А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

«Тереса мне творила; в конце концов ты им поддашься. Зарабатываю — больше некуда, заказов куча, а я недоволен, я не в ладу с самим собой. Понимаешь, я должен — и не могу выразить себя. Мне негде применить собственный стиль. Смотрю журналы и завидую нынешним мэтрам, как они гордо показывают миру свои творения! Я делаю совсем не то, что хотел бы, я не люблю мою работу, а хуже этого нет ничего. Я продал душу черту».— «Подожди творить, пока не состаришься, как Фауст, у тебя жизнь впереди». Но он был истинный зодчий и чувствовал, что гибнет в мире, где карабкающийся вверх подражает изо всех сил достигшим вершины — тем, у кого уже есть и положение, и стиль. Особняки в здешних пригородах все как один, ибо кубинская архитектура томится в топкой заводи приятного, но безликого миля, приправленного иногда устарелыми открытиями «Art Deco». Да, стиль этот совершенно безлик, он может бьпь и здесь, и всюду, он по вкусу богачам и выскочкам, которые стремятся к комфорту и благопристойности, и ничем не выражает личности владельца. «Продал черту душу»,— говорил в тот день мой архитектор - Фауст Он всегда шел к горькому через смешное, шутил над самыми серьезными своими мыслями и сейчас облек их в форму начиненной аллюзиями и цитатами ученой речи (а я вспоминала, как он рассуждал когда-то о здешней кухне, ссылаясь на авторитет Декарта и Мальбранша). Черт, говорил он, далеко не всегда, и не везде, и не при всяких обстоятельствах является нам гнусным чудищем с перепончатыми крыльями, раздвоенным копытом, трезубцем и шипастой палицей, который карает блудников, смущает подлецов или извивается в муках под стопой святого Георгия, как на русских иконах. Нет. Он совсем не обязан выглядеть так, как зеленый Сатана Орканьи, властный и трепещущий сразу, которого мы видим в «Пляске Смерти» на кладбище пизанских капуцинов Не похож он и на многообразных, диких, бредовых, чешуйчатокрылых тварей, гибридов монаха и лягушки, ястреба и рыбы, какой-то панцирной жабы и воющего дракона, трехрогих, скользких, в огромных скорлупах вместо лодки, в колбасах вместо шапки, с щипцами и молотками, с арфой или волынкой, которые ползают, вьются, летают на странных машинах вокруг одержимой у Брейгеля. А уж меньше всего он похож на сводника из знаменитой оперы, на щеголя в берете с петушиным пером, с лютней на перевязи. Нет. Бес (пустое слово, в которое не вместится вневременное и безграничное понятие, соединенное с каждым из наших действий, замыслов, помыслов) — это не личность, а идея, которая может принять любую форму, воплотиться в человеке и в предмете, овеществиться или преобразиться, не утратив своего извечного значения. Он здесь, он и там. Томас Манн в своем прославленном романе увидел его печальным юношей, изъяснявшимся на средневековом нижненемецком диалекте. Чтобы оказаться в его власти — то есть предать себя, подло себе изменить,— совсем не надо макать в свою кровь гусиное перо и подписывать пергамент. Достаточно принять его дары, пользоваться его благами, жить на его деньги. А остров этот,— тут Энрике заговорил с креольским акцентом, не утрачивая, однако, профессорской серьезности,— остров буржуев, богачей, сильных мира сего, власть имущих, политиков-профессионалов и политиков на час, «мужчин, женщин, ипатских, военных, педерастов и водолазов», с начала века принимает деньги от черта.
