Все посвященные – мисты – очистились купаньем в морском заливе и с зажженными факелами в руках закружились в бешеных плясках.
Сотни факелов мелькали на прибрежном лугу, и никто не замечал, что пляшет среди них незваный, непосвященный – Алкивиад.
По сигналу бычьих рогов паломники погасили факелы и через шесть ворот вошли из тьмы ночи во мрак огромного квадратного телестерия.
Проскользнул сюда и Алкивиад. Внутри храма, меж рядов ионических колонн – гробовая тишина. Мрак усиливал напряжение. Будил священный ужас.
Завесы раздернулись – и, озаренная внезапным ярким светом, посередине святилища открылась сцена.
Руководил мистерией верховный жрец, иерофант, в роскошной пурпурной мантии, в царском венце на длинных кудрях. По его знаку началось действо древнего мифа: хор рассказывал, как богиня Деметра ищет свою красавицу дочь Кору. Плутает мать по свету, тщетно вздыхая о дочери, тщетно ее призывая. Горестная Деметра наслала на землю неурожай, сама не принимает пищи и наконец после изнурительных странствий в поисках дочери является в дом Келея в Элевсине. Вот – богиня плодородия, дарующая людям злаки и мирную жизнь, сама для себя не находит покоя.
Она бродит по сцене шатающейся тенью, жалобный плач рвется из ее груди, крик боли, не похожий ни на божественный, ни на человеческий голос; это крик самой осиротевшей земли, вопль, поднимающийся из ее недр, пронзая слух и сердце.
Алкивиад дрожал всем телом.
Хор жалобно рассказывал богам о страданиях Деметры, нашедшей приют в доме Келея, неподалеку от которого, по преданиям, скрыт один из входов в подземное царство.
Гелиос видит все. Он видел, как Аид унес в свое царство Кору, когда она плясала с нимфами; сжалившись над несчастной матерью, Гелиос поведал ей об участи Коры. Деметра в отчаянии. Обессилев от страданий, от голода и усталости, она похожа на призрак, она еле держится на ногах, и единственное проявление жизни в ней – вздохи и плач.
Но Иамба, служанка в Келеевом доме, сумела развеселить Деметру, напомнив о сласти совокупления и оплодотворения всего живого, и смехом своим заново пробудила в богине вкус к жизни.
Открылось подземное царство, где бродят тени умерших, и по велению Зевса, Кора, супруга Аида, дочь Деметры и Зевса, возвращается на землю.
Она восходит из подземного царства в пышной славе, с охапками цветов в руках, под музыку и пение хора. После долгой зимы возвращается на землю весна. Обновляется жизнь. Смерти нет – есть вечность. Облачка ароматных курений поднимаются над сценой. Под внимательными взглядами мистов Зевс в священном соитии обнимает Деметру – оплодотворение женщины на трижды вспаханной земле должно сделать почву плодородной и принести урожай людям. Алкивиад и теперь, вызвав в памяти ту сцену, дрожит от возбуждения. Но он идет дальше в своих воспоминаниях.
…Звуки авлосов и кифар наполняли телестерий, через верхний проем постепенно вливался в храм слабый рассвет. Смерти нет – есть вечность…
Алкивиада не покидало глубокое впечатление от мистерии. Спустя несколько лет оно преобразилось в дерзкое намерение тайно воспроизвести мистерию в собственном доме – Алкивиаду хотелось еще раз испытать то мощное ощущение древней силы земли, ее вечного умирания и вечного воскресения. Он пригласил нескольких друзей – Сократа не позвал, опасаясь, что тот станет его отговаривать, – взял с них клятву молчать, и священный обряд начался.
Сам Алкивиад изображал верховного жреца – иерофанта в царском венце; его приятель – другого жреца, дадуха, факелоносца.
Роскошь Алкивиадова дома, красота «Деметры» и несмешанное вино, которое пили вместо кикеона, напитка мистов, – все это привело к тому, что подражание священному обряду вылилось в его поругание. Пьяный Алкивиад, увлеченный красою «Деметры», сбросил длинную пурпурную мантию иерофанта и, объявив себя самим Зевсом, на глазах у друзей предался любовным утехам с «богиней плодородия», которую представляла одна из афинских красавиц.
Мнимые мисты долго хранили молчание – и вот теперь кто-то его выдал… Алкивиад вскочил с ложа, словно хотел броситься на клятвопреступника, метнулся по комнате – и остановился перед занавесом. Он вдруг понял, почему этот кто-то его выдал, почему заговорил… Не для того, чтоб уничтожить его, Алкивиада: Алкивиада надо было уничтожить, чтоб погубить сицилийскую экспедицию! Донос был нужен, чтоб усилить не демократов, но олигархов!
