А-П

П-Я

 


Он наконец повернул голову и посмотрел ей в глаза. Она, как всегда,
улыбалась. И как всегда он почувствовал, что падает. И как всегда не упал.
- Полу сейчас встретил, - сказал он. - Почти не переменилась. Но я
узнал ее не сразу... Интересно, почему?
Ничего интересного, подумал он. Это все уже прошло. Давно.
- Я здорово был в нее влюблен, - признался он. - Я тебе не говорил
этого никогда, потому что... потому что... Зачем? Я бы не хотел, чтобы ты
когда-нибудь сказала мне про кого-нибудь, что, мол, я была в него влюблена
в далеком детстве...
Он замолчал: он вдруг услышал свой голос. Это был голос одинокого
истеричного мужчины в большой светлой пустой неубранной и прокуренной
комнате. Он сбросил куртку, повесил ее на стул и полез в холодильник.
Потом он сел за стол, спиной к портрету и принялся без всякой охоты
есть. Наполовину опустошенная банка горбуши "в собственном поту"...
подсохший вчерашний батон... выдохшаяся минералка...
Он старался ни о чем не думать. О работе думать - тошнило, а думать о
том, что налетало из прошлого и беспорядочно крутилось в голове, было
нельзя. Он обрадовался, когда телефон зазвонил и соседка ласково-трусливым
голосом, какой у нее всегда появлялся после хахаля, позвала его из
коридора.
- Здравствуй, - сказал Виконт по обыкновению официально. - Где ты
шляешься так долго, я тебе в пятый раз звоню.
- Только что пришел. Работал. Штевкаю вот сейчас...
- Ты повестку получил?
- Какую еще повестку?
- Ладно, я сейчас к тебе приду, - сказал Виконт недовольно.
- Какую повестку?! - рявкнул он, но в трубке уже шли короткие гудки.
Тогда он повернулся к соседке.
- Повестку мне приносили? - спросил он таким тоном, что та даже
ответить не решилась - только ткнула когтистым пальцем в сторону сундука,
где стопочкой лежали газеты.
Он схватил синенькую бумажку. Это, действительно, была повестка. Из
УКГБ, Литейный, 4. Большой дом. Явиться... завтра... в 10 утра... подъезд
номер пять... в качестве свидетеля... следователь... что-то вроде
Хроменковского... или Хромоножского...
- Кто принес? - спросил он отрывисто.
- Мужчина какой-то. Немолодой уже. В бобочке и в соломенной шляпе.
Вежливый.
- Что сказал?
- Вас спросил, а потом велел передать.
- Вы что - не догадались спросить, в чем дело?
- Да спрашивала я! А он и сам не знает! Придет, говорит, там,
говорит, ему все, говорит, расскажут...
Достали, подумал он. Ладно. Хорошо. Ну, что ж, ничего неожиданного не
произошло. Достали. Теперь будем жить так... Мысли его метались, хотя
ничего такого уж неожиданного и в самом деле не произошло.

