А-П

П-Я

 

не то
застрелился спьяну, не то его застрелили - весь стол был залит кровищей и
забросан его мозгами, домработница, которая его первая обнаружила, слегка
помешалась даже от ужаса... Дело было взято на контроль Москвой, но так
ничего и не удалось объяснить толком. Что, впрочем, никого особенно не
удивило. (Домработницу - и это уже точно - засадили в психушку: то ли она
болтала лишнее, то ли и в самом деле потребовалось лечение - здесь тоже
никакой ясности не было).
Редакцию "Красной Зари" ни с того ни с сего наполовину разогнали.
Говорят, из-за какого-то стихотворения, но из-за какого именно, никто не
понимает. "Дабы карась не дремал", - многозначительно объяснил ситуацию
Сеня Мирлин, и видимо был прав.
И разогнали Институт сверхпроводимости. Засоренность кадров. Терпение
нашего обкома небезгранично. Развели, понимаешь, сионистское гнездо,
понимаешь...
Появились новые анекдоты про генсека.
"Дорогой и многоуважаемый товарищ генеральный секретарь ЦК КПСС
Леонид Ильич Брежнев!..." "Ну, зачем так официально? Зовите меня просто
Ильичом".
Впрочем, звали его теперь даже еще проще - Леликом.
Лелик в музее рассматривает картину "Демон". "...Хорошая картина...
Красивая... - нагибается, читает латунную табличку на раме. - И недорогая!
Всего В РУБЕЛЬ..."
Готовились выборы в Верховный Совет. Все подсчитывали по газе-ъ там,
сколько коллективов выдвигает того или иного члена Политбюро.
Утверждалось, что таким образом можно установить истинную степень влияния
этих деятелей. Станислав насчитал: Брежнева выдвинули пятьдесят шесть раз,
Косыгина и Подгорного - по двадцать пять, Суслова и Кириленко - по десять.
Потом шел Кулаков - пять. Сеня Мирлин чертовски глубокомысленно и очень,
очень убедительно комментировал полученные результаты, а Виконт кривил
африканские свои губы и брюзжал: "Ерундой занимаетесь. Через десять лет их
никто и помнить-то не будет..."
Вдруг волнами накатывали слухи о Пришельцах из Космоса, о Летающих
тарелках, о филиппинских врачевателях... Возникали судорожные, похожие на
торопливую склоку (скорее, скорее, пока не запретили!) дискуссии в
популярных газетах. Виконт сочинил эпиграмму под Александр-Сергеича:
"Пришельцы есть! - сказал мудрец брадатый.
- Они, быть может, ходят между нами".
"Пришельцев нет!" - сказали кандидаты,
И доктора кивнули головами.
Сеня Мирлин тоже сочинил эпиграмму - про советских писателей:
Советские сатирики попрятались в сортирики,
В сортириках сатирики сидят.
А прочие писатели все думают: "Писать - или
Покудова немного подождать?.."
И евреи уезжали, один за другим - дальние знакомые, близкие знакомые,
родственники близких знакомых. Уже из одноклассников двое уехали, один -
безукоризненно русский - специально для этого женился на еврейке. "Еврей -
это не национальность; еврей - это средство передвижения..." Тема для
шуток была благодатнейшая, и все шутили напропалую, но стишки, которые
принес откуда-то Жека Малахов, были, пожалуй, уже и не смешны.
Я завтра снова утром синим
Пойду евреев провожать,
Бегут евреи из России,
А русским некуда бежать...
И все жадно читали Самиздат - будто Конец Света приближался. А может
быть, он и приближался. Шли обыски. Изымались тексты Солженицина и
Амальрика. За "Раковый корпус" не сажали - это считалось всего лишь
"упаднической литературой". Сообщали на работу, а там уж - как кому
повезет. А вот за "Архипелаг ГУЛАГ" лепили срок без всяких разговоров -
статья семидесятая УК РСФСР: хранение и распространение. Следователи (по
слухам) называли эту книгу "Архип", хуже "Архипа" ничего не было - даже
"Технология власти" в сравнении с "Архипом" была что-то вроде легкого
насморка. Говорили, что Андропов поклялся извести Самиздат под корень.
"Бесплодность полицейских мер обнаруживала всегдашний прием плохих
правительств - пресекая следствия зла, усиливать его причины". Наступило
новое время. Об оттепели начали забывать. Самые умные уже понимали, что
это - теперь уж навсегда. Об этом было лучше не думать.