Кто я теперь? Все еще не хочу поверить, но это так, это так: я изгой! Отнято все, что у меня было. Отняли родину, украли богатство, разлучили со всеми, кого я люблю! Как там моя Гиппарета? Маленькие сыновья? Укрылась ли с ними у своего брата? Или тот запер дверь перед женой и детьми приговоренного к смерти? Алкивиад сжимает в ладонях виски, на которых бурно пульсируют вздутые вены. А моя маленькая Тимандра? Вспоминает ли она еще обо мне?
Не вспоминай! Не хочу! Я изверг! Я проклят! Гнев переполняет кровью мозг Алкивиада. Он уже не владеет собой, разговаривает вслух, кричит:
– Но за что я проклят? За что осужден? Пусть не лгут, что из-за Деметры и Коры! Я проклят потому, что хотел того же, что и Перикл!
Ну, не совсем того же. Периклу не удалось осуществить свой замысел: чтобы по его призыву все эллины прислали в Афины своих представителей и договорились держаться вместе и сообща противостоять всем врагам. Но Перикл хотел достичь такого союза путем добровольных соглашений между греками – Алкивиад задумал навязать это соглашение силой. Однако сегодня он не вспоминал о способе осуществления своей мечты. Он оправдывал себя этой мечтой:
– Я видел счастье всех греков в объединении, в великой, непобедимой Элладе, главой которой стали бы Афины – самой прекрасной главой, какую могла бы себе пожелать Эллада! О я безумец! Глупец! Но я знаю, кому было нужно сорвать мой поход!
Мучительные образы и догадки терзают Алкивиада, в мыслях своих он, осужденный на смерть, прокрадывается в Афины.
Олигархи – вот смертельный враг, это их заговор, скрепленный ненавистью к демократии. Алкивиад с юных лет знал их гетерии, где они собирались советоваться, как бы свалить народовластие. Там, в своих гетериях, они клялись всеми средствами подрывать его, чтобы захватить власть и отменить все, чего добился народ.
Как не знать ему все это! Со многими олигархами, особенно из аристократических родов, он был в кровном родстве. Как стратег, он общался со многими плутократами того времени. Достаточно опыта – в том числе и в диспутах – приобрел он и с софистами, засевшими в гетериях.
Эти поздние софисты были философами, далеко не равными Протагору, Горгию, Пармениду или Гиппию. Новые софисты считали себя выше народа, они сделались политическими авантюристами, переняв от ранних софистов лишь то, что годилось для ослабления народовластия. Эти люди обливали грязью народ, видя в нем только наглость, подлость и глупость. Зато олигархов, этих немногих, противопоставляющих себя всем свободным гражданам, они восхваляли как людей, наиболее способных управлять государством. Сейчас Алкивиад вдруг увидел все гораздо яснее, чем когда жил в Афинах. Его несчастье ярким светом озарило прошлое. И прошлое его ужаснуло.
Смолоду знал он образ мыслей олигархов, знал, что могут натворить гетерии. Не забыл, как они, подобно стервятникам, набросились на почти семидесятилетнего Перикла, когда у того уже иссякли силы, когда с вторжения спартанцев и опустошения Афин началась Пелопоннесская война…
Неудачная война – самое благоприятное условие для осуществления их целей! Этого они сейчас и добиваются. Вот почему теперь на очереди – я. Не допустить победы Афин над Сиракузами! Не допустить победы демократии! Вот причина неблагоприятного предсказания для сицилийского похода! Их руки дотянулись до самой Спарты – почему бы им не дотянуться до Дельф?!
А когда это меня не испугало, когда меня поддержал народ, мои моряки – сразить меня самого! Алкивиад осквернил гермы! Ах, почему только уже у берегов Сицилии рассказал мне Ламах, о чем шептались в Афинах? В деле с гермами был замешан Критий! Почему Ламах опасался, что я затею драку с Критием и поход сорвется? Сначала выбить оружие из рук всех жаждущих власти там, дома, и лишь после этого двинуться в бой! Так надо было сделать! Ведь несомненно – Критий причастен и к доносу о том, что я осквернил Элевсинскую мистерию… Он давно про это разнюхал! Но сидел тихо, ждал подходящей минуты. И, как всегда, теперь тоже выставил вперед других, сам остался сзади, незримый…
Алкивиада трясло от боли, от гнева, от жажды мести. Он заболел от этого. Стонал. Плакал. Кричал:
– Но погодите! Я еще не выпил чашу с ядом, которую вы мне уготовили! Клянусь отомстить всем вам, вздумавшим почтить меня ядом, всем вам, приговорившим меня! Всем, кто согласился с этим, кто этому не помешал! Месть – всем Афинам! Низкий поклон вам за подобную благодарность! Клянусь громами Зевса, я тоже умею быть благодарным! Еще увидите! Безумцы, тупицы! Сократилось и постоянно сокращается число полисов, зависящих от Афин, а я, слышите, я хотел дать вам всю Элладу и еще больше! Ах, опять мечта… Прочь, мечтания!..
