А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Живут они у нее, родители уехали одни из первых, а Мирта не захотела». Мы снова заговорили о моей жене. «Вера—дело другое,— сказала Тереса.— Ей лучше всего быть за границей. Здесь бы она все время боялась».— «Чего, собственно?» — «Страх неподвластен рассудку».— «А почему она молчит?» — «Ты бы сходил завтра в банк, где у нее счет. Они что-нибудь знают».— «Ну, конечно. С утра и схожу».— «Когда ты летишь?» — «В десять утра, на «Иберии» — до Мадрида. Постой,, проверю число. Да, верно. Завтра. Четырнадцатого октября. Отсюда выеду в полдевятого. Так что не будем терять время». И она стала напевать болеро, которое было недавно в моде: «Последнюю ночь с тобою, с тобою в душе унесу, и станет мечтою». Проснулись мы рано. Пока она одевалась в дорогу, я собирал мои вещи. Рядом, в соседней комнате, были планы, проекты, чертежи, черновики, напоминавшие мне о днях моего страха, которого я теперь стыдился. Я взял наугад несколько книг, их было немного. Конечно, роман Анаис Нин, с ее надписью. И вдруг страшная мысль пронзила меня: «Слушай, Вера это видела?» Тереса выглянула из чемодана, в который совала еще что-то. «Она не слепая. Пока я спала, она везде пошарила».— «И... спросила?» — «Ага».— «А ты ответила?» — «Ответила. Правду. Что мне оставалось?»— «Да ты что, дура?» — «Рано или поздно она бы узнала».— «Потаскуха, вот ты кто! Нет, какая потаскуха!» — «Это верно, но врать я не люблю. Терпеть не могу вранья. Она (просила, я сказала, и так все ясно. Спросила бы раньше, я бы раньше ответила». Теперь я понял, почему Вера не пишет. Такой прямой и чистый человек ужаснулся, должно быть, этому немыслимому открытию. Что только могла она себе представить, толкнувшись с тем, чего уж никак не ожидала... Воображение всегда готово предложить нам самые грубые, самые четкие, невыносимо жестокие образы, особенно—когда видишь мысленным взором близких людей. К тому же Вера была здесь, и камины эти обрели ДЛЯ нее вполне реальный фон, хотя еще накануне она об этой квартире и не слышала. «Я ей говорила, что мы не придавали тому-сему никакого значения... Но ты же ее jнаешь. Глубокое горе, мазохизм в духе Достоевского...» Я был ошеломлен, что не узнал Пабло, старого тетиного слугу, который приехал, чтобы отвезти Тересу в аэропорт. «Сеньор! Л\, сеньор! Когда же сеньор приехал?» — «Пабло купил у меня старый «мерседес» на свои сбережения,— сказала Тереса.— (смерь он работает на себя».— «Дело хорошее, сеньор, не жалуюсь,— сказал Пабло.— Пассажиров хватает. А насчет этих... Сколько ни проси, не остановлюсь. Нет, сеньор, черных не вожу уж поверьте!» — «Такие хуже всех,— шепнула Тереса, когда пи вынес чемоданы.— Он ходил на рынок, все покупал, сколько наживал... на нас... Теперь, конечно, ругает революцию. Куда тебя подвезти?» — «К банку». Когда я выходил, она сказала: «Ну, может, Энрике... Пока».— «Прощай»,— сказал я. «Брось,— сказала она.— Мы не в испанской драме. Давай так—до свидания, хотя ппо надолго».— «Да кто это вытерпит!» — сказал Пабло, и с этой минуты я научился узнавать противников по одному коротенькому слову «это», которым они называли революционную власть и новую действительность.
Когда я вошел в банк, я остановился в удивлении, ибо то, что я увидел, походило, скорее, на армейское интендантство или приемную главного штаба. Дверь сторожили два человека в форме, люди в форме виднелись за окошками вкладов и платежей, выходили из кабинетов, считали на арифмометрах, а на машинках печатали и перебирали карточки женщины, тоже в форме милисиано, чего я еще не видел. Высоко, от стены к стене, протянулся плакат: «РОДИНА ИЛИ СМЕРТЬ. МЫ ПОБЕДИМ». Народу здесь было больше, чем обычно бывает в банках по утрам, и слишком много телефонов трезвонили сразу. По праву давней дружбы я вошел без стука к управляющему, и он встал, чтобы пожать мне руку. «Хоть один человек не в форме»,— сказал я. «Годы, товарищ, годы. Уже не могу ползать под колючей проволокой, и вообще... А будь я молод, как другие товарищи...» (Честно говоря, меня удивляло, что управляющий называет своих подчиненных и клиентов товарищами.) Я перешел к делу, но ничего путного не узнал. Здесь