А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

последний был взволнован зрелищем массовой демонстрации, восторгался вслух, потрясенный, изумленный, что казалось (мне, во всяком случае) странным, несвойственным этому человеку, постоянно и напряженно саркастичному по отношению ко всем и всему. А сейчас «Интернационал» звучит не так энергично, не так решительно, будто слабое эхо минувшего, в голосах нет силы, уверенности; быть может, причина в том, что Народный фронт распался, ослабел (я, впрочем, да будет вам известно, ничего не понимаю, да и не хочу понимать в политике) и не в состоянии выполнить свои обещания. Что до меня, я стараюсь как можно меньше бывать дома, слишком многое напоминает там о Жан-Клоде— его рукописи, книги, его белье в шкафу, поношенные мокасины (я постаралась засунуть их подальше), кисточка для бритья, окаменевшая от засохшего мыла, запонки — платиновые листочки клевера, старинная фамильная драгоценность... Я не хочу ни о чем думать, не хочу знать, что происходит на свете, мне надо забыться, «живу, но жизни нет во мне», работаю до полного отупения. Я снова занялась балетом, это воистину во мир, если нет репетиции, я извожу себя упражнениями. Занимаюсь до изнеможения, будто начинающая, добилась кое-каких успехов, насколько это еще возможно, я ведь прекрасно знаю всю ограниченность своих данных, все свои недостатки. Настоящей грации у меня нет, это мне хорошо известно. Даже когда изредка удается достичь некоторой легкости, все равно я не похожа ни на эльфа, ни на ангела — просто подчиняю себе тело, заставляю его точно повторять движения, предписанные классическим каноном. Элевации настоящей у меня нет, я знаю; истинная балерина кажется крылатой как птица, мне же ни разу не удалось добиться этого впечатления свободного полета; я тяжелая, безнадежно тяжелая; и всегда я такой была, еще когда занималась в Петрограде с мадам Кристин; в те времена я все же надеялась, мне казалось иногда, что я взлетаю, становлюсь легкой — о, желанная невесомость, наконец-то,— поднимаюсь сама над собой, лечу, не касаясь пола, тянусь ввысь, как младенец на руках святой девы на картинах Монтаньеса, взнесенный к небесам, как огненно-ледяные фигуры (я снова вспоминаю Павлову), что едва виднеются на заднем плане полотен Эль Греко. Нет у меня и врожденного изящества, тоже знаю: стоит ослабить внимание, спина сразу горбится, руки висят как палки; хоть носок у меня и твердый, устойчивый, но всегда в моем танце чувствуется старательная работа, что-то жесткое, нет в нем гармоничной кости, свободной естественности; мои фуэте, мои пируэты слишком точно соответствуют музыкальному рисунку танца, у меня нет чудесного дара с непринужденной естественностью подчинять музыкальный ритм собственному своему ритму, так но со стороны кажется, будто балерина безмятежно прогуливаясь, и две четвертых, три четвертых или шесть восьмых — вполне достаточно времени. Я передвигаюсь по сцене; редко мне удается скользить как сильфида. Мне пошел уже тридцатый год, а я все еще на вторых ролях, значит, надеяться стать prima ballerina assoluta больше нечего, и это я тоже знаю, знаю, знаю очень хорошо; хотя вины моей здесь нет: я работала чудовищно много, едва только появлялась малейшая возможность. А не пришлось достичь многого потому, что я вела кочевую, беспокойную жизнь, начинала учиться, бросала, переезжала в другое вмсто, снова начинала и снова бросала, так уж складывались обстоятельства (я вспомнила, как Жан-Клод смеялся всегда над формулой «я и мои обстоятельства», весьма часто употребляемой испанским философом Ортега-и-Гассетом, он уверял, что формула эта начисто лишена какого-либо метафизического смысла. Но если «обстоятельства» — это события, врывающиеся внезапно, ломающие твою жизнь, заставляющие делать то, чего ты не хочешь, потрясающие, переворачивающие все твое существо, если это так, то я могу сказать, что обстоятельства «пластают» человека, как выражается кубинец Энрике, пусть меня простит сеньор Ортега-и-Гассет — полный комплект его журнала «Ревиста де оксиденте» разложен по всем трем столам, за которыми работает... работал! мой Жан-Клод...). Главное теперь для меня, самое нужное, жизненно необходимое — погрузиться