В Сицилии без любимого полководца ослабели мужественные сердца моряков и гоплитов. Нерешительное ведение войны Никием лишало их всякого желания биться не на жизнь, а на смерть.
Один! Один! – кричал в отчаянии Алкивиад. Во что вы меня превратили?! В призрак с чашей цикуты в руке? Не желаю быть призраком! Или нет, не так: хочу, хочу быть призраком – но внушающим ужас! Призраком с ядом в сердце… Я выпил эту чашу!
Люди, приютившие его в Фуриях, находили его с расцарапанной до крови грудью, с мутными, налившимися кровью глазами, с губами бледными, чуть ли не белыми. Алкивиад болен, шептали они друг другу, искали врача… Меж тем Алкивиад тайно покинул Фурии, и услыхали о нем тогда лишь, когда его уже принял спартанский царь Агидем: Алкивиад предложил ему свою службу.
Алкивиад, больной жаждой мести, оказался весьма желанным для спартанцев. Кто сумеет лучше нанести удар Афинам, как не тот, кто сам ими ранен! До чего же недальновидны эти афиняне, лишая себя столь блистательного полководца, да еще в тот момент, когда под его командой было такое сильное войско, что Сиракузы могли свалиться ему в руки, словно спелая груша! Взбешенный Алкивиад понравился царю, понравился царице, понравился всем спартанцам.
А сицилийскую экспедицию преследовали неудача за неудачей, пока все не завершилось катастрофой. Никий воевал ни шатко ни валко, просто нехотя. Военные действия затягивались, и каждая затяжка отнимала у афинян частицу надежды на победу. Тут вдруг против осадивших Сиракузы выступила погибельная сила, которой всю жизнь боялся Никий: рабы. В одну ночь рабы-гребцы бежали с афинских триер, превратив великолепный флот в беспомощное, небоеспособное скопление судов. Никий понял, что попал в отчаянное положение. С одним наземным войском Сиракуз не возьмешь.
Но этого мало. Спарта отправила на помощь Сиракузам свое войско. Пройдя форсированным маршем через всю Сицилию от Гимера, оно с тыла напало на афинян.
Сиракузцы воспряли духом, и афиняне, зажатые со всех сторон, тщетно попытавшись пробиться из окружения, сдались на милость и немилость противника.
Никий был взят в плен и казнен. Тех, кто остался жив из семи тысяч афинских воинов, обратили в рабство и погнали в рудники на самые тяжелые работы.
Спартанцы распаляли мстительность Алкивиада, предлагали ему что угодно, лишь бы он погубил Афины. Он привел спартанских воинов к самому слабому месту афинской обороны, к селению Декелея; там они укрепились и оттуда стали наносить удары по Аттике.
Сократ, сгорбившись, сидел напротив Симона; его голос, полный отчаяния, гулко отдавался от стен небольшой мастерской. Симон слушал, не прекращая шить сандалии.
– Симон, ты тоже мой ученик. Ты, несомненно, видишь пропасть между бегством от смерти и бегством ради мести? Да еще – мести родному городу. Всем нам!
– Н-да, – рассудительно ответил Симон. – Камушек катится со склона, увлекая другие камни, в конце концов захватывает с собой огромный валун…
Сократ дергал кусок дратвы, пытаясь разорвать, – дратва только врезалась ему в пальцы.
– Человек, с которым я делил пищу и палатку… Мой самый способный ученик! – горевал Сократ.
Симон помял в пальцах кусок кожи, натянул, придав желаемую форму.
Сократ смотрел на коротко остриженную голову своего преданного и заботливого ученика, который с юности ведет запись его мыслей. Сколь жалок башмачник в сравнении с героическим обликом Алкивиада! Но сколь велик добродетелью и добротой! Сколь прекрасную жизнь ведет он…
Ласково улыбнулся Симону:
– Знаешь, порой я тебе завидую. Сидишь мирно, обуваешь людей, добрая у тебя работа – никаких мучений не доставляет, не то что моя!