И пьяный Сеня Мирлин цитировал Макиавелли: "...ибо люди всегда дурны,
пока их не принудит к добру необходимость".
А трезвый Виконт, привычно разыгрывая супермена, цитировал Тома:
"Познание не обязательно будет обещанием успеха или выживания; оно может
вести также к уверенности в нашем конце".
А Ежеватов с мазохистским наслаждением цитировал излюбленного своего
Михаила Евграфовича: "Только те науки распространяют свет, кои
способствуют выполнению начальственных предписаний".
А мама говорила предостерегающе: "Плетью обуха не перешибешь. Сила и
солому ломит".
Но ведь все они были еще совсем молоды и полны сил! Ощущение
бесчестья мучило их и угнетало, словно дурная болезнь. Шатающийся басок
Галича обжигал их совесть так, что дух перехватывало. Надо было идти на
площадь. И бессмысленно было - идти на площадь. Не только и не просто
страшно - бессмысленно! Они были готовы пострадать, принять муку ради
облегчения совести своей, но - во имя пользы дела, а не во имя гордой
фразы или красивого жеста. Они не были совсем лишены понятия о чести, но
это понятие было для них, все-таки, вторично: двадцатый век вылепил их и
выкормил, а девятнадцатый лишь слегка задел их души золотым крылом своей
литературы и судьбами своих героев. Бытие мощно определяло их сознание.
Дело! Дело - прежде всего. В сущности, они по воспитанию своему и в самой
своей основе были - большевики. Комиссары в пыльных шлемах. Рыцари святого
дела. Они только перестали понимать - какого именно.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ. СЧАСТЛИВЫЙ МАЛЬЧИК, ПРОЩАЙ!

1
И вдруг умерла мама.
Соседка вызвала его с работы, он примчался, но опоздал, ее уже
увезли. Ужас леденил его, била дрожь, зуб на зуб не попадал (а день был
жаркий, яркий, отвратительно радостный). В маминой комнате все было
разбросано и разворошено, словно сама беда прокатилась по ней беспощадными
колесами. Постель осталась не убрана... Ящики стола выдвинуты, и множество
бумаг разбросано по полу. И остатки завтрака отодвинуты в сторону, а на
столе таз с остывшей водой. Он понял, что мама держала в горячей воде
левую руку, а значит, мучилась сердечными болями с утра, они отдавали у
нее обычно в плечо и в руку, но в этот раз горячая ванна ей не
помогла......
В приемном покое больницы, огромном и страшном как Дантово чистилище,
больные неприкаянно бродили по кафельным полам, их было множество, самых
разных, но, главным образом, стариков и старух, заброшенных, никому не
нужных, покорных, тихих, от всего отрешившихся... Сидеть было негде,
немногочисленные скамьи заняты были все, и те кто не мог больше ни ходить,
ни сидеть уже, лежали и казались мертвыми... И мама, с разорванным
сердцем, бледная, строгая, немного даже чужая, тоже бродила здесь среди
прочих, изнемогая от боли в груди и в руке. "Не беспокойся, - сказала она
ему строго и уверенно. - Все со мной будет в порядке. В этот раз я еще не
умру. Обещаю"....
Ночью он заснуть не мог. Пришел в ее комнату, встал на колени перед
постелью, которую так и не осмелился почему-то убрать (ему вдруг
показалось, что нельзя этого делать, что-то нарушится, если это сделаешь,
что-то пойдет не так - он стал вдруг необоримо суеверным), сунул лицо в
холодное одеяло и стал молиться. Все сделаю, что ты захочешь, мысленно
говорил он. Брошу курить. Клянусь. Ни выкурю больше ни сигаретки. Ни одной
затяжки... И не выпью больше ни рюмки... И не напишу ни строчки... Какое,
к черту, предназначение? Нет у меня никакого предназначения. И не будет. И
не надо. Пусть только все станет как прежде... Лариску брошу, подумал он с
усилием. Он знал, что мама недолюбливала Лариску. Брошу, сказал он себе.
Он знал, что это вранье. Он все время слышал себя со стороны и вспомнил
вдруг грязноватого и плаксивого мальчика в холодном тамбуре, и так же, как
тот мальчик, подумал, что самое страшное уже надвинулось и ничто теперь
этому страшному не сможет помешать... И тогда он поднялся, пошел к себе и
вышвырнул в форточку почти полную пачку сигарет....