полностью в мир балета; бежать от дневного света, от лезущих в глаза газетных заголовков, от описаний страшных подробностей, так тесно связанных с моим тяжким горем; забыть светлые жестокие утренние небеса, распахнутые над улицей, укрыться в театре, во тьме, где и рассвет, и полнолуние не настоящие, искусственные, где роскошные залы и дворцы по воле машиниста сцены превращаются в хижины и кладбища, где площади и агоры1 заполнены людьми, одетыми в костюмы других времен,—нынче утром я оказалась на праздничном гулянье на Адмиралтейской площади в Петербурге в тот день прошлого века, когда убили Петрушку, его убил Мавр, споривший с ним за любовь балерины, и все они — куклы, и Петрушка, и Мавр, и балерина, а балерина-кукла создана, видимо, по моему образу и подобию, ибо в эту тяжкую пору я каждый вечер, так же как она в первой картине балета, воскресаю и иду на зов музыки. И я же — чертенок в царстве колдуна Кащея в «Жар-птице»; дама в платье с турнюром, с лорнетом в «Волшебной лавке»2; придворная дама, не слишком похожая на венецианку, скорее — создание гениев Голь-дони и Скарлатти из балета «Женщины в хорошем настроении»; кокетка, шалава и капризная, в костюме, созданном Мари Лорансен3, из «Козочек» Пуленка—тут публика наградила меня долгими аплодисментами, я и в самом деле (говорю это с профессиональной гордостью) хорошо исполнила прелестное маленькое адажио. Едва выйдя из шатра князя Игоря, я превращалась в Киарину из «Карнавала» Шумана, от канкана в черных чулках из «Парижской жизни» переходила к сложной партии из «Блудного сына» Прокофьева, которого ставили в мрачных библейских декорациях Руо ; и вот однажды я хорошо танцевала в «Предзнаменованиях» на медленную торжественную тему из последней части Пятой симфонии Чайковского; вернулась в уборную — мне подали письмо. Из Испании:
ДОН ФЕЛИКС ДЕ ЛОС САНТОС МАРТИНЕС, начальник административного отдела Интернациональных бригад; канцелярия провинции.
Настоящим удостоверяю, что дон Жан-Клод Лефевр, зачисленный в Интернациональную бригаду №14, СКОНЧАЛСЯ в результате ранений, полученных в боях за Республику, в секторе Колль-дель-Косса, день, число, и прочее, и прочее, вследствие чего, и так далее, и так далее, и так далее... СКОНЧАЛСЯ. Я поняла одно только это слово, бледными буквами напечатанное на машинке, обычный официальный бланк, извещение (типографски: «подпись и помета начальника», сверху по линии, где положено — неразборчивые буквы и расплывшаяся печать), тут же меня ставили в известность о том, что мой любимый получал жалованье в размере 300 песет в месяц и, если желаю, я могу получить оставшуюся невыплаченной сумму и так далее, и так далее, и так далее... Меня позвали на сцену, я снова вышла под свет прожекторов, не успев даже хорошенько сообразить, что я такое прочла... «Сегодня ты была великолепна»,— сказала Ольга... «Ты была великолепна»,— повторяли Елена и Люба. «Ты была великолепна,— сказал после спектакля сам Полковник Базиль.— Посмотрим, может быть, у тебя получатся и роли побольше...» А я ничего не понимала. Я тупо перечитывала извещение снова и снова и никак не могла поверить в то, что там написано. В полночь, как обычно, всей труппой поехали ужинать; я сидела за столом, ничего не ела и вдруг потеряла сознание. Помню, что меня отвезли в отель, пришел врач, дал какое-то лекарство, и я уснула. Проснулась на другой день очень поздно. Пошла на репетицию, н в театре опять потеряла сознание. «Elle est enceinte?»— умудрился сострить кто-то.— «Je crois qu'elle fait de la depression»,— отвечал другой. Но мне было все равно, что бы кто ни творил. Я отдалась полностью на волю Ольги и Любы; они водили меня то к одному врачу, то к другому, показывали специалистам, у меня брали кровь из вены, из мочки уха. Полковник Базиль утверждал, что я переутомилась, и меня накачивали снотворными. Потом кому-то пришло в голову — все ведь только обо мне и думали,— что надо сводить меня к психоаналитику. Много дней подряд я машинально ела бульоны и все прочее, не чувствуя вкуса, равнодушная, бессильная, и вот в кабинете психоаналитика внезапно словно очнулась. Я говорю «очнулась», потому что внутри меня будто взорвалось что-то, я вдруг поняла, до чего смешно все