А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

посол президента Гувера с супругой, посол короля Альфонса, директор «Диарио де ла Марина», миллионер сефардского происхождения, известный истинно волшебным ясновидением относительно повышения и понижения акций, несколько военных в сверкающих мундирах и с высокими кепи под мышкой, а также несколько особо почетных гостей: племянник графа Романонеса, титулованные испанцы, не слишком влиятельные, из тех, что имеют яхту в Сан-Себастьяне и любовницу-певичку, представители семейства графов Новело, прибывшие из Юкатана, там они владеют необъятными землями, где растут агавы и где с благословенных времен дона Порфирио Диаса существуют частные тюрьмы для наказания непокорных пеонов. Гости движутся как бы по кругу, ритмично, будто фигурки карусели, среди них сразу заметны выскочки — порождения режима Мачадо, каждому из них хочется, чтобы все видели, как хорошо скроен его тщательно отутюженный фрак, как блестят платиновые или бриллиантовые запонки, он то и дело одергивает фалды, поправляет галстук-бабочку; благородные креолы со старинной родословной, чьи предки уже в XVIII веке владели плантациями сахарного тростника, добывали сахар, носят смокинг небрежно, свободно: они привыкли к нему; семенит изящными, маленькими ногами преклонного возраста креол, достает время от времени из кармана веер из черного шелка и обмахивает им то свой потный лоб, то напудренные плечи какой-нибудь сеньоры — старомодный жест, унаследованный от дедов, что поступали так на вечерах с танцами в колониальные времена. Теперь все в сборе, ждут только прибытия Носителя Власти; для него приготовлено почетное кресло под парчовым балдахином, натянутым между двумя позолоченными пиками, позади кресла уже стоят телохранители. Является тетушка, величественная, будто знаменитая актриса выходит на сцену, и, покрывая аплодисменты и восторженные крики, оркестр начинает играть «Tout va tres bien, Madame la Marquise», впрочем, певица уже довольно давно заменила «прекрасную маркизу» на «прекрасную графиню», хоть «графиня» и не рифмуется с il faut que Ton vous dise3. Но в данном случае главное, что tout va tres bien , и в самом деле все к лучшему в этом лучшем из миров для тех, кто ловко извлекает прибыли из земли, которую адмирал Католических королей назвал когда-то «самой прекрасной из всех, что видели глаза человеческие», он недурно писал, этот мрачный генуэзец, и, возвратившись из первого путешествия к берегам Индии, которая совсем не была Индией, он, как умелый специалист по рекламе, истинный предтеча Сесиля Б. де Миля, устроил для своих повелителей в театре одного из дворцов Барселоны первое в истории вест-индское шоу: с демонстрацией туземцев и попугаев, головных уборов из перьев, ожерелий из семян, золота (его выносили на подносах) и кожи огромной маха—последнее должно было, по всей вероятности, произвести сильное впечатление на людей, которые до того времени не видели змей, кроме гадючек в две пяди длиной... И как раз в эту минуту, когда я подумал о шоу, появились вдруг веселые молодые девушки, по всей видимости американки (или по крайней мере похожие на американок). Девицы заняли все коридоры и ротонду, пооткрывали чемоданы и принялись переодеваться, нисколько не заботясь о том, что кто-то может их видеть. В один миг этаж превратился в кулисы нью-йоркского кабаре (во всяком случае, такими я их себе представлял), летели во все стороны юбки, блузки, лифчики, мелькали ноги, белели тела, пестрели яркие актерские наряды. Вскоре стройные ножки оказались обтянутыми гусарскими лосинами, пышные бюсты скрылись под ментиками, на золотистые, рыжие и серебристые головки водружены шапки из искусственного соболя, шеи окутаны длинными шелковыми шарфами; вид получился совсем северный; обливаясь потом под горячим дыханием тропической весны, девицы с закинутыми за плечи коньками стали спускаться по большой парадной лестнице вслед за густо накрашенной Капитаншей; эта бывшая танцовщица, а теперь тренер и распорядитель, властно, резким голосом отдавала приказы, похожая на мать-игуменью, суровую и склонную к однополой любви... Тут загремел Национальный гимн, на миг все застыли в неподвижности, и тотчас же