А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

» О, господи! Хороша бы я была, хороши были бы мы перед аналоем в церкви, на улице Дарю — над головами держат венцы, священник возглашает: Господи боже, славой и честью увенчай их», и читает послание к Кфесянам о муже и жене, и говорит «честный их брак покажи, скверно их ложе соблюди», и трижды преподает чашу. Нет, imepi» я истинная женщина, я чувствую себя женщиной впервые. Дул ветер эмансипации, и мы отвергали формы, которые диктует не столько разум, сколько рутина. Я связана с тем, кого избрала, но это не обрекает меня на мещанское обезличивание. Он будет писать свою работу, ожидая кафедры в Сорбонне, я — танцевать, уезжая то в Лондон, то в Рим, то в Монте-Карло, где часто гастролирует наша труппа. Тем больше обрадуемся мы, когда видимся снова. Чтобы жить в согласии, не мешая друг другу, мы не нуждаемся в нотариусах и священниках. Жан-Клод стал для меня средоточием всех совершенств («Так всегда бывает, когда полюбишь»,— говорила мадам Кристин, довольная тем, что хотя бы в этом я похожа на других женщин), только одно мне было ( ipainio — что он коммунист, но я старалась об этом не упоминать. Надо сказать, и он был предельно сдержан, как, скажем, христианин, который не кричит о своей вере. Мы вообще не творили о политике. «Пойду в свой клуб»,— говорил он, чуть.-чуть улыбаясь, когда отправлялся раз в неделю на партийное собрание. «А я в свой картонный замок»,— отвечала я. И есяцы шли, и слагались в годы, время бежит быстро, когда двое едины и духом, и телом, ведь я не оказалась «холодной танцоркой» Теофиля Готье, он — сухарем, чуждающимся плотского, каким по канону беллетристов должен быть эрудит со склонностью к философии. И бежали числа, и я легко принимала его «клуб», пока над Европой не загремела гроза Испанской войны. Помню, взгляд его загорался, когда при нас говорили об Интернациональных бригадах. И вот я плачу над письмом на улице Сент-Женевьев, куда мы недавно перебрались. История снова встала у меня на дороге. Тогда я и ощутила своими до боли стихи Хуана де ла Крус, которые мы столько раз читали вместе:
Стремительней оленя,
Где скрылся ты, единственно Желанный?
И нет мне утоленья,
И, мучимая раной,
Ищу тебя, взывая неустанно.
Странные были святки в прошлом году, во многих домах стояла тишина, свет погас очень рано и под рождество, и под Новый год, словно в будние дни, тогда как обычно на праздники все веселились почем зря, играли пластинки, играли тамошние оркестры, люди ходили друг к другу со сластями и вином (таков обычай), пахло жареным поросенком, маринованными угрями, всюду варили нугу, пекли печенье, не забывая пойти поклониться кресту, который, по преданию, привез сюда сам Колумб и первые мессы для индейцев отслужил именно там святой Бартоломё де лас Касас. Да, странные были святки в прошлом году, многие подчеркнуто их не праздновали, но в этом они прошли совсем уж без музыки, шутих и смеха, в тревоге и ожидании. Одни притаились в ужасе, другие соблюдали траур, хотя никто у них в доме не умер. Боялись, жутко боялись те, кого из-за речей или служебного положения могли счесть приверженцами Батисты, а уж совсем перетрусили те, кто хвастался прежде «непреклонностью». Молчали и те, кто надеялся, что скоро молчать не придется; те, кто разделял душою печаль Сантьяго и других селений, где матери, жены, невесты оплакивали убитых или замученных сыновей, мужей, женихов. Правду нельзя было больше ни утаить, ни обойти — шла гражданская война, весь мир прекрасно знал, что революционеры спустились с гор Сьерра- аэстры на равнину, где и должна решиться участь Кубы. Давно убедившись, что беседа со мною о политике обречена остаться монологом, приятель мой, врач, заговаривал об этом тем не менее все чаще и тревожней: «Они (он поднимал кверху руку) в совершенстве овладели техникой внезапного нападения и в партизанской войне непобедимы, как испанские геррильеро наполеоновских времен. Но сейчас они встретятся с врагом в отрытом бою, армия против армии, а у правительственных поиск, отлично снаряженных, есть и артиллерия всех калибров, и самолеты, кажется, даже бронепоезд». Я понимала, что но многих семьях слушают станцию мятежников и, несмотря на помехи, шумы, официальные передачи, ловят обрывки сообщений. Все знали, что правительственные войска покинули селенье, всего в тридцати пяти километрах от Санта-Клары — одного из самых важных наших городов, а на рождество они ос пилили и городок Ремедиос. 