Христос даровал тебе крест, А дьявол — сахарный трест,—
мог бы написать мексиканец Рамон Лопес Веларде, обращая применительно к случаю нефть в сахар. Чертовы деньги у всех в карманах, они зеленые (цвет дьявола!), и дьявол красуется на них, как благообразный отец семейства в кружевном жабо и белом завитом парике, а зовется Джордж Вашингтон. «Мы носим портрет черта, как носят святоши свои благочестивые картинки. Он небольшой, 6 сантиметров на 15». Энрике извлек из кошелька с проамериканский доллар и развернул его передо мной. «Только здесь, больше нигде в мире, люди посмели попросить, чтобы господь бог удостоверил ценность денег. Смотри, что написано на обороте: In God we trust, что эта мука — именно one dollar, и со всех четырех углов зеленой бумажки бог подтверждает: one, one, one, как будто ему не надо девать на стабильность доллара. Казалось, он это подтвердил кризисом двадцать девятого года!.. Я брал тысячи этих мерзких бумажек за мою истинную душу, значит — я продал ее черту молодого до фаустовых лет. И не я один, вся наша братия not может так же. Вот почему мы забываем здесь и нацию свою, и историю, а скоро забудем и язык, столько надписей по-английски. Oh, yellow, gliterring, precious gold! (Еще в Валенсии он говорил мне, как удивился, когда нашел у Маркса строки из «Тимона»: I lins much of this will make black, white, foul, fair; wrong, right». В ней же драме Шекспир говорит, что с помощью этой могучей силы вор может взойти по ступеням сената. Поневоле поду маги и,, что, посылая Просперо и Калибана почти сюда, на Бермуды, им провидел грядущую историю этого края...) Что же до меня, я работаю плохо, предаю свой дар, изменяю себе,— он сжимал в кулаке доллар,— значит, я подписал договор. И Энрике прочитал мне с горькой усмешкой еще две шекспировских строки, их он тоже нашел в «Капитале», там, где Маркс напоминает о жестокой цене, которую требует Шейлок: Фунт мяса, что я требую, куга Недешево, он мой, хочу его.
«Ты можешь порвать договор, тебе не нужен ростовщик. Ты не беден. И моя школа тоже приносит доход».— «Я не могу жить без работы. Я умру от тоски через неделю.— Он помолчал.— Матисс говорил, что работа — это благословение.— Тон его стал серьезней.-—Человек вкладывает в работу свои умственные и физические силы Работой он развивает себя и утверждает как личность».—«Похоже на эту твою немецкую философию».— «Может быть. А вывод простой: если работаешь на тех, кто того не стоит, и они любой ценой заставляют тебя делать то, что тебе противно,—хуже быть не может».— «Кому ты говоришь! Я ведь сменяла «Душу ганца» на детский садик!» — «Да пошли ты свою школу к чертям собачьим».-—«А что нам остается? Не мы создали мир, приходится его принимать. The rest shall keep as they are».
Один класс, другой, третий — словом, год, два, три... От меня уходили замуж, ко мне приходили девочки, меня забывали ге, кому предстояло познать тяготы беременности, ко мне поступали малолетки в детских лифчиках и, в такт музыке, выбранной мною для упражнений, мерно двигали худыми руками и напрягали икры худых, проворных HOI. И каждая спрашивала вначале: «Где мне достать трико и туфли, мадам?» И каждая считала своим долгом сказать напоследок, унося эти трико и туфли в чемоданчике: «Я сохраню их, как память», признаюсь, это не слишком меня утешало. И каждая говорила: «Подарите мне карточку мадам, и подпишите, пожалуйста. Я поставлю ее в спальне никогда вас не забуду. Вы мне столько дали.» И я вынимала фото из письменного стола — вот я в «Предзнаменованиях», вот в «Спящей», вот в «Симфонии» Бизе, даже в «Тамаре», это Париж или Монте-Карло, очень давно, только вспомнишь себя в этих костюмах, запечатленных Липницким (он был при русской труппе чуть ли не штатным фотографом), и покажется, что ты танцевала когда-то среди теней иной, не этой жизни. А классы
сменяли один другой, наступали рождественские каникулы, опять каникулы, и только Сильвия с Маргаритой, верные мне оставались со мною, помогали мне — я уже могла хорошо платить,— им было достаточно того, что они учат классическому танцу, не надеясь на сценическую карьеру, ибо эта страна не способствует профессиональному занятию балетом. «Бедная Сильвия! — говорила я иногда.— Тебе не надо выходить каждый вечер на сцену, и ты учишь танцу других». Теперь я возлагала надежды на новую ученицу, Мирту, поразительно одаренную, мать у которой была из русской семьи, уехавшей на Кубу в 1920 соглашалась—наконец! — чтобы дочка ее стала настоящей балериной. Само присутствие Мирты, ее пыл, ее трудолюбие сошлись во мне прежнюю ревностность, и я обрела, как морят пловцы, второе дыхание. А с дыханием этим ожили длинные мечты, годами дремавшие в каком-то закоулке души. Ho почему однажды вечером в студии моей загремели барабаны и глубина зеркал содрогнулась от удивления, когда шакомую картину Дега сменил какой-то негритянский табор. По моей просьбе Гаспар Бланко пригласил ко мне на несколько часов группу Арара, которой я восхищалась в Гуанабакоа, в Смежном Коме».