происходящее. Меня всегда смешило, когда люди пытались с помощью психоанализа спастись от неприятностей, причиной которых была собственная их непредусмотрительность, лень или порочность; болезнь таких людей состояла просто в упорном нежелании проявить силу воли, им нравилось пользоваться снисхождением окружающих; смешно считать психоаналитика чем-то средним между врачом и исповедником, надзирателем дома умалишенных и наперсником; для некоторых же он еще и чудотворец, толкователь снов, человек, выслушивающий чужие тайны, прощающий и отпускающий грехи, предоставляющий каждому спасительный диван Венского Мага, чтобы через катарсис избавиться от навязчивых представлений; и вот я стою перед психоаналитиком, этот тип пытается незаметно прокрасться в мое подсознание, начисто лишенное тайн и загадок. «Не теряйте зря времени!» — крикнула я и сразу вернулась к жизни, я задыхалась от ярости, вот так же кричала бы на моем месте любая безграмотная крестьянка: «Мужика у меня убили! Ясно? Убили моего мужика!»... И только тут поняла всю непоправимость случившегося. Я снова стала работать, одна лишь работа придавала хоть какой-то смысл моему существованию. Опять я шагала, двигалась, танцевала, считала такты, измеряла глазами пространство, опять в костюме, созданном Дереном, была одним из персонажей кошмара в «Сновидениях» Дариуса Мило, кружилась как безумная в сцене бала в «Фантастической симфонии»; в костюме, выполненном по эскизам Хуана Миро, танцевала хозяйку каруселей и качелей в «Играх»; в короткой тунике, слегка напоминающей одежду монахов-францисканцев,— в «Nobilissima visione» Хиндемита: я делала все, чего от меня хотели, прыгала, когда надо было прыгать, вращалась как смерч, так что в труппе стали поговаривать, не попытаться ли снова поставить «Весну священную» Стравинского; как музыкальное произведение ее исполняли всюду, но как балет она по-прежнему считалась слишком трудной и неблагодарной, поскольку все помнили нелепую русско-далькрозианскую постановку, от которой, говоря откровенно, не так уж далеко ушел и Мясин, поставивший ее в 1920 г.; трактовка его отличалась чрезмерной схематичностью. По-настоящему никому еще не удалось поставить этот балет; задача казалась весьма заманчивой, но трудности предстояли большие. Опасности подстерегали на каждом шагу: нужен большой оркестр с восемью трубами, нужны хорошие ударные инструменты и целая группа блестящих музыкантов-исполнителей. С другой стороны, «Весна священная» — вещь кассовая, афиша, без сомнения, привлечет публику. Поэтому в ожидании денег, необходимых для осуществления постановки (со времен Дягилева мы привыкли к тому, что успех сменяется провалом, сегодня мы блестим, завтра надо бежать в ломбард, сегодня роскошный ужин, завтра два бутерброда на четверых, ведь все зависит от переменчивого настроения щедрых светских покровителей и снобов...), мы начали работать группами над отдельными сценами: весенние гадания, игры умыкания, игры двух городов, шествие Старейшего-Мудрейшего, тайные игры девушек, Избранницы, взывание к праотцам; работа требовала единства коллективного движения, мгновенности реакций, контрастности жестов, четкой слаженности ансамбля. Вдохновенный древними русскими обрядами, Рерих оформил спектакль — маски на палках, огромные тотемы на берегах озера; необычайная музыка вела к финальной «Великой священной пляске», и тут оркестр как бы разрушал сам себя, он полностью порывал с традиционными нормами, он создавал новый ритм; презрев всякую периодичность акцентов, звуки вновь обрели свою первородность—инструменты звучат как дерево, медь, бычий пузырь, натянутая кожа, исконное это звучание в ладу с исконной ролью музыки как части обряда, она призвана выразить нескончаемое биение земных сил, жизни в неистовом ритме созерцания, ожидания, страсти, подавленной или выходящей из берегов. Политая кровью Избранницы, принявшая искупительную жертву, Земля раскрывает лоно под лучами солнца и родит новый год, начинается новый плодоносный цикл, чтобы люди могли кормиться, жить, рождаться, умирать и поклоняться Земле. А чтобы Земля оставалась благосклонной к людям, они и в этом году — как прежде, как всегда, ведь люди не меняются, они вечно одинаковы — приносят в