началась суета, возня, давка. Появился генерал Херардо Мачадо-и-Моралес в сопровождении двух адъютантов; впереди генерала выступала тетушка, решительным, почти гневным жестом она приказывала расступиться, но люди упорно толпились вокруг Властителя, старались коснуться его руки, поздороваться — вдруг заметит, услышит, обратит внимание,— каждый надеялся получить милостивый ответ на свое приветствие, каждый стремился поймать взгляд, улыбку, какой-нибудь жест, который можно будет потом истолковать как проявление благоволения. Женщины совсем потеряли стыд: они окружали, осаждали, демонстрировали, предлагали себя, кокетливо улыбаясь, сверкая обнаженными плечами и драгоценностями, толкались вокруг этого человека, воплощающего Власть, ведь это он создает состояния, распределяет доходные местечки, звания, награды. «Будем вам... Будет... Вы задушите моего Херардито»,—добродушно, с притворной небрежностью говорила тетушка; человек этот мог проявить иногда великодушие, мог и стереть с лица земли, будто грозный библейский бог, но тетушка обращалась с ним подчеркнуто фамильярно, она настойчиво напоминала о своих правах, о своем богатстве, о знатности. Преследуемый громким хором приветствий и восхвалений—низкая лесть, ни дать ни взять придворные, сопровождавшие Людовика XIV в прогулках по Версальскому парку,— президент отправился на площадь Пигаль, где с улыбкой погладил по заду ослика, затем его отвели к бассейну, и тотчас зажглись прожектора и гирлянды разноцветных ламп. Я перешел к другому окну. Теперь Тип (так мы в университете называли его) сидел в голубом кресле — на площади Пигаль было красное,— на пьедестале, к которому вели три ступени под белоснежной полусферой, долженствовавшей, видимо по замыслу архитектора, изображать нечто вроде крыши эскимосского жилья. Оркестр явился из сада, расселся на эстраде, сверкавшей искусственным инеем, и грянул вальс «Голубой Дунай»; восемнадцать балерин на коньках появились на льду, встреченные аплодисментами. Начался танец: мягкое скольжение, бурный полет, прыжки, пируэты, па-де-де, де-труа, де-катр — словом, фигуры, всем давно знакомые, но здесь, в наших широтах, в окружении фрамбойанов и пальм, они производили впечатление странное, необычайное. «Херардито» — тетушка всячески за ним ухаживала, хоть и сидела на одну ступеньку ниже,— казалось, веселился от души под своим балдахином, поблескивающим, как на рождестве, искусственным снегом. Я же забыл в эту минуту о великолепном зрелище. Погасив свет, раздвинув немного шторы, я глядел на этого человека: по его приказу свершаются аресты, казни, ночные убийства; по его приказу пытают моих друзей, вешают крестьян, бросают людей на съедение акулам — рыбаки, что торгуют в порту кожей и плавниками акул, когда потрошат их, находят в желудках человеческие руки, даже с обрывками
рукавов... И вот этот человек здесь, в нескольких метрах от меня; недавно в Мексике застрелили порывистого, честного Хулио Антонио Мелью, а ведь именно Мелья помог мне понять самого себя, научил мыслить самостоятельно, что довольно трудно, если ты родился в среде, в какой родился я,— никто тут не ведает ни противоречий, ни трудностей, никто не знает, что происходит там, за пределами его владений; всем заранее известно главное: любая мысль, не связанная с идеей собственности, не стоит ни гроша; все твердо верят в одно: нужно и полезно лишь то, что выгодно; для людей, среди которых я родился и жил, не существуют, уничтожены, стерты с географической карты те страны, где нет больше «светского общества»; историю и миф этого общества создала (и превозносит) пресса, и вот сейчас я смотрю из окна на это самое общество... И тут я решился — решился сразу, не рассуждая, не думая о возможных препятствиях. Бросился в комнату тетушки. Выдвинул ящик ночного столика. Схватил маленький револьвер с перламутровой рукояткой; тетушка купила его несколько лет назад в оружейной лавке «Гастин и Рэнет» в Париже, весьма наивно предполагая защититься от возможного нападения с помощью этой дамской игрушки. Разумеется, всего лишь дамская игрушка с золотыми инкрустациями. Но все-таки из нее можно выстрелить. В револьвере в крошечном барабане оказалось шесть пуль очень малого