думали, что Вера в Мехико, потому что «кто-то говорил». Когда обратились к документам, выяснилось, что в последний раз она была здесь в мае 1957 года и взяла деньгами 20 тысяч долларов. «Вы не удивились,— спросил я,— что она столько берет?» Управляющий засмеялся. В те годы, перед победой революции, вкладчики брали и побольше, чтобы увезти за границу в бумажниках и чемоданах, если не в карманах, хотя гораздо проще и разумней было бы перевести эти деньги в другой банк, но и это никого не удивляло, так как некоторые не желали оставлять документов и следов. Вообще же, вкладчик имеет право взять со своего счета, сколько хочет. Таким образом до 1 января 1959 года из страны уплыли целые состояния, хотя мало кто достиг таких высот беспардонной удали, как министр просвещения, собравшийся увезти в Миами чемодан, где лежал — ни много ни мало — миллион долларов. Таможенники это обнаружили и сообщили прессе. Теперь же, забирая деньги, люди хранят их дома, в тайниках, за секретными замками, в самых диких местах, если не просто под паркетом или плитками пола, воскрешая давно потаенных сокровищ, пиратских кладов и прочих порождений классической скупости, не говоря уж о «Кубышке» Илавта и сундуке Гарпагона. В Банке, где работали люди, преданные революции, прекрасно знали все эти хитрости. Что же до Веры, то 20 тысяч —сущий пустяк, когда клиенты брали по 100 и по 200 тысяч, чтобы немедля спустить их в рулетку. Удивительно ли, что после победы революции в сейфах Национального банка почти ничего не осталось? Я заметил, что голоса у окошек звучат все громче. «Чего же вы хотите? Два новых. Как, ничего не знали? Где же вы были, товарищ? Один за другим — раз-два, тринадцатого и четырнадцатого». В кабинете были газеты, и он показал мне первые полосы. Так я узнал, что национализированы все банки и 383 крупных предприятия, а сегодня издан закон о так называемой городской реформе. «Видите, товарищ, революция не теряет времени». Раньше я хотел отправиться отсюда к себе в контору, но теперь решил зайти домой к Мартинесу, чтобы потолковать о новостях, которые, попросту говоря, прикрывали наше дело. «Да оно больше года как испустило дух,— сказал Мартинес.— Недоставало похорон, вот и они, самые пышные. Нам остается поплакать на могиле, как наемные плакальщицы в былое время. После вчерашнего закона поставщик стройматериалов — под контролем министерства строительных работ. Тем самым мы все выгоды при заключении контрактов. Что же до реформы, она разом покончила с недвижимой собственностью. Никто не станет вкладывать деньги в недвижимость, хотя раньше это было у нас самое верное дело».— «Ну, хорошо... Но дома-то строить будут».— «А кто? Государство. Причем попроще п подешевле наших».— «Значит, закрываем лавочку?» — «Уже и закрывать нечего...» Меня беспокоила, однако, участь наших лужащих. «Больше половины сами уволились. Многим срок подошел, а секретарш, знавших хотя бы два языка, еще в девятом году взяли в министерство иностранных дел, очень нужны переводчики, редакторы и архивисты, причем не исключена дипломатическая карьера. Три пустобреха, которых ты нанял перед отъездом, удрали в Канаду. Возомнили себя Нимейерами или Мис ван дер Роэ и говорят — не хотим строить напарники и общежития, не для того мы родились, мы избранники, наши творения знаменуют новую эпоху, вы увидите их в самых серьезных архитектурных журналах (замеч), кстати, что с тли они чертежниками в Торонто, и предел их возможно — в поте лица проектировать фуникулеры и хижины для Г альпинистов). Осталось четверо мелких служащих Их надо предупредить, и они мигом найдут работу, поскольку теперь у нас безработицы нет».— «Вечная память славной фирме!» — сказал я. «Прочистим горло ромом, чтобы лучше спеть».— «Салют!» — сказал Мартинес де Ос, поднимая бокал. «Салют!» — «Совсем как там! Ты помнишь?» — «Никогда я так часто не вспоминал то время».