– Ошибаешься, дорогой Сократ. В моей работе очень и очень многое зависит от сырья. Случается хорошая кожа, бывает и плохая, а из плохой не сделаешь хорошей обуви. Когда попадается свежая кожа, мягкая и прочная, сандалии из нее во всю жизнь не сносишь. У тебя – так же. Юноши, что приходят к тебе учиться, – это ведь тоже сырой материал, правда? Вот видишь. Из плохого сырья и ты не сделаешь ничего хорошего, а? В том-то и дело: не все зависит от мастера. Важно еще – какой материал, какого качества получаешь для обработки. Так-то.
– Но ты, мой милый, сразу распознаёшь, что кожа плохая, и не станешь шить из нее обувь. А мне что делать? Человек – не сапожная кожа. Тут важно, что у него самого под кожей, а туда не заглянешь!
– В этом ты прав. Такая опасность есть, но все же у тебя гораздо больше хорошего сырья, чем плохого. И питомцами своими ты можешь гордиться.
– Да, – сказал Сократ, но лицо его не прояснилось. – Да. У меня хорошие ученики. Они моя радость. Но всю радость портит один дурной! Ты ведь знаешь, кем был для меня Алкивиад. Во всем – самый одаренный, самый способный… Я верил – он станет мудрее, утихомирится… Любил его… как родного… – Голос его сорвался. Он умолк.
Симон поднял на него глаза. Робко спросил:
– Ты плачешь? Со смерти твоих родителей не видал я, чтобы ты плакал…
Сократ не поднял головы.
– Говорят, я самый мудрый человек в Элладе. Не хочу кощунствовать, но это ложь. У меня, Симон, тоже, как у всякого, бывают глупые мечты…
– Не мучь себя, дорогой! Ведь в этом несчастье… – Симон оглянулся, словно сандалии, наполнявшие мастерскую, могли разнести по городу его слова, и понизил голос: – В озлоблении Алкивиада, в сицилийской катастрофе много виноваты и сами афиняне. Не сосчитать, сколько замешано в этом недругов народа, предателей, и тех, кто играет словами, и всяких прочих негодяев…
Сократ вздохнул:
– Милый Симон, ты всегда скажешь что-нибудь утешительное, но та истина, которую ты высказал сейчас, доставляет мне такую же боль, как и измена Алкивиада…
ИНТЕРМЕДИЯ ТРЕТЬЯ
«Поразительной была приспособляемость Алкивиада; как умел он приноровиться, подладиться к обычаям и образу жизни тех или иных людей, меняя окраску быстрее, чем хамелеон! В Спарте он вел чисто спартанскую жизнь: отпустил длинные волосы и бороду, купался в холодной воде, ел ячменные лепешки и черную похлебку, носил одежду из грубой холстины – трудно было поверить, что когда-то этот человек держал в доме повара, что он когда-либо знавал благовония, притирания и шелковые одежды…»
Сократ молчал, и я продолжал читать:
«В Спарте он занимался телесными упражнениями, жил просто, вид хранил серьезный. В Ионии бывал буен, предавался легкомысленным развлечениям. Во Фракии много пил и отлично скакал на коне, а живя у персидского сатрапа Тиссаферна, пышностью и богатством одеяний затмевал персидскую роскошь…»
Тут я вопросительно глянул на Сократа. Он сидел, устремив взор куда-то далеко, лицо его, обычно такое приятное, светлое и веселое, исказила болезненная гримаса. Не глядя на меня, он проговорил:
– Хочешь знать, как я все это переносил? По видимости – жил как всегда, чинил человеческие души, как чинит сапожник разбитые башмаки. Но сам я был разбит. Мой призыв – стремиться к благу – глухо звучал в грохоте войны. Что такое благо? И где было взять его мне после столь страшного удара? После той боли и горя, которые причинил мне – и себе! – Алкивиад?
Он посмотрел на меня блестящими глазами.
– Клянусь псом, я не знал, что делать! Проклясть Алкивиада или простить? – Сократ наклонился ко мне и, сдерживая бурное дыхание, продолжал: – Все годы, что я еще прожил, я бился над этим вопросом, и до сего дня не знаю, как его разрешить. Алкивиад… Он был добрый – и злой, принес родине вред – и пользу… Был неверным – и верным. Все в нем – сплошное смятение. Скажи «Алкивиад» – обозначишь этим словом только крайности и ни капли чувства меры. Хочешь слышать обо мне? Да разве не о себе говорю я все время?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58
Сотни факелов мелькали на прибрежном лугу, и никто не замечал, что пляшет среди них незваный, непосвященный – Алкивиад.