30-го прошел слух о битве под ( Сантай. «Там и решится»,— сказал доктор, который ходил но больным, слушал радио, сидя всегда на лучшем месте, считал пульс у напуганных, успокаивал разликовавшихся, мерял темпера утру у тех, кто совсем захворал от страха, радовался выздоровел сломленных тоскою и потому прекрасно знал все новости. •Ной беспощадный,— сказал он мне, заскочив на минутку после mm, как объездил округу.— По радио слышно, как идет пальба. Винтовки, пулеметы, пушки, истинный ад!» Назавтра он ликовал: Лх ты, трам-та-ра-рам, взяли бронепоезд! В нем триста пятьдесяти человек, все сдались в плен! Бой продолжается». А первого царя, первым утром Нового года, побежала из уст в уста поразительная весть: Батиста удрал, улетел, кажется, в Санто-Доминго. К полудню примчался доктор, крича: «Это правда! Конец проклятой тирании! Нет, еще не все, но развязка близится. Может быть, будут сопротивляться те, кто остался, или it, у кого уж очень совесть нечиста. Но Фидель приказал идти на столицу под командой Камило Сьенфуэгоса и Эрнесто Че Геиары.— Он помолчал и медленно, весомо произнес: — Друг мой, можно сказать, что победила революция».
'Гак слово это настигло меня на краю карты, там, куда, казалось бы, ему вовек не дойти. Один переворот — вровень мне, ребенку,— вышвырнул меня из Баку, где было такое же зеленое море. Взрослая революция выгнала меня из Петрограда, где я услышала впервые тот гимн, который через много лет мне допелось слушать в театре, во времена революционной войны в Испании, отнявшей у меня первую мою любовь. Я бежала за океан от другой войны, которая раздвинула границы Октябрьской революции, чтобы я, жившая вне календаря, вдали от мирских событий, я, укрывшаяся в укромнейшем на свете селении, оказалась в самой гуще того, что можно назвать только этим словом. Мною овладела неописуемая усталость, я покорилась всему, я смирилась, сдалась, хватит, больше бежать я не могу. Я хотела забыть, что живу в век глубочайших сдвигов, и потому осталась, как есть, без помощи и без сил, перед лицом неведомой мне Истории. Как в озарении, поняла я, что против эпохи жить нельзя. Если вечно глядеть скорбным взором на то, как пылает и рушится прошлое, ты обратишься в соляной столп. Да, с революцией я не была, не была и против, я старалась ее не замечать. Однако для меня времена неведенья кончились. Теперь я не на сцене, а в публике. Не за лживым барьером рампы, гворящей миражи, а в сообществе людей, которым пришла пора взять свою судьбу в свои руки. Я переступила границу мнимости, чтобы найти себе место среди тех, кто глядит на сцену и вершит над ней суд, и вошла в реальность, где или ты есть, или тебя нет, без околичностей и полумер... Да или нет... Наконец я спросила с робостью неофита, страшащегося посвящения: «Я хочу быть с революцией. Что мне надо делать?» И услышала: «Быть с ней. Больше ничего».
Я распахнула все окна. На улице ликовала, словно обретшая голос после молчания. Мимо меня прошли какие-то люди поднимая кверху кулак: «Да здравствует революция!» — кричали они. «Да здравствует революция!» — крикнула я и — нерешительно, несмело — подняла руку. «Нет,— сказал доктор.— Сожми кулак. Смотри, как я». И я сжала кулак у самого виска, вспомнив, что именно так делают Гаспар и Энрике, а сейчас, наверное, Каликсто. «Хорошо,— сказал доктор.— Раз, два, три..,» — «Да здравствует революция!» — крикнули мы дружно, и улица ответила нам.