жертву деву; «вот и еще одна», подумал, быть может, Старейший-Мудрейший, он так давно живет на свете, на его глазах проходят поколение за поколением, много раз встречал он весну, много раз видел, как приносят деву в жертву Земле. Сейчас священный нож, что хранится в Сундуке Великих Обрядов, вонзится в тело девы, кровь ее обагрит Землю, и Земля родит... Я считаю шаги, я приближаюсь к Избраннице (как трудно считать, три шестнадцатых, две шестнадцатых, три шестнадцатых, две восьмых, они повторяются все в той же последовательности, гениальная музыка!..), для меня она не та, что идет на смерть, нет, смерть — это и есть ее жизнь, она несет бремя жизни и плачет, рыдает, проклиная свою участь, как я, я ведь тоже несу бремя жизни, тоже плачу и рыдаю одинокими ночами в своем отеле, проклинаю свою участь, в отчаянии проклинаю идею, что погубила меня,— да, да, Идея, вечная Идея, религиозная или политическая, она постоянно требует жертв, и я заплатила ей самым дорогим, что у меня было, хоть и не верила в нее никогда. Я стою на сцене против Избранницы и думаю о том человеке, принесенном в жертву где-то далеко, далеко (где это случилось? В той страшной бумаге написано какое-то варварское название, кажется Колль-де-Коссо...), он верил, что кровь его нужна, чтобы цвели на земле плодоносные весны (вот и друг его, поэт Мигель Эрнандес написал настоящую оду крови: «Я весь в крови, я — огненная масса.Тебе одной, свобода, мои глаза и руки»). И я возвращалась к очень старой мысли, она возникла давным-давно, когда еще даже не существовала сама История, а теперь в тот период истории, в который приходится жить мне, эта мысль всплывает внезапно и грубо... я хотела остаться в стороне от истории, и вот она настигла меня, я хотела возделывать свой сад, как Садовник из Исфагани, я надеялась спастись в нем от хода истории... Считаю шаги, «Великая священная пляска» но вот — финальный хроматический аккорд, странно звенят флейты, и тогда я думаю: сейчас можно было бы начать еще один балет, никто его не писал и, наверное, никогда не напишет: боги не удовлетворились жертвой. Они требуют еще. Но люди думают, что все уже сделано, они заняты севом, они не замечают таинственных предзнаменований, не смотрят, как плывут по небу облака, как летят птицы, не видят, как подпрыгивают в печи дрова и брызжут сердито искрами; проходит зима, гаснет огонь. Небо становится угрожающе синим от горизонта до горизонта, начинается засуха, трескается земля, осыпается зерно, ветви на фруктовых деревьях ссыхаются, будто виноградные лозы, и деревья не дают больше тени и гибнут. Умолкли ручьи, не благоухают сосны, гордые стройные горы склонились, словно под гнетом беды отвернулись от людей, пожелтела трава, земля взлетает тучами пыли, жгучий жестокий ветер вздымает их, вселяет ненависть и вражду в души; потом налетают насекомые, невиданные в этих местах, они падают сверху, будто черный зловонный град, и поедают все, что осталось еще в полях. Старейший-Мудрейший, чьи глаза затуманила старость, говорит, что так уже случалось не раз, а в те годы, когда не было засухи, начиналось наводнение, ибо Великие Дарители Дождя насылают и великие беды тоже. И все — юноши, сеятели, жнецы, беременные женщины, старики, что помнят так много, и мудрец, погруженный в себя,— забыли об Избраннице, принесенной в жертву весне, они говорят: надо снова пролить кровь, дабы умилостивить богов лета, которые, может быть, завидуют богам Весны, получившим жертвы и приношения. А для этого нужна новая Избранница. Начинаются осенние танцы, а за ними—долгие зимние сны, ночи зачатия, и, наконец, являются первые знамения Весны — у подножия елей из-под дремлющих снегов высунули головки первые зеленые ростки; надо помочь рождению Весны, решают люди, надо вновь принести жертву. Никто не помнит о прошлом, все хлопочут о новой жертве, они знают, как она нужна... Вот какая мысль в моей голове, воображаемый балет — продолжение балета Стравинского, не дает мне покоя, я ведь знаю, что нет ему и не будет конца... И вот, однажды утром, все внезапно кончилось — я больше не думаю о бесконечном балете, нет больше ни тоски, ни беспомощности, я жестка, непокорна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57