По сигналу бычьих рогов паломники погасили факелы и через шесть ворот вошли из тьмы ночи во мрак огромного квадратного телестерия.
Проскользнул сюда и Алкивиад. Внутри храма, меж рядов ионических колонн – гробовая тишина. Мрак усиливал напряжение. Будил священный ужас.
Завесы раздернулись – и, озаренная внезапным ярким светом, посередине святилища открылась сцена.
Руководил мистерией верховный жрец, иерофант, в роскошной пурпурной мантии, в царском венце на длинных кудрях. По его знаку началось действо древнего мифа: хор рассказывал, как богиня Деметра ищет свою красавицу дочь Кору. Плутает мать по свету, тщетно вздыхая о дочери, тщетно ее призывая. Горестная Деметра наслала на землю неурожай, сама не принимает пищи и наконец после изнурительных странствий в поисках дочери является в дом Келея в Элевсине. Вот – богиня плодородия, дарующая людям злаки и мирную жизнь, сама для себя не находит покоя.
Она бродит по сцене шатающейся тенью, жалобный плач рвется из ее груди, крик боли, не похожий ни на божественный, ни на человеческий голос; это крик самой осиротевшей земли, вопль, поднимающийся из ее недр, пронзая слух и сердце.
Алкивиад дрожал всем телом.
Хор жалобно рассказывал богам о страданиях Деметры, нашедшей приют в доме Келея, неподалеку от которого, по преданиям, скрыт один из входов в подземное царство.
Гелиос видит все. Он видел, как Аид унес в свое царство Кору, когда она плясала с нимфами; сжалившись над несчастной матерью, Гелиос поведал ей об участи Коры. Деметра в отчаянии. Обессилев от страданий, от голода и усталости, она похожа на призрак, она еле держится на ногах, и единственное проявление жизни в ней – вздохи и плач.
Но Иамба, служанка в Келеевом доме, сумела развеселить Деметру, напомнив о сласти совокупления и оплодотворения всего живого, и смехом своим заново пробудила в богине вкус к жизни.
Открылось подземное царство, где бродят тени умерших, и по велению Зевса, Кора, супруга Аида, дочь Деметры и Зевса, возвращается на землю.
Она восходит из подземного царства в пышной славе, с охапками цветов в руках, под музыку и пение хора. После долгой зимы возвращается на землю весна. Обновляется жизнь. Смерти нет – есть вечность. Облачка ароматных курений поднимаются над сценой. Под внимательными взглядами мистов Зевс в священном соитии обнимает Деметру – оплодотворение женщины на трижды вспаханной земле должно сделать почву плодородной и принести урожай людям. Алкивиад и теперь, вызвав в памяти ту сцену, дрожит от возбуждения. Но он идет дальше в своих воспоминаниях.
…Звуки авлосов и кифар наполняли телестерий, через верхний проем постепенно вливался в храм слабый рассвет. Смерти нет – есть вечность…
Алкивиада не покидало глубокое впечатление от мистерии. Спустя несколько лет оно преобразилось в дерзкое намерение тайно воспроизвести мистерию в собственном доме – Алкивиаду хотелось еще раз испытать то мощное ощущение древней силы земли, ее вечного умирания и вечного воскресения. Он пригласил нескольких друзей – Сократа не позвал, опасаясь, что тот станет его отговаривать, – взял с них клятву молчать, и священный обряд начался.
Сам Алкивиад изображал верховного жреца – иерофанта в царском венце; его приятель – другого жреца, дадуха, факелоносца.
Роскошь Алкивиадова дома, красота «Деметры» и несмешанное вино, которое пили вместо кикеона, напитка мистов, – все это привело к тому, что подражание священному обряду вылилось в его поругание. Пьяный Алкивиад, увлеченный красою «Деметры», сбросил длинную пурпурную мантию иерофанта и, объявив себя самим Зевсом, на глазах у друзей предался любовным утехам с «богиней плодородия», которую представляла одна из афинских красавиц.
Мнимые мисты долго хранили молчание – и вот теперь кто-то его выдал… Алкивиад вскочил с ложа, словно хотел броситься на клятвопреступника, метнулся по комнате – и остановился перед занавесом. Он вдруг понял, почему этот кто-то его выдал, почему заговорил… Не для того, чтоб уничтожить его, Алкивиада: Алкивиада надо было уничтожить, чтоб погубить сицилийскую экспедицию! Донос был нужен, чтоб усилить не демократов, но олигархов!
