне лицо, виски, лоб, волосы – да не так, легонько, только чтоб я знал, что это твои губы…
Дидона, счастливая его просьбой, выполнила ее.
А мысли Платона уже снова унеслись далеко от Дидоны. Сицилия? Он хорошо знаком с сиракузским тираном Дионисием. Укрыться у него со своей работой? Или в другое место?..
Дидона целовала Платону лоб, ее шелковистая кожа стирала капельки пота.
– Да, – вслух произнес он.
Дидона, думая, что этим словом он выразил удовлетворение ее лаской, вспыхнула от радости, присосалась губами к его ладони, словно хищная ласочка.
– Да, Сицилия, – с облегчением промолвил Платон. – Ты что, перепутала? Не знаешь, где у меня губы?
Она поцеловала его в губы:
– Я тебя не мучаю?
Теперь, через ткань своего хитона и ее тоненького пеплоса, он ощутил сосцы ее твердых грудей на своей груди.
– Нет. От тебя мне ничего не больно.
– Я тебя исцеляю?
– Моя болезнь – это болезнь души, и преодолеть ее я должен сам. Но ты смягчаешь ее неистовство.
– Моя душа тоже больна, – сказала Дидона. – Не наказывай меня за то, что я скажу…
– Ты отлично знаешь – я обращаюсь с тобой не как с рабыней. Ты моя приятельница. Сладкая моя подружка.
– Но ты, дорогой, не смягчаешь моих страданий – ты углубляешь их. Показал мне, что такое счастье. А ведь для меня-то это только призрак счастья…
Дидона встала. Пеплос ее был красно-коричневого цвета, как ствол пинии. В волосы вплетена зеленая лента. В уши вколоты золотые подвески, и в этих подвесках было то же беспокойство, что и в самой Дидоне. Красивая она и, кажется, уже знает о своей красоте, подумал Платон и сказал:
– Призрак, вздыхаешь ты? Но и призраки – неотъемлемая часть жизни. Порой они даже прекраснее действительности.
Глаза Дидоны вспыхнули затаенным гневом.
– Чем прекраснее призрак, тем горше жить после того, как он исчезнет…
Платон нахмурился:
– Ты жалеешь, что я взял тебя к себе?
– И да, и нет. – Дидона не совладала с собой. – Ты, счастливый, сыплешь мне крохи своего счастья, словно зерна твоим горлицам. Долго приходится мне ворковать, пока дождусь…
И здесь Сократ, подумал Платон. Как точно видит старик этих людей! Голос Платона оставался спокойным, ласковым:
– По-твоему, я дурной человек, моя Дидона?
– Нет, клянусь Афродитой!
– Значит – хороший?
– Да.
– Но ведь и хороший человек не может сделать все, что кажется хорошим другим. Есть вещи, красавица моя, которые можно изменить, и такие, которые должны оставаться как есть.
Дидона поняла. Раб останется рабом. Господин – господином. И он меня понял: я позволила себе слишком много. Он подарил мне прекраснейший призрак, а я недовольна. Но что ждет меня завтра? Как не думать об этом? Как не страшиться?..
– Темнеет, – сказала она. – Желаешь, чтобы я зажгла свет?
– Зажги.
Дидона послушно вышла. Вернулась с горящей лучиной, зажгла от нее все масляные светильники в канделябрах. Взглянула на Платона. Хитон был лишь немногим белее его лица. Боль возвращалась. Он водил рукой по лицу, словно воскрешая ее поцелуи. Они ведь – последние… Бедная моя Дидона!
11
День в постели, ночь в постели, в сладостном покое, нежные заботы Дидоны – и Платону полегчало. Ванна, легкий массаж всего тела, вкусный завтрак – и он больше не ложился.
Вышел в перистиль, где привык отдыхать. Сел в кресло под сенью колоннады. Это было его любимое место в доме. Сюда приказывал он принести столик и принадлежности для письма, здесь, вдыхая аромат роз, он записывал свои размышления, здесь овладевал мыслями Сократа, придавая им свою форму и выстраивая их в цельные литературные произведения.
Так и сегодня. Он искал свое отношение к тому, что говорил Сократ о своей боли, к тому тяжкому долгу, какой Платон видел для себя в этом завете. Анализировал – без успеха. Из какой дали видит Сократ необходимые изменения в устройстве государства! Похоже, он хочет представить себе государство без рабов. Но разве это возможно? Кто же тогда будет работать? Из какого отдаления смотрит этот старик… Платон повертел в руках тростниковое перо: или он прозревает далеко? Платон усмехнулся, ответил себе: в детство впадает старый…
Холодно. Почему опять стало холодно? Неужели я снова в его каменной темнице? Да что же это – я все время возвращаюсь к нему?..
На короткий дорийский хитон набросил длинную хламиду, пестро расшитую птицами. Не думать! Не думать! Думать – больно. Мучительно.
Уставился на плещущий фонтан. С детства любил его. Называл «чудесным братцем». Фонтан тихонько шелестел, поворачивая по ветру свой переливчатый султан, орошал цветы. В дымке брызг, окутавшей его, играла радуга.
Платон рос среди красоты. Все вещи в доме, декоративные и полезные, были произведениями искусства. Они освобождали его от страха перед пустым пространством. Их форма, цвет, изображения фигур и целых сцен из древних преданий будили в нем воображение, дарили богатство мысли.