Они пришли в начале восьмого, слегка оробевшие, очень опрятные (рубахи и блузы топорщились от крахмала), и молча елись у задней стены, не понимая толком, что надо делать в ТОМ месте. Музыканты принялись сосредоточенно «закалять» на пламени спиртовки шкуру своих барабанов. Были тyт и женщины, ими занялась Тереса, принимавшая их (особенно — их, то уж очень черен) и одарявшая улыбками, которые дама с Семнадцатой улицы, «улицы миллионеров», приберегает для самых именитых гостей. («Папа римский моет нищим ноги»,— думала я.) Как опытный укротитель, она приручала их шутками и с сластями, а Сильвия, Маргарита и Мирта растерянно и смущенно жались у другой стены, образуя, хотя их и было всего трое, некий клап белых. Когда Гаспар немного расшевелил пришельцев, мало-помалу стали плясать под убыстрявшийся ритм. Они прыгали все выше и выше, взмывали в воздух, распаляясь все сильней, они уже едва касались пола, давно оi лакированного прыжками и пируэтами. Вскоре я заметила, что Калике го (они его звали «Калисто»), светлокожий, словно мулат, выделяется из всех своими данными и своим талантом. Среднего роста, неправдоподобно гонкий в поясе, невозмутимый с виду, он много использовал силу своих удлиненных мышц, чтобы обуздать и подчинить те движения, которые другие танцоры совершали инстинктивно, как птицы. «Не пляшет — парит! — кричала Мирта, хлопая в ладоши.— Да это ангел какой-то».— «Одно только жаль,— сказал Гаспар,— ангелы-то белые». Плясали два часа, пушка уже возвестила девять, когда мы сделали перерыв, и Тереса принесла полотенца, чтобы танцоры утерли пот. Тут и пришла пора поставить опыт, весьма для меня интересный,— собственно, для него я и созвала гостей. «Послушайте вот это»,— сказала я и опустила иголку на первую дорожку Священной пляски из «Весны». «Ну и штука!» — сказал один. «Да уж, такого не слыхали»,— сказал другой. Когда пошли двойные ноты, разделенные короткими паузами, кто-то сказал: «Вроде нашей».— «Нет,— сказал другой,— это вроде эфо, та помедленней».— «А сейчас нет».— «А сейчас да,— сказал Каликсто.— Слушай». Он взял барабан и отстучал такт указательными и средними пальцами обеих рук. «Я бы хотела,— сказала я, когда пластинка кончилась,— чтобы вы прослушали это еще раза два-три». Никто не ответил. Стравинского слушали с той неправдоподобной сосредоточенностью, которую видишь на лице у негров, когда что-нибудь прикует их внимание. «А теперь скажите,— спросила я,— можно ли под это плясать?» — «Плясать под всякую музыку можно. Тут важно, каким манером»,— ответил Каликсто. «Не поняла».— «Ну... это не гуагуанко, и не ямбу, и не Колумбия. И не арара...» — «Решился бы ты это сплясать?» — «Да я такого манера не знаю».— «Пляши, как пляшется. Импровизируй. Выдумывай, что хочешь».— «Ладно, поглядим. Поставь пластинку...» И совершилось чудо: только прозвучали первые аккорды, Каликсто упал на колени, словно неведомая, высшая сила явилась перед нами и толкнула его. Сосредоточенное, хмурое лицо светлело, тело выпрямлялось, содрогаясь в такт захватывающим дух содроганиям партитуры. Поднявшись на ноги, он стал кружить вокруг чего-то, словно бы ускользавшего от него. Потом прыгнул, и прыгнул еще, и рухнул на колени, откинувшись всем телом назад, то вздымая вверх руки, то широко их распахивая. Но вот он вскочил на ноги, яростно отбивая такт каблуками, словно в экстазе ритуального танца, подпрыгнул несколько раз, опустился в самом центре зала, закружился волчком, взметнул кверху руки в радости и ликовании, и стоял, вознося хвалу, когда уже замер последний аккорд... Все аплодировали, кричали, восторгались несравненной импровизацией, Тереса снова принесла угощение и бутылку рома, который приняли с достойной сдержанностью. Мне бы хотелось, чтобы все посидели еще, хотелось поговорить, но Каликсто взглянул на часы: «Ребята, нам с утpa вкалывать. Так что...» — «А где ты работаешь?» — спросила я. «Каменщик я, сеньора».— «Ты бы зашел ко мне».— «Что ж, Гаспар знает, где меня найти».