Кто я теперь? Все еще не хочу поверить, но это так, это так: я изгой! Отнято все, что у меня было. Отняли родину, украли богатство, разлучили со всеми, кого я люблю! Как там моя Гиппарета? Маленькие сыновья? Укрылась ли с ними у своего брата? Или тот запер дверь перед женой и детьми приговоренного к смерти? Алкивиад сжимает в ладонях виски, на которых бурно пульсируют вздутые вены. А моя маленькая Тимандра? Вспоминает ли она еще обо мне?
Не вспоминай! Не хочу! Я изверг! Я проклят! Гнев переполняет кровью мозг Алкивиада. Он уже не владеет собой, разговаривает вслух, кричит:
– Но за что я проклят? За что осужден? Пусть не лгут, что из-за Деметры и Коры! Я проклят потому, что хотел того же, что и Перикл!
Ну, не совсем того же. Периклу не удалось осуществить свой замысел: чтобы по его призыву все эллины прислали в Афины своих представителей и договорились держаться вместе и сообща противостоять всем врагам. Но Перикл хотел достичь такого союза путем добровольных соглашений между греками – Алкивиад задумал навязать это соглашение силой. Однако сегодня он не вспоминал о способе осуществления своей мечты. Он оправдывал себя этой мечтой:
– Я видел счастье всех греков в объединении, в великой, непобедимой Элладе, главой которой стали бы Афины – самой прекрасной главой, какую могла бы себе пожелать Эллада! О я безумец! Глупец! Но я знаю, кому было нужно сорвать мой поход!
Мучительные образы и догадки терзают Алкивиада, в мыслях своих он, осужденный на смерть, прокрадывается в Афины.
Олигархи – вот смертельный враг, это их заговор, скрепленный ненавистью к демократии. Алкивиад с юных лет знал их гетерии, где они собирались советоваться, как бы свалить народовластие. Там, в своих гетериях, они клялись всеми средствами подрывать его, чтобы захватить власть и отменить все, чего добился народ.
Как не знать ему все это! Со многими олигархами, особенно из аристократических родов, он был в кровном родстве. Как стратег, он общался со многими плутократами того времени. Достаточно опыта – в том числе и в диспутах – приобрел он и с софистами, засевшими в гетериях.
Эти поздние софисты были философами, далеко не равными Протагору, Горгию, Пармениду или Гиппию. Новые софисты считали себя выше народа, они сделались политическими авантюристами, переняв от ранних софистов лишь то, что годилось для ослабления народовластия. Эти люди обливали грязью народ, видя в нем только наглость, подлость и глупость. Зато олигархов, этих немногих, противопоставляющих себя всем свободным гражданам, они восхваляли как людей, наиболее способных управлять государством. Сейчас Алкивиад вдруг увидел все гораздо яснее, чем когда жил в Афинах. Его несчастье ярким светом озарило прошлое. И прошлое его ужаснуло.
Смолоду знал он образ мыслей олигархов, знал, что могут натворить гетерии. Не забыл, как они, подобно стервятникам, набросились на почти семидесятилетнего Перикла, когда у того уже иссякли силы, когда с вторжения спартанцев и опустошения Афин началась Пелопоннесская война…
Неудачная война – самое благоприятное условие для осуществления их целей! Этого они сейчас и добиваются. Вот почему теперь на очереди – я. Не допустить победы Афин над Сиракузами! Не допустить победы демократии! Вот причина неблагоприятного предсказания для сицилийского похода! Их руки дотянулись до самой Спарты – почему бы им не дотянуться до Дельф?!
А когда это меня не испугало, когда меня поддержал народ, мои моряки – сразить меня самого! Алкивиад осквернил гермы! Ах, почему только уже у берегов Сицилии рассказал мне Ламах, о чем шептались в Афинах? В деле с гермами был замешан Критий! Почему Ламах опасался, что я затею драку с Критием и поход сорвется? Сначала выбить оружие из рук всех жаждущих власти там, дома, и лишь после этого двинуться в бой! Так надо было сделать! Ведь несомненно – Критий причастен и к доносу о том, что я осквернил Элевсинскую мистерию… Он давно про это разнюхал! Но сидел тихо, ждал подходящей минуты. И, как всегда, теперь тоже выставил вперед других, сам остался сзади, незримый…
Алкивиада трясло от боли, от гнева, от жажды мести. Он заболел от этого. Стонал. Плакал. Кричал:
– Но погодите! Я еще не выпил чашу с ядом, которую вы мне уготовили! Клянусь отомстить всем вам, вздумавшим почтить меня ядом, всем вам, приговорившим меня! Всем, кто согласился с этим, кто этому не помешал! Месть – всем Афинам! Низкий поклон вам за подобную благодарность! Клянусь громами Зевса, я тоже умею быть благодарным! Еще увидите! Безумцы, тупицы! Сократилось и постоянно сокращается число полисов, зависящих от Афин, а я, слышите, я хотел дать вам всю Элладу и еще больше! Ах, опять мечта… Прочь, мечтания!..