Мой верный помощник Мартинес де Ос приехал ко мне поговорить о делах нашей конторы. Идут они неплохо, строим по контрактам, но будущее, на его взгляд, не сулит ничего хорошего при расшатанной и неразумной экономике, попавшей в порочный круг скорой наживы. Теперь ею правят не финансЫ, а игроки и лозунг их—«После меня хоть потоп». Ну ясно, из всех этих завуалированных жалоб я должен понять, что без меня, толкача, у которого столько знакомств и личных связей, дела идут плохо. Я терпеливо слушаю, а потом, чтобы переменить тему, спрашиваю о... «Как, ты не знаешь?» — удивляется он и, оторопев перед моим испугом, сбиваясь, все больше жестами рассказывает мне о страшном конце Вериной школы, жуткой смерти Эрменехильдо, Филиберто и Серхио (про Каликсто ничего не известно) и о том, что жена моя сразу уехала в Мехико. Про школу все настолько дико, что я с трудом могу это себе представить—неужели бывает такое? — а вот тому, что Вера уехала, я рад. Спасибо и на том, что полиции до нее не добраться, ведь от Батисты можно ждать чего угодно. Я вспоминаю, что в Мексике у нее много знакомых — композитор Тата Пачо, журналист Ренато Ледюк, Лупе Марин, которую я помню женой Диего Риверы, всё друзья Жан-Клода. Да, еще художник Давид Альфаро Сикейрос, я тоже его знал по бригаде Гарибальди, и мы бывали у него в Париже, перед отъездом. Другое странно, почему она так долго не пишет, ни одного письма. Раньше я думал, что дело в кубинской цензуре, которая преспокойно задержит письма неблагонадежной особы, чтобы разобраться, нет ли там шифра. «Вера никому не пишет,— говорит Мартинес де Ос.— Мехико—огромный город. Пока она осмотрится, устроится, затеет что-нибудь... Сам знаешь, она не может! жить без работы. Поистине разумна и деятельна, как Одиссей! Наверное, готовит нам какой-нибудь сюрприз».— «Черт, хотя был открытку с адресом можно послать!» — «Потерпи. Радуйся, что она там, и это немало. А захочет, сможет вернуться, в доме полный порядок. Никто не приходил, я плачу за квартиру, плачу Камиле». Он снова заговорил о том, что в Гаване дышать невозможно среди всех этих притонов, борделей, казино, сплошная порнография и бандитизм. Разложение чудовищное, но кто-то сопротивляется, борется, и активно—то бомбу взорвут, то где-нибудь саботаж. Полиция ничего поделать не может и с досады бьет вслепую, упорно, жестоко, каждое утро на тротуарах, на мостовых находят трупы, изрешеченные пулями, изувеченные, выброшенные из окон. Чаще всего это люди молодые. Если ты молод и вышел, когда стемнело,— значит, ты преступник, и тебе конец. «В Лас-Вегас хотя бы нет атмосферы страха». Рулетка дает деньги, легкие деньги легко и тратят, и заказов много, но настоящие, крупные заказы, это я и сам видел, зависят от диктатора и его друзей. Строят большие отели (конечно, тоже на выручку от рулетки), и один из них, на острове Пинос, откроют 31 декабря этого, 1958 года. Будет банкет с традиционным поросенком, Батиста принял приглашение, наверное — хочет показать, что «новый центр туризма», открываемый в веселую новогоднюю ночь, чин-чином, с ранней мессой среди игорных столов, интересует его гораздо больше, чем слухи, «ложные слухи», распространяемые врагами режима. Это меня не удивляло, удивляло другое: Мартинес ничего не знал о более важных делах, о которых здесь знали все, особенно—участники Движения 26 Июля, которых было немало в Каракасе. И газеты, и станция Сьерра-Маэстры, которая хорошо здесь слышна, сообщали, что революционная армия жива, что она одерживает победы и неуклонно расширяет свое оперативное пространство. Гость мой впервые узнал о существовании второго фронта, о том, что мятежники есть и в провинции Лас-Вильяс, более того — что они выиграли не один бой. «Подождем,— сказал Мартинес де Ос.— Подождем». Это я и делал, но еще я надеялся и верил. Впрочем, надо признаться, что ждал я, хотя и не заботился об этом, в более чем комфортабельных условиях. Одна строительная фирма пригласила меня, и, подустав от безделья, я с удовольствием вернулся в атмосферу зодчества. Благодаря работе я лучше узнал здешнюю жизнь и с восхищением убеждался, что многие миллионеры гордятся, если сын их учится всяким премудростям в университете, более того — на факультете философии и филологии, тогда как у нас этого быть не может, поскольку для высшего света филология и философия значат «пустую трату времени». Богатые почитали здесь писателей, художников, музыкантов, у них бывали Сэнди Калдер, Франсис Пуленк, Вильфредо Лам, Эктор Вилья-Лобос, Жак Тибо, прославленный Будапештский