Это длилось девять дней. Маме становилось то лучше, то хуже. Но боли
исчезли уже на вторые сутки. Первое время Лариска дежурила у нее по ночам,
потом мама сказала решительно: "Не надо", и дежурства прекратились. Каждую
ночь он молился у разобранной постели. Постель он не прибирал, и не
прибирал в комнате, Лариска пыталась, но он так наорал на нее, что напугал
до слез. Убирать было нельзя. Ничего трогать было нельзя. Тоненькая, как
паутина, но пока еще довольно прочная ниточка соединяла настоящее и
будущее, и нельзя было даже прикасаться к этой нити. Так ему казалось....
Начиная с седьмого дня улучшение стало очевидным, но врачиха не
улыбалась в ответ на его искательные улыбки, она качала головой и говорила
не глядя в глаза: "Инфаркт очень обширный... И возраст, не забывайте..."
Он давил в себе пробуждающуюся надежду, понимая каким-о пещерным
инстинктом, что надо держать себя на самом нижнем уровне сокрушенности, и
он молился теперь, готовя себя к совершенно другой жизни. Не будем больше
жить здесь, обещал он. Уедем в твое Костылино, купим там избу, которая так
тебе понравилось, избу Соломатиных, они продадут с охотой, я уверен, и
будем там жить, я научусь плотничать, починю крышу, левый задний венец
поправлю, если он действительно сгнил, заведем кур, дрова буду
заготавливать... ты ведь так хотела этого, тебе будет там хорошо, и каждый
вечер мы будем с тобой играть в "девятку" и в "кинга"... Он так и заснул,
на коленях, уткнувшись лицом в неубранное одеяло, а рано утром, в восемь
часов раздался телефонный звонок, он вскочил, словно обожженный кнутом, и
он уже знал, кто звонит и почему......
На кладбище во время похорон светило солнце, но ветер был такой
свирепо-ледяной и беспощадный... Он простудился вдребезги. Весь. Все зубы
у него болели. И горло. И простреленный бок, и под лопаткой. Лицо
распухло, глаза сделались красными, маленькими и тоскливыми, как у
больного животного. Он и был больным животным. Робко звонила Лариска - он,
с трудом сдерживаясь, попросил оставить его одного. Звонил угрюмый Виконт,
потом приперся вместе с заранее перекошенным от сочувствия Мирлиным - он
не пустил их за порог, он хотел быть один. Он был сейчас больной или
раненый зверь, которому надо заползти куда-нибудь в чащу и там либо
выжить, либо сдохнуть, но - в одиночку, только в одиночку... Он читал
бумаги - свидетельство о смерти, документы о захоронении, - он словно
надеялся найти там нечто существенное, но не нашел ничего, кроме
отстраненно удивившей его записи о причине смерти: "атеросклероз артерий
мозга". Почему - мозга? Ведь это был инфаркт, мимолетно удивился он и тут
же забыл об этом, его вдруг потянуло читать письма, его - к ней, ее - к
нему, письма тети Лиды и других маминых подружек, которых давно уже не
было на свете, и какие-то ее записки по педагогике, и несколько вариантов
автобиографии... И вот тут ему стало совершенно невмоготу - он собрал всю
эту гору бумаги, перетащил в ванную и принялся жечь в печке-колонке - все
подряд, уже больше не читая, не желая читать, не желая ничего помнить и
узнавать......
Вот странно. Она сделала то же самое с отцовским архивом, когда
получила похоронку - сожгла все, до последнего листочка, неживая,
окаменевшая, с сухими глазами... (Испуганный и зареванный, он сидел в
дальнем углу и следил за нею, боясь подойти: в сумраке, в отсветах огня
она казалась ему деревянной и незнакомой). Интересно, что же такое она
хотела уничтожить, когда жгла исписанную бумагу? И что хотел уничтожить
он? От чего избавиться? Какой изболевшийся нерв выдернуть и самое его
место выжечь? Ответа не было. Совершался акт горя и отчаяния - несомненно,
но был ли в нем хоть какой-нибудь смысл? Ну хоть какой-нибудь?..