В Сицилии без любимого полководца ослабели мужественные сердца моряков и гоплитов. Нерешительное ведение войны Никием лишало их всякого желания биться не на жизнь, а на смерть.
Один! Один! – кричал в отчаянии Алкивиад. Во что вы меня превратили?! В призрак с чашей цикуты в руке? Не желаю быть призраком! Или нет, не так: хочу, хочу быть призраком – но внушающим ужас! Призраком с ядом в сердце… Я выпил эту чашу!
Люди, приютившие его в Фуриях, находили его с расцарапанной до крови грудью, с мутными, налившимися кровью глазами, с губами бледными, чуть ли не белыми. Алкивиад болен, шептали они друг другу, искали врача… Меж тем Алкивиад тайно покинул Фурии, и услыхали о нем тогда лишь, когда его уже принял спартанский царь Агидем: Алкивиад предложил ему свою службу.
Алкивиад, больной жаждой мести, оказался весьма желанным для спартанцев. Кто сумеет лучше нанести удар Афинам, как не тот, кто сам ими ранен! До чего же недальновидны эти афиняне, лишая себя столь блистательного полководца, да еще в тот момент, когда под его командой было такое сильное войско, что Сиракузы могли свалиться ему в руки, словно спелая груша! Взбешенный Алкивиад понравился царю, понравился царице, понравился всем спартанцам.
А сицилийскую экспедицию преследовали неудача за неудачей, пока все не завершилось катастрофой. Никий воевал ни шатко ни валко, просто нехотя. Военные действия затягивались, и каждая затяжка отнимала у афинян частицу надежды на победу. Тут вдруг против осадивших Сиракузы выступила погибельная сила, которой всю жизнь боялся Никий: рабы. В одну ночь рабы-гребцы бежали с афинских триер, превратив великолепный флот в беспомощное, небоеспособное скопление судов. Никий понял, что попал в отчаянное положение. С одним наземным войском Сиракуз не возьмешь.
Но этого мало. Спарта отправила на помощь Сиракузам свое войско. Пройдя форсированным маршем через всю Сицилию от Гимера, оно с тыла напало на афинян.
Сиракузцы воспряли духом, и афиняне, зажатые со всех сторон, тщетно попытавшись пробиться из окружения, сдались на милость и немилость противника.
Никий был взят в плен и казнен. Тех, кто остался жив из семи тысяч афинских воинов, обратили в рабство и погнали в рудники на самые тяжелые работы.
Спартанцы распаляли мстительность Алкивиада, предлагали ему что угодно, лишь бы он погубил Афины. Он привел спартанских воинов к самому слабому месту афинской обороны, к селению Декелея; там они укрепились и оттуда стали наносить удары по Аттике.
Сократ, сгорбившись, сидел напротив Симона; его голос, полный отчаяния, гулко отдавался от стен небольшой мастерской. Симон слушал, не прекращая шить сандалии.
– Симон, ты тоже мой ученик. Ты, несомненно, видишь пропасть между бегством от смерти и бегством ради мести? Да еще – мести родному городу. Всем нам!
– Н-да, – рассудительно ответил Симон. – Камушек катится со склона, увлекая другие камни, в конце концов захватывает с собой огромный валун…
Сократ дергал кусок дратвы, пытаясь разорвать, – дратва только врезалась ему в пальцы.
– Человек, с которым я делил пищу и палатку… Мой самый способный ученик! – горевал Сократ.
Симон помял в пальцах кусок кожи, натянул, придав желаемую форму.
Сократ смотрел на коротко остриженную голову своего преданного и заботливого ученика, который с юности ведет запись его мыслей. Сколь жалок башмачник в сравнении с героическим обликом Алкивиада! Но сколь велик добродетелью и добротой! Сколь прекрасную жизнь ведет он…
Ласково улыбнулся Симону:
– Знаешь, порой я тебе завидую. Сидишь мирно, обуваешь людей, добрая у тебя работа – никаких мучений не доставляет, не то что моя!