калибра. Шесть маленьких кусочков свинца, но если хорошо прицелиться в накрахмаленную манишку и нажать курок... Внизу, на зеркальном льду бассейна, вышагивали под «Марш оловянных солдатиков» девицы из Майами, корнеты играли негромко... Я слегка отогнул штору, высунул наружу дуло револьвера. Стал целиться в глаза в темной черепаховой оправе очков. Но Тип все время вертит головой, смеется, что-то говорит, хлопает. А я плохой стрелок. Опустить дуло, направить прямо в белый треугольник рубашки. Теперь немного повыше. Нет. Наоборот, ниже. В самую середину между черной бабочкой и треугольным вырезом жилета. Вот так. Готово. Спустить револьвер с предохранителя. А вдруг эта мерзкая штука не выстрелит? Не смазывали, наверное, ни разу. Ну хоть три из шести пуль все-таки выскочат. Давай, друг, момент настал. Проверь еще раз, хорошо ли прицелился. Правую руку положи на левую. Так... И вдруг—грохот. Страшный скрежет, словно срубили гигантским топором огромное дерево или валятся сверху доски, какой-то навес. Внизу — смятение, толкотня. Все вскочили, бегут. Президент исчез из моего поля зрения. Ясно — что-то случилось. Но что? Не знаю, не понимаю. Люди кричат, размахивают руками, впрочем, они не кажутся испуганными. Почти все смеются, особенно женщины. Раздвигаю еще немного шторы: лед в бассейне сломан, от одного конца до другого громадная трещина, в зеленой воде плавают льдинки и барахтаются танцовщицы, кричат, умоляют о помощи, особенно те, которые оказались на глубоком месте, под трамплином, тяжелые коньки тянут их ко дну. Официанты, музыканты, кое-кто из гостей кидаются спасать утопающих танцовщиц, выуживают одну за другой, мать-игуменья в красном кивере вне себя — бегает вокруг бассейна и вопит... Я взбешен, сам виноват — зачем было так долго целиться! Выстрелил бы на несколько секунд раньше! Прячу револьвер в карман. Мачадо больше не видно, затерялся в толпе; все возвращаются на площадь Пигаль. Я кладу револьвер обратно в тетушкин ночной столик. Как раз вовремя — являются танцовщицы, дрожащие, мокрые, краска смылась с лиц, они запрудили этаж и требуют виски; бегут Кристина, Леонарда, Венансио — в каждой руке по две бутылки. Девицы, не замечая моего скромного присутствия — весьма скромного, ибо я спрятался за колонну и с удовольствием наблюдаю происходящее,— сбрасывают с себя мокрые одежды, и вот по всему коридору, а также в ротонде мечутся восемнадцать обнаженных женщин, взлетают полотенца и мохнатые простыни, на спинках стульев и кресел висят лифчики и трусики. Никогда не думал, говоря откровенно, что респектабельное жилище тетушки может приобрести столь разительное сходство с борделем. Зрелище гораздо более внушительное, нежели предстающее вашему взору в ту незабываемую минуту, когда мадам Лулу (улица Бланко, 20) или мадам Марта (улица Экономия, 54) восклицает: «Toutes les dames au salon» \ Но тут за моей спиной слышится гневный голос тетушки: «Ты где находишься, в харчевне? Я же сказала, черт побери, не смей выходить из своей комнаты!» — «А Тип где?» — «Уехал только что. Он восхищен. Сказал, что катастрофа—самое лучшее во всем празднике».— «Какому идиоту пришло в башку замораживать воду в бассейне в Гаване в середине мая?» — «Не могу же я приглашать друзей любоваться каким-нибудь фокусником, будто на детском утреннике. В прошлом году я была в Буэнос-Айресе, так Дорита де Альвеар пригласила к себе на вечер весь балет Театра Колумба, в полном составе, они танцевали у нее в саду под симфонический оркестр, и оркестр был тоже в полном составе, а гостей тридцать человек. Или уж делать все как следует, или вовсе не делать». Я возвратился в свою комнату, исполненный злости и отчаяния: все пропало, ничего не вышло, я жалкий трус и через несколько часов сяду на пароход, воспользуюсь привилегией, которой лишены мои друзья, мои товарищи по университету,— они в тюрьме, на острове Пинос, спят, наверное, сейчас и видят кошмарные сны на железных раскладушках, прозванных «лошадками» за то, что при малейшем движении разъезжаются и неожиданно сбрасывают спящего на пол, будто норовистая лошадь неумелого седока... Мне и раньше не очень-то доверяли, надо сказать правду, ну а теперь уж и вовсе — с завтрашнего дня будут считать