Юношей он любил эти предания. Искал в них глубокий смысл. Они воплощали для него тайны возникновения и существования земли и жизни на ней. Воплощали тайны в судьбах богов и титанов, сходных с человеческими судьбами благодаря смешению нереального с реальным.
Куда ни падал взор – на занавес, мозаику, живопись; чего ни касалась рука – чаши, светильника, ларца для хранения драгоценностей, – всюду встречались крылатый Гермес, Пегас, Эрот, герои в схватке с чудовищами и друг с другом. Что ни бог, ни божок – лесной ли, водяной или горные демоны, сатиры и нимфы, – то частица человеческой жизни, драма или трагедия, переживаемые смертными…
Сократ отрицает существование олимпийских и всех прочих официальных богов; в противоположность этим слишком плотским, нередко дикарским богам он выдвигает представление о высшем, более совершенном божестве, и с этим божеством у него соединяются понятия добра, красоты, добродетели.
Платон, еще юношей узнавший эти взгляды Сократа, пошел – для себя – еще дальше, переместив это безбожное божество за пределы человеческого мира, определяя, как самого бога, идею добра. Поэтому вопреки властвующим законам Платон видел в Сократе, человеке добром и справедливом, еще и человека в высшей степени набожного.
Платон вздохнул. Как прекрасен мог быть мир! Но для этого все, что составляет жизнь, должно быть пронизано гармонией. Платону страстно хотелось утишить все бурное, необузданное, неупорядоченное. В противоположность Сократу он лучше чувствовал себя в тиши уединения или в обществе избранных, чем на рынке, среди людской суеты. Он представлял себе, что государство должно создавать атмосферу добра и порядка, и считал, что управление таким идеальным государством следовало бы вверить человеку мудрому – философу. Однако, мечтая о мудром философе-правителе, Платон не спрашивал себя – а чьи же интересы должен защищать этот правитель? Не обладал Платон сократовской широтой взгляда, чтоб охватить всех людей, окружавших его. Он делил население по сословиям, учитывал интересы многих – но рабов как людей он в этот круг не включал, хотя в Афинах было почти столько же рабов, сколько свободных граждан. И знал ведь при этом, что есть рабы, куда образованнее и благороднее своих владельцев! Сам встречался с такими и от Сократа слышал – и все же порога его мечты рабы не переступили.
И вот теперь Сократ снова навязывает ему эту проблему. Платон отложил перо. Сегодня он не мог сосредоточиться для работы. Быть может, когда завершится эта история с Сократом… и когда он, Платон, будет где-нибудь далеко от Афин…
– Дидона! – крикнул он. – Я тебя вижу! Ты прячешься за кустом лавра и потихоньку следишь за мной. Зачем? Выходи, станцуй для меня!
Дидона выбралась из кустов, с первых же шагов начав танец. Она скользила среди скульптур и цветов, извиваясь гибкой веткой, ее несшитый пеплос до самой талии обнажал стройные бедра. Груди ее, просвечивающие сквозь прозрачную ткань, вздрагивали.
Платон смаковал эти минуты – минуты грустного прощания с родным домом, прощания с живой и неживой красотой.
Он подозвал Дидону. Она испугалась, увидев в руке его кинжал, но покорно приблизилась, танцуя; запрокинув голову, подставила обнаженное горло. Платон поцеловал его. Потом нарезал кинжалом маленьких желтых роз, украсил ими ей волосы.
– Твой танец – сама поэзия движения. Венчаю тебя за это цветами.
Она просияла. Догадывается ли, что это – дни прощания? Нет. Улыбается. Это хорошо. Не хочу видеть ее слез.
Услышал: стук дверного молотка. Потом знакомый голос. Удивился – что заставило престарелого Критона явиться к нему лично? Затрепетал в смутной тревоге…
Критон, закутанный в гиматий из тонкой ткани, спадающей пышными складками, торопливо шел к Платону под мраморными колоннами, и, несмотря на старость его, походка была твердой и упругой.
– Хайре, дорогой.
Платон двинулся ему навстречу, раскрыв объятия.
– Хайре, дорогой гость!
– Ты нужен мне, мальчик.
Волнение Платона возросло.
– Я?
– Именно ты. И я рад, что ты уже выздоровел.
Критон – совсем не как гость, скорее как хозяин – увел Платона в тень колонн. Сели на мраморную скамью. Напротив них Эрот с лукавым детским личиком натягивал лук, целясь прямо в них своей ранящей сердце стрелой.
– Любовь, – улыбнулся Критон. – Да, любви по силам очень многое… Я принес тебе тайную весть.
– Добрую? – Платон старался угадать это по тону гостя.
– Пока есть только надежда, что она будет доброй, – вздохнул Критон и рассказал: он с друзьями подготовил все для бегства Сократа. Бежать надо нынче же ночью – священную триеру уже видели на горизонте у Эгины. Завтра тюрьму Сократа осадят толпы людей, стражники, и побег станет невозможным.
– А сегодня ночью – удастся? – жадно спросил Платон.
– Наверное. Будем надеяться. Тюремщикам и сторожам я дал достаточно денег за их случайную небрежность… Впрочем, Сократа и так сторожат очень небрежно – видимо, не случайно.
– Другими словами, в твоем предприятии нет ничего опасного? Не поставишь под угрозу себя и других?
– Поставлю, – ответил Критон. – И тебя намерен поставить.
– Ты поступишь так из любви.
– Сократ ее заслужил.
– Я имел в виду себя, дорогой друг.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58