То, что я увидела в этот раз, вселило в меня большие надежды. Все мгновенно изменилось, я уже не воспринимала «Весну» так, как воспринимала ее раньше, под влиянием либретто, в котором мне, правду сказать, не совсем нравился жуткий финал в духе русских адамитов 10-х годов или Брюсова (чей «Огненный ангел» вдохновил Прокофьева на прекрасную оперу), которые хотели излечиться от веяний конца века, эстетской утонченности, символизма, кидаясь к самому простому, первобытному, доисторическому (идолы на берегу Байкала, духи тайги и Тундры, шаманские кампании, много более древние, чем золотой нимб на иконе...). Нет. Теперь развязка представлялась мне не жертвенным ритуалом, а весенним обрядом во славу плодородия, каким он был, наверное, на заре времен. Племена той безлетописной поры, когда человек прежде всего должен был выжить и продолжить род, были слишком малы, чтобы пожертвовать прекрасной девушкой, чье чрево могло подарить новых потомков. Поэтому рериховское заклание превратится у меня в блистательное ид-де-де, Танец Смерти станет Танцем Жизни, тем более что дихотомия смерть-жизнь (как показывает нам великая литература in ex столетий) неразрывно связана с прославлением любви в михах, притчах и символах: любовь-смерть, танец любви и смерти. Изольда умерла от любви, обречены влюбленные в Нероне, и в Теруэле, и во многих-многих местах. Конечно, гитару эту никак не подгонишь к звонким, мелодичным, фадиционным канонам «любовной музыки». Тут нет ни любовных мечтаний, ни возвышенного обожания, ни нарастания чувств, ни душераздирающей страсти. И все же она ведет к мощному финалу, когда избранная пара, победно пройдя испытания, встанет перед «кругом юношей и девушек», и, по велению старейшего, союз их станет данью жизненной силе земли, насытившейся кровью и костями их предков. Тогда все будет качественнее, логичнее, обобщеннее; тогда не придется измышлять костюмы в стиле языческой Руси. Простое трико, немного украшений — и вот перед нами тайна, ничем не очерченная, не (вязанная с точным местом, с определенной расой (это важно!), действующими лицами будут просто Мужчины, Женщины, Дети, Мудрейший, Жрец, Прорицатель и двое избранников, Он и Она. Работать, без сомнения, придется очень много, года два, не меньше, ведь плясунам моим надо привить профессионализм, перевести их от ИНТУИТИВНОГО К умопостигаемому. Но главное — начать, зная, чего ты хочешь. Если проблему видишь ясно, остальное возникнет в процессе работы, одно за другим, постепенно. Как двигаться всему ансамблю, я уже видела. Важнее всего — сольная пара, Он и Она; с ней все решалось. «Кто же будет танцевать?» — спрашивали меня. «Эгот парень, Каликсто... С такими данными, да потренируется как следует — все же есть вещи, без которых не обойтись,— и начнем работать всерьез».— «Разве он может с тобой работать, если он каменщик?» — спросила Тереса. «Я буду ему платить». Все выжидающе молчали. «А женскую партию?» — наконец спросила Сильвия.— «Мирта примерно его лет. Пара из них идеальная. Конечно, придется поработать».— «А!..» (Мирта смотрела в пол.)—«Что это ты? Тебе роль не нравится?» — «Нет, нравится»,— еле слышно ответила она. «Может, музыка? Не понимаешь Стравинского?«.— «Нет, понимаю, понимаю!» — «Ты не веришь, что Каликсто, когда научится, сможет это прекрасно станцевать?» — «Верю, что вы!» — «Так в чем же дело?» Снова все молчали, пока Сильвия не крикнула: «Да он же... он же негр, мадам!» — «Негр»,— подхватили Тереса и Маргарита. «Ну и что?» — «Как это ну и что? — сказал Гаспар.— Ты тут живешь и ничего не видишь?» — «Я вижу повсюду негров, и музыка, которой вы так гордитесь, тоже негритянская, почти вся, и самый интересный ваш поэт — негр, и сотни, сотни негров погибли в ваших освободительных войнах, и...» — «А Хосе Марти сказал, что надо дать негру достаточно места? Это мы знаем, но на деле все иначе». М Гаспар стал показывать мне тени призрачного мира, существовавшего вокруг меня,— тени, которые я раньше не считала тенями, потому что меня, наверное, заворожили музыкальность и грация, общительность и веселость тех, кто жил хотя и повсюду, но в невидимом гетто, чьи нечеткие, неявные границы были, однако, вполне реальны. В сияющем городе, за хитом солнцем, был светлый, был и темный мир. Чужак, чужеземец мало бы что увидел, но здешние знали, что солнце тут сменяется тьмою, и во тьме этой живут жертвы безжалостной дискриминации. Конституция давала неграм такие же права, что и внукам, и правнукам их бывших хозяев, но им приходилось многое помнить:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57