типичным «юношей из хорошей семьи», имеющим высоких покровителей... Я схватил бутылку бургундского, стал пить прямо из горлышка, жадно, огромными глотками... И тут дверь отворилась без всякого стука, вошла танцовщица — в накинутом кое-как купальном халате, который распахивался на ходу,— и попросила одеколона, чтобы растереться. Я в шутку предложил свои услуги и был весьма приятно удивлен, когда девица, не долго думая, улеглась на мою кровать лицом вниз, и моему взору открылась спина с венчающими ее симметричными округлостями. «Для начала разотрите спину»,— сказала она. Я предложил ей стакан виски, чтоб лучше согреться, она не отказалась, отхлебывала усердно, хоть и маленькими глотками. Повернулась на бок, потом на другой, наконец легла на спину: «Разотрите мне бедра... и ноги...» — «Здесь тоже?» — спросил я и положил ладонь на золотистый, мягкий, нежный пушок. «Oh, boy! — отвечала она со смехом,— give me another drink»1. Я дал всю бутылку, чтоб выиграть время, а сам принялся раздеваться, неловко, поспешно, яростно; галстук как назло ни за что не хотел развязываться, пуговицам, казалось, не будет конца, пряжка на поясе не расстегивалась, шнурки запутались в какие-то невозможные узлы... Дверь распахнулась с треском. Мать-игуменья схватила мою девицу, надавала пощечин, вытолкала вон. «Ne la regrettez pas,— крикнула она мне по-французски с канадским акцентом.— Elle n'aime pas са. Elle est gousse... comme moi...» Решительно ничего не удается сегодня. Я допил остатки виски и поставил будильник на шесть часов. Внизу оркестр играл «Мой дружок» Мориса Ивена, мелодия едва доносилась, я вспомнил слова: мир мошенников и хвастунов, что покидают неожиданно кротких любящих женщин, мир, где прячут в чулок деньги, заработанные— тут это выражение весьма к месту—в поте лица... Я уснул тяжелым сном, злой на себя, на все и на всех, на свою никчемность, на свою семью, имя, судьбу, пьяный, несчастный, недовольный собой, я чувствовал себя лишним, непрошеным пришельцем здесь, на этой земле. В полусне слышалось, будто идет дождь, на самом же деле внизу, в огромных гостиных, увешанных видами Коромандельского берега, картинами Мадрасе, уставленных фарфором рококо, продолжался праздник; музыка смолкла, но голоса гудели, смешивались... Я спал, пока не зазвенел будильник.
Только что я оделся и запер чемоданы (один из них, который я брал в Сантьяго, я так и не распаковал), как появился Венансио. Он сообщил, что внизу меня ожидает какой-то господин, одет вроде бы вполне прилично, костюм из сурового полотна, только что-то в нем такое есть, не знаю, по-моему, он из тайной полиции, они, из тайной полиции-то, все какие-то чудные, особенно когда хотят, чтоб не узнали, откуда они... Слуга говорил медленно, с видимым трудом, спотыкался, не находил слов, из чего я сделал вывод, что накануне веселье дошло до высших пределов. «Пусти его,— сказал я, смеясь; я хотел как-то «разговорить» Венансио.— Как прошел праздник на кухне и на заднем дворе?» — «Ох, барин,— Венансио схватился за голову,— и вспоминать-то тошно...» Я стал собирать книги, которые хотел взять с собой, прислушиваясь краем уха к рассказу о попойке на кухне: «Носили, носили туда-сюда подносы, а поваренок с главным поваром-французом и подрались, поваренок говорит «оркестр чотис играет», а главный повар стал спорить—это, дескать, мусета или что-то вроде и будто тут обязательно аккордеон нужен, а у вас здесь, дескать, и не умеют на аккордеоне играть, а знают одни барабаны негритянские, и вообще у вас никто ничего не умеет, ну тут они и пошли оплеухи друг другу давать да стаканы бить, а потом главный повар с прачкой Асунтой в зимний сад ушли, а я их там и застал как раз под орхидеями сеньоры графини, они там сами знаете чем занимались, а еще хуже, что главный повар залез руками в банку с икрой и... ладно, не могу я вам такое рассказывать, скажу только одно: эти французы, они, барин, совсем ума решились».— «Каждый развлекается по-своему»,— сказал я. «Но прилично, барин, прилично». Дальше он сообщил, что около четырех утра прошел сильный ливень, как оно и полагается в мае, когда манго поспевает, подпортил немного праздник.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57