На третий день он вышел вечером из дому, купил пачку сигарет и
позвонил Лариске. Всю ночь (до пяти утра) они с ней ходили по кругу:
Литейный мост, мимо бывшего французского консульства (где теперь была
школа для тугоухих детей), мимо пристани речных трамвайчиков (где десять
лет назад напали на них хулиганы - случай, рассматривавшийся в качестве
кандидата на ДЕВЯТНАДЦАТОЕ ДОКАЗАТЕЛЬСТВО, но отвергнутый), по Кировскому
мосту, мимо Дома Политкаторжан, мимо "Авроры", по мосту Свободы (бывшему
Сампсониевскому, когда-то деревянному, уютному, узенькому, а теперь
железному, широкому, важному), мимо стройки (раньше, до войны, здесь стоял
так называемый Пироговский музей, огромное то ли еще недостроенное, то ли
уже разрушенное здание, в блокаду оно сгорело под зажигалками, после войны
там держали несколько тысяч пленных немцев, загадивших все анфилады, залы
и аркады самым неописуемым образом, а теперь здесь возводили новую
гостиницу), мимо желтого бесконечного фасада Военно-Медицинской Академии,
и снова - на Литейный мост... Говорили мало. Курили. Иногда вдруг ловили
взгляды друг друга, и тогда их словно бросало друг к другу - они судорожно
обнимались и стояли так по несколько минут, щека к щеке, душа к душе...
Что-то происходило в нем. (Да и в ней, наверное, тоже, но он об этом не
думал тогда совсем). Угли холодели и покрывались серым пеплом. Рану
затягивало розовой сочащейся пленочкой. Кончалась одна жизнь и начиналась
другая. Одни страхи уходили в никуда, другие приходили из ниоткуда...
Равновесие восстанавливалось...

А спустя неделю он вдруг почувствовал, что может говорить и думать о
ней совсем уже без боли, даже, пожалуй, наоборот, - он таким образом как
бы отрицал ее исчезновение и утверждал присутствие. Впрочем, анализировать
все эти ощущения ему не захотелось, надо было сначала выздороветь до
конца. Если, конечно, от такого можно выздороветь до конца. (Потом
оказалось, - можно. Не выздороветь, конечно, а перейти как бы на иной
уровень здоровья - одноногий инвалид ведь тоже может считаться и даже быть
здоровым, но - на своем уже уровне).

И еще прошел один год, но, слава богу, спокойно, без потрясений и
ударов, все успокоилось, они с Лариской поженились - тихо, без свадьбы,
только Виконт, Сеня Мирлин да Жека Малахов с Татьяной сидели за столом,
ели мясо по-бургундски, пили медицинский спирт и дружно исполняли
отшлифованный репертуар:
Если ты ешь кукурузу,
Если ты ешь кукурузу,
Если ты ешь кукурузу,
- Значит, ты ешь кукурузу!!!
Поцелуй свою тещу!
Жизнь наша сложная штука,
А-а-а-а-а!..
Ах, как давно это было! Хрущ, кукуруза, глоток свободы, оттепель...
"Один день Ивана Денисовича"... И как все навсегда миновало! Ну, может
быть, и не навсегда. В конце концов, должна же экономика... Слушай, какая
к шутам экономика? Трамваи ходят? Ходят. Чего тебе еще надобно, старче?
Водка продается?.. "Будет пять и будет восемь, все равно мы пить не
бросим. Передайте Ильичу: нам и десять по-плечу. Ну, а если будет больше,
тогда сделаем как в Польше..." Э, ничего они не сделают никогда!...
"Топ-топ, очень нелегки к коммунизму первые шаги!.." Слушайте, я вчера
стою за пивом, а там мужичонка какой-то разоряется: робя, дела наши -
кранты, с первого числа в два раза на водку поднимут, уже ценники
переписывают, я вам точно говорю! А какой-то облом двухметровый ему: не
посмеют! САХАРОВ НЕ ПОЗВОЛИТ!.. Слушай, ну чего ты орешь на весь
Карла-Маркса?.. Виконт, перестань трястись, теперь за это не сажают... А
ты знаешь, за что был сослан Овидий? Существует сто одиннадцать вполне
аргументированных версий, но скорее всего - скорее всего! - за
обыкновеннейшее недонесение... Ну, знаешь, шуточки у тебя, боцман...
Ладно, давайте лучше споем:
Помнишь, как вечером хмурым и темным
В санях мы мчались втроем,
Лишь по углам фонари одинокие
Тусклым горели огнем.
В наших санях под медвежьею полостью
Черный стоял чемодан,
Каждый невольно в кармане ощупывал
Черный холодный наган...
(...Черт его знает, ну почему вся нынешняя интеллигенция обожает все
эти уголовные романсы? Со студенческой скамьи, заметьте!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44