— «А как поется вечная память?» Мы посмотрели друг на друга и расхохотались. Мы и сами не знали, почему смеемся, нам было весело, мы обрели свободу, мы могли делать что хотим и ощущали ту новизну, которая знаменует истинное изменение жизни. Казалось бы, доходы должны были давать нам независимость, но нет — они все больше порабощали нас, а сейчас наконец мы вырвались из этого круга. Много лет мечтал я о некоем архитектурном идеале, и ни разу не удалось мне его воплотить. Дело в том, что на Кубе архитектор мог работать только на богатых, а богатым не нравились мои замыслы. Я был вынужден служить архитектуре, приносящей доход и пользу, деловой архитектуре, денежной, той самой, которой служил в Каракасе, где работал ради кредитки, как работал бы в давнее время ради золота. В XIX веке дерзкий архитектор мог хотя бы построить там Дворец Конгресса, пускай топорный и слишком пышный, но необычайно смелый, ибо не всякий решится вписать такое монументальное здание в город, где очень мало и трехэтажных домов. Сейчас же в Каракасе (как и в Бразилии, и в Африке) думают лишь о дырчатых коробках, где квартиры расположены, как ячейки пчелиных сот. Можно не сомневаться, что наша эпоха, богатая умозрениями, теориями, манифестами и декларациями, не создала, при всех своих «модулорах», «функционализмах» и «машинах для жилья», ничего подобного античному классицизму или готике, как нельзя лучше служившей христианству, да что там — она не достигла высот, которых достигли Эррера, Мансар, даже барон де Османн, чьи заслуги мы только теперь начинаем постигать. Убедившись в том, что деловая и денежная архитектура, отнявшая у меня столько лет жизни, ничего не дает для творчества, я решил приносить людям пользу. Святая Тереза, в конце концов, видела в кухонном горшке, а настоящий архитектор может найти и симптом немало интересных задач, строя хороший свинарник, и кино или скотоводческую ферму. Революции нужны, чтобы строить сейчас, сейчас же, и я предложу мои мысли министерству общественных работ, не думая о том, что им мило платят, ведь я никогда не был привержен роскоши, да и с чем у меня достаточно денег, чтобы жить безбедно. Итак... Предоставь это мне,— сказал Мартинес.— Я скорей инженер, чем художник». И оказалось (он вспомнил мои юношеские ни ледования кубинской архитектуры), что для меня есть более подходящее занятие: теперь вовсю реставрируют крепости, особ-• тки, дома и храмы кубинских городов — Гаваны, Сантьяго,— которые по небрежению хозяев могли вот-вот. «Положись на меня и считай, что ты уже служишь в <ь юле охраны и реставрации национального достояния. Там настоящие энтузиасты и очень даровитые». Я спросил его про Хос Антонио. Он посмотрел на часы: «Можешь его , только зажжем лампу Аладдина». Он включил радио, мамочки засветились, и — сперва тихо, потом все громче. «Как раз в это время его обозрение на темы Hoi. Ничего нового, все есть в газетах, но стиль...» И впрямь, поразил меня: чтобы повторить то, что всем известно, и при том восславить революцию, Хосе Антонио усвоил манеру трибуна или пророка. Он рычал и кричал, он вещал и декламировал, соединяя в своем лице Исайю и Кассандру, Кумскую виллу и актера-трагика. Все это показалось мне неискренним, iспиральным, мало того — безвкусным, тем более что я-то знал, насмешлив и циничен он в жизни. «Арлекин притворяется (Савонаролой»,— сказал я. «И так всегда,— сказал Мартинес де Ос,—Только о североамериканской рекламе он говорит иначе, и of) измышлениях эмигрантов. Что-что, а это он знает. Но факт фактом: его слушают, мало того — контрреволюционеры о< милки его гневными анонимками».— «Как же он попал на радио?» — спросил я и узнал, что рекламное агентство сразу же дух, потому что не стало ни клиентов, ни (что еще важнее) импорта из Штатов. «А теперь, когда национализировать фирмы, как «Бакарди», «Шервин-Уильямс» или «Свифт», им и совсем конец». Хосе Антонио успел отделаться от своего несколько месяцев пыта\ся писать картины. Но живопись не прощает измены, у него ничего не получалось, воображение он растратил на броские фразы и теперь смог вымучи лишь несколько холстов, слишком похожих на Сальвадора Дали, в которых не было, однако, технического совершенства, твердой руки и безудержной фантазии, прославивших И утомительного, дикого и невероятно одаренного каталонца, творившего размякшие часы и пылающих жирафов. Разочаровавшись в своей живописной продукции, Хосе Антонио нашел себя 1 в царстве микрофона, Я слишком хорошо его знал, чтобы принять это всерьез. Мне резала ухо подчеркнутая торжественность его обличений, и я вспомнил, как Гаспар назвал его треплом. Что, если не треп, этот напыщенный, театральный "стиль? А когда-то он говорил так остро и метко... По улице ехали грузовики, украшенные флагами, и люди в форме — мужчины, женщины — как на празднике распевали Гимн 26 Июля. «Видишь? — сказал Мартинес.