– Ошибаешься, дорогой Сократ. В моей работе очень и очень многое зависит от сырья. Случается хорошая кожа, бывает и плохая, а из плохой не сделаешь хорошей обуви. Когда попадается свежая кожа, мягкая и прочная, сандалии из нее во всю жизнь не сносишь. У тебя – так же. Юноши, что приходят к тебе учиться, – это ведь тоже сырой материал, правда? Вот видишь. Из плохого сырья и ты не сделаешь ничего хорошего, а? В том-то и дело: не все зависит от мастера. Важно еще – какой материал, какого качества получаешь для обработки. Так-то.
– Но ты, мой милый, сразу распознаёшь, что кожа плохая, и не станешь шить из нее обувь. А мне что делать? Человек – не сапожная кожа. Тут важно, что у него самого под кожей, а туда не заглянешь!
– В этом ты прав. Такая опасность есть, но все же у тебя гораздо больше хорошего сырья, чем плохого. И питомцами своими ты можешь гордиться.
– Да, – сказал Сократ, но лицо его не прояснилось. – Да. У меня хорошие ученики. Они моя радость. Но всю радость портит один дурной! Ты ведь знаешь, кем был для меня Алкивиад. Во всем – самый одаренный, самый способный… Я верил – он станет мудрее, утихомирится… Любил его… как родного… – Голос его сорвался. Он умолк.
Симон поднял на него глаза. Робко спросил:
– Ты плачешь? Со смерти твоих родителей не видал я, чтобы ты плакал…
Сократ не поднял головы.
– Говорят, я самый мудрый человек в Элладе. Не хочу кощунствовать, но это ложь. У меня, Симон, тоже, как у всякого, бывают глупые мечты…
– Не мучь себя, дорогой! Ведь в этом несчастье… – Симон оглянулся, словно сандалии, наполнявшие мастерскую, могли разнести по городу его слова, и понизил голос: – В озлоблении Алкивиада, в сицилийской катастрофе много виноваты и сами афиняне. Не сосчитать, сколько замешано в этом недругов народа, предателей, и тех, кто играет словами, и всяких прочих негодяев…
Сократ вздохнул:
– Милый Симон, ты всегда скажешь что-нибудь утешительное, но та истина, которую ты высказал сейчас, доставляет мне такую же боль, как и измена Алкивиада…
ИНТЕРМЕДИЯ ТРЕТЬЯ
«Поразительной была приспособляемость Алкивиада; как умел он приноровиться, подладиться к обычаям и образу жизни тех или иных людей, меняя окраску быстрее, чем хамелеон! В Спарте он вел чисто спартанскую жизнь: отпустил длинные волосы и бороду, купался в холодной воде, ел ячменные лепешки и черную похлебку, носил одежду из грубой холстины – трудно было поверить, что когда-то этот человек держал в доме повара, что он когда-либо знавал благовония, притирания и шелковые одежды…»
Сократ молчал, и я продолжал читать:
«В Спарте он занимался телесными упражнениями, жил просто, вид хранил серьезный. В Ионии бывал буен, предавался легкомысленным развлечениям. Во Фракии много пил и отлично скакал на коне, а живя у персидского сатрапа Тиссаферна, пышностью и богатством одеяний затмевал персидскую роскошь…»
Тут я вопросительно глянул на Сократа. Он сидел, устремив взор куда-то далеко, лицо его, обычно такое приятное, светлое и веселое, исказила болезненная гримаса. Не глядя на меня, он проговорил:
– Хочешь знать, как я все это переносил? По видимости – жил как всегда, чинил человеческие души, как чинит сапожник разбитые башмаки. Но сам я был разбит. Мой призыв – стремиться к благу – глухо звучал в грохоте войны. Что такое благо? И где было взять его мне после столь страшного удара? После той боли и горя, которые причинил мне – и себе! – Алкивиад?
Он посмотрел на меня блестящими глазами.
– Клянусь псом, я не знал, что делать! Проклясть Алкивиада или простить? – Сократ наклонился ко мне и, сдерживая бурное дыхание, продолжал: – Все годы, что я еще прожил, я бился над этим вопросом, и до сего дня не знаю, как его разрешить. Алкивиад… Он был добрый – и злой, принес родине вред – и пользу… Был неверным – и верным. Все в нем – сплошное смятение. Скажи «Алкивиад» – обозначишь этим словом только крайности и ни капли чувства меры. Хочешь слышать обо мне? Да разве не о себе говорю я все время?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58