квартет, оставившие в память о себе портреты и автографы. естественно, что из таких домов выходили деловые люди, которые были к тому же историками, писателями, поэтами, учеными, кинорежиссерами, фотографами высшего класса и между русской икрой и русской водкой, банкетом и приемом, делами и прибылями могли писать книги, изучать фольклор, а если у них не было тяги к умственным занятиям, хотя бы опекать iex, у кого она была. Что же до чувств и плоти, я познакомился с чрезвычайно милой и никак не строгой особой, раскосостью своей похожей на индианку Звали ее Ирена, занималась она математикой, вычислительными машинами, а по фигуре ее можно было изучать золотое сечение Пифагора, что мне очень нравилось Кроме того, она собирала японские головоломки, увлекалась розенкрейцерами, читала запоем Германа Гессе и, подыгрывая себе на куатро, неплохо пела «Душу равнины» (это хорошо, ишец равнинных жителей), «Монику Перес» и романс «Нарисуй мне черных ангелочков», хотя, когда мы предавались любви, сдавила симфонию Брамса, чтобы проверить, поспеем ли мы к (керцо или к финалу, что нередко и случалось, и мы тогда гордились собой. Влюбленности мы не испытывали, ни я, ни она, по нам было весело вместе и хорошо, без ревности и без упреков. Уик-энд мы уезжали в одну немецкую гостиницу, к морю, и плескались в соленой воде до изнеможения. Ирена убеждала меня, что Сервантес, Россини и Дарвин были розенкрейцерами, а я не спорил, какое мне дело Пыталась она мне объяснить, прямо и л пляже, и квантовую теорию, но Планк остался в тумане,— пока она говорила, я глядел на облака, кусавшиеся, словно р.пьяренные гидры. У подруги моей была душа Фауста, ее тянуло к тайнам, однако она очень любила земные радости, а чувствительной оказалась такой, что рыдала навзрыд, когда смотрела мексиканскую картину с Сарой Гарсия «Что может вынести женщина?» — не в кино, конечно, мы часто смотрели телевизор, \ежа в постели.
Много дней подряд я гонял джип по иссохшей гористой местности, где очень трудно строить (один вкладчик компании, надеясь продать эти недорогие земли, наперекор моим советам желал создать тут нежилую пригородную зону с парком и искусственным озером), когда услышал сообщение о битве при Санта-Кларе. Было это 30 декабря. Весь следующий день я просидел дома, не отходя от приемника, ловил передачи революционной армии, но в конце концов все же лег. Из соседних домов доносился веселый праздничный гомон. «Мои соотечественники гибнут, а Батиста открывает новую рулетку на острове Пинос»,—думал я, засыпая... Через несколько часов над городом занялся рассвет. Было тихо. Не звенели бидоны молочников; не громыхали повозки, на которых восседают мясники в окровавленных фартуках, с большими крюками; даже из булочных не вырывался теплый парок. Молчали проспекты, где высятся небоскребы из стекла и металла, молчали предместья, где беленые домики ниже, чем деревья во дворе, исчезли куда-то люди, повозки, шумные мотоциклы, а светофоры не светились ни красным, ни зеленым. Повыше, в квартале, который назывался Кварталом Пастушки (adamavit earn Dominus plus quam omnes milieres ), молчали колокола приходского храма, где на витражах мерцали святые, а купол порос мохом. Занимался рассвет, город тихо лежал на ступенях холмов, обрамлявших его и разделявших на естественные кварталы. Внезапно в него ворвались все твари, способные петь, чирикать, трещать, свиристеть хотя бы крыльями или ногами. Листвой и чешуйчатой корой заговорили деревья. Дерево под моим окном гудело все громче, а другое, в красной шубе, стало приютом целому оркестру. Какой-то каучуконос, чудом выросший в модном предместье, трепетал и тренькал, как гитара, а куст в алых и желтых цветах содрогался от музыки насекомых. Город принадлежал в это утро деревьям и их обитателям. Волною и ветром бежали по ветвям любовные кличи. Оглушительно жужжали шмели и осы в тихом воздухе, дремавшем под солнцем, чей свет, пожирая горные тени, проникал во все расщелины, на все дороги и тропы. Приходские церкви и даже соборы еще не прозвонили ни к утрене, ни к мессам, ранней и поздней, когда тишину ( в этот день не было ни газет, ни вестей, ни предвестий) нарушил гнусавый, слабый, едва пробивающийся сквозь свист и помехи голос, ворвавшийся в дома через приемник, который крутили дети, служанки или старухи. В первый день года нечего было слушать, всюду царил покой. Однако голос был упорен и настойчив. Он требовал, чтобы все немедленно настроили на эту волну и телевизоры, и радиоприемники.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57