— Вот они! Знают, что янки не оставят без ответа закон о национализации, и поют. Лавки опустеют, машины встанут — не будет запасных частей и бензина, щетку зубную не купишь, ленту для машинки, ручку, расческу, булавку, нитки, термометр, но они петь не перестанут. Все меняется, коренным образом меняется. На наших глазах родится новый человек. Что бы ни случилось, человек этот не боится будущего». И он рассказывает мне о том, как течет теперь самая обычная жизнь —о том, чего не сообщают в иностранных газетах. Люди работают здесь во всю свою силу. Собрания затягиваются до утра, а Че Гевара нередко принимает по делам Национального банка в два или в три часа ночи. Когда стемнеет, милисиано сторожат те места, где еще идет работа—фабрику ли, магазин, театр или типографию. Многих застрелили агенты контрреволюции, чьи машины внезапно, как призраки, врываются на улицу или на шоссе. Действует ЦРУ, и нередко бывают пожары и несчастные случаи, не говоря уж о трагической гибели «Ла Кубр» —судна, груженного оружием и взрывчаткой, которое взорвалось в гаванском порту, и саботаж в этом случае был таким явным, что привлек внимание международной прессы. «Первый взрыв просто меня оглушил,— сказал Мартинес.— Такого мы с тобой и в Испании не слыхали. Даже как будто не в уши ударило, а в сердце. На окраине, в домах и то падали люди. Когда хоронили погибших, и родился лозунг «Родина или смерть». Мужчины и женщины в форме все пели, и на флагах, украшавших грузовики, был написан этот самый лозунг: «РОДИНА ИЛИ СМЕРТЬ. МЫ ПОБЕДИМ». Ты послушай только, перед великими трудностями они поют о победе».— «Да, тут что-то случилось,— сказал я.— И это по меньшей мере».
Вечером я отправился во «Флоридиту» с коварным намерением посмотреть, какую рожу скорчат прихожане Храма Коктейлей, бывшие мои клиенты, когда увидят, что я вернулся на Кубу. Однако народу оказалось мало. «Сегодня день плохой»,— сказал мне, улыбаясь, Педрито, сменивший на кафедре бара самого Константе, должно быть, лучшего изобретателя коктейлей, какой только жил в наше время. Тон его можно было понять и так и мак, ибо опытный бармен умеет скрыть свое мнение, которое, чего доброго, неприятно посетителю. Все же кое-какие знакомые пришли и страшно удивились, что человек по своей воле покинул землю обетованную ради этого. «Ты что, за них?»-— спрашивали они. «Не знаю,— отвечал я, чтобы не разводить споров.— Приглядываюсь».— «Ну, увидишь, не обрадуешься, ясно? Они нам покажут. Пока еще цветочки, а вот будет кошмар, настоящий коммунизм... Да, самый настоящий!» ( IV, кто говорил мне гак, еще не знали, что придется пережить им через несколько месяцев, когда открылась тайна, сняли iречью печать Иоаннова Откровения, другими словами — вышел закон о конверсии и появились новые кубинские деньги. С этой поры хождение имели только они, а изображены на них были какие-то революционные символы, и, как в Библии, все возопили: «Хиникс пшеницы за динарий, и три ячменя за динарий, елея же и вина не повреждай!» Отомкнув секреты, опустошив тайники, взломав полы и фальшивые стены, в которых скрывались доллары, дамы и господа оделись, как на прием, и кинулись в бары и рестораны, где веселились так бурно и надсадно, что хохот их смахивал на рыдания. Они смеялись сквозь слезы плакали, смеясь: «Хиникс пшеницы за динарий! Гри хиникса ячменя!.. Сто песо за коньяк! Сто — за ложку икры! Деньги обратятся в мусор. Надо их тратить, тратить, немедленно, здесь и сейчас. Жрать их, жевать, глотать, давиться. Что батарея бутылок, выставленных за пляшущими, украшением бара?! Давай сюда все, тащи из погребов, чтобы ничего не осталось! Столетний арманьяк? Почем? Пятьсот песо? Неси! Даю тысячу! Плевали мы на меню, подай трюфелей, они у вас были. Знаю, три банки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57