Прежде всего, еще даже не сев, Виконт изучил повестку.
- "Красногорский"... - сказал он уверенно. - Не "Красночерный" же!
Значит, Красногорский. Поздравляю. Почти однофамилец. А у меня - какой-то
Полещук... - он уселся наконец на свое место, в углу дивана. - Ну, что
скажешь, свидетель?
- Надо полагать, по делу Семки.
- Согласен.
- Надо полагать, будут спрашивать про эту его статью.
- Н-ну-с?
- Не читал. В первый раз слышу.
- Ну? Так уж и в первый? Что-то с памятью у вас стало! Вспомните как
следует, потрудитесь... Зима, метель, и в пышных хлопьях при сильном ветре
снег валит... Вспомнили? Пришел подсудимый, принес мокрый портфель...
- Не помню. Не было этого... А что, это, действительно, зимой было?
Начисто не помню, ей-богу, ваше сиятельство.
- Я тебе не ваше сиятельство, антисоветская твоя морда! Я тебе
следователь по особо важным делам полковник Красногорский!
- Ну уж нет. Дудочки! Не станет он так разговаривать. Не те времена.
- Ладно, - согласился Виконт, набивая трубку. - Не те, так не те...
Но вот подсудимый Мирлин показывает...
- Не подсудимый, а подследственный.
- Подследственные на воле ходят! - гаркнул Виконт, стеклянея глазами.
- А если он у нас здесь сидит, значит, все - подсудимый!
- Ну-ну! Опять в средние века заехал...
Некоторое время они развлекались таким вот образом, меняясь ролями и
поминутно заезжая в средние века, потому что представления оба не имели ни
о методике допроса, ни - главное - о том, что следователю
Красногорскому-Полещуку известно по сути обсуждаемого дела.
Семен незадолго до ареста, пока его еще только таскали на допросы,
рассказывал, что поставил там себя так: о себе - все что угодно,
пожалуйста, но о других - нет, нет и нет. "Имен не называю". Такая позиция
выглядела вполне убедительно, хотя законное сомнение появлялось: а
способен ли человек, раз начавши говорить, остановиться в нужный момент и
на нужном месте? Как узнать, как успеть сообразить, что ты уже в запретной
области и что именно на этот вот - невиннейший! - вопрос отвечать ни в
коем случае нельзя? Ведь на их стороне - методики, десятилетия опыта,
отшлифованные до окончательно блеска приемы. Это - машина, мощная надежно
отлаженная программа, не знающая ни сбоев, ни усталости, ни отчаяния, ни
восторгов. Это только так говорится, что машина не может быть умнее
человека. Это только ангажированные придурки полагают, будто машина не
способна победить человека в интеллектуальном сражении. На самом-то деле,
она давным-давно его уже победила. Да, есть в мире несколько сотен
гроссмейстеров, которые пока еще с шуточками и прибауточками бьют любую
шахматную программу, но все остальные миллионы шахматистов, все, по сути,
ЧЕЛОВЕЧЕСТВО, уже у машины выиграть не способно, и у них есть лишь один
способ уйти от поражения: не садиться играть вообще...
Да, но здесь речь идет о такой игре, когда желания твои никого не
интересуют. "Здесь Родос - здесь прыгай", садись и играй. И остается лишь
одна возможность, приличествующая человеку: объявить свои правила игры.
Открыто и твердо: ненавижу вас; все, что вы делали когда-либо, делаете
сейчас и намерены делать в будущем - все это гнусь, грязь, погань и
нравственная слизь. Я во всем этом участвовать не намерен. Ни в какой
мере. Ни в какой форме. Ибо ЛЮБОЕ сотрудничество с вами безнравственно и
губит душу. Прошу занести это мое заявление в протокол. От дальнейшего
разговора отказываюсь. Больше не скажу ни слова.
Прекрасно. Но тогда тотчас же начинается:
- Надо ли понимать вас так, что вы относитесь к "органам" враждебно?
- Комментариев не будет.
- Надо ли понимать так, что вы с одобрением относитесь к
антисоветской деятельности вашего дружка-приятеля?
- Нет комментариев.
- Надо ли понимать вас так, что вы с одобрением относитесь к
антисоветской деятельности вообще?
- Нет комментариев.
- Надо ли понимать вас так, что даже обнаружив признаки
диверсионно-пионской деятельности кого-либо из ваших знакомых, вы не
исполните своего гражданского долга?
Молчание.
- А не пора ли вам, в таком случае, сделать выбор: на Восток вам или
на Запад? Здесь такие, как вы, ну просто никому не нужны. Что,
согласитесь, вполне естественно.
Вот тут - контрапункт всей этой ситуации, все мыслимые варианты
скручиваются в невыносимый жгут, и единственный честный и единственно
верный путь кончается на краю пропасти. Это - объявление войны,
безнадежной войны маленького одинокого человека с Государственной Машиной.
Войну эту нельзя выиграть, если ты дорожишь своей свободой и своей
родиной, если готов жить только на свободе и только на родине.
Все же остальные варианты - компромиссы. Более или менее ловкие.
Более или менее грязные. Более или менее стыдные. И все - бесчестные.
Более или менее.
- Нет, - сказал в конце концов Станислав. - Я так не могу - в лоб. Я
все-таки попытаюсь рулить. Может быть, и удастся вырулить без особых
потерь. Во всяком случае, имен я им не назову.
- При прочих равных.
- Да ни при каких. Это - предел. "Его же не перейдеши". Так, кажется?
- Кажется, так.
- И вообще, зря мы с тобой друг друга запугиваем. Не знают они ничего
про нас и знать не могут. Нельзя же серьезно предполагать, что здесь у
меня все прослушивается! Что я им - Солженицын? А Семка ничего им не
скажет, так что ничего они не знают, и надо именно из этого исходить.
Согласен?
- Не играет значения, - сказал Виконт и, перегнувшись через спинку
дивана, снял со стены гитару.
- Что - не играет?
- Согласен я с тобой или нет. Не играет значения. И не имеет роли...
- Он взял пару дребезжащих аккордов и начал проникновенно:
Надоело говорить, и спорить,
И любить усталые глаза...
И Станиславу ничего уже более не оставалось, кроме как подхватить:
В флибустьерском дальнем синем море
Бригантина поднимала паруса.
Они спели "Бригантину" - истово и с чувством, как добрые граждане
какой-нибудь благословенной Гармонарии исполняют свой гимн в День
Благорастворения Воздухов, - потом, без перехода, оторвали в бешеном темпе
"Зырит урка: фраер на майданчике...", а следом, по какому-то наитию,
словно призывая на помощь себе милое и вечное прошлое, собственного
сочинения "Я не поэт и не аскет..." - все двадцать три куплета с припевами
и с присвистом. Затем Виконт отложил гитару и сказал:
- Чаем бы, что ли, угостил, раз водки не даешь... - и добавил
задумчиво: - Я у тебя давеча шпроты видел. Люблю шпроты перед сном, знаешь
ли... И тебе рекомендую.
Станислав посмотрел на него, ощущая приступ немотивированного
детского оптимизма. Все будет путем, подумал он. Все уладится. Что мы, в
самом деле... Но вслух он сказал только мамино любимое:
- Бабушка, дай водицы испить, а то так есть хочется, что даже
переночевать негде!..

Ночь он спал плохо. Почти совсем не спал.
Вдруг вспомнилось ему, что в свое время он дал почитать Семке серию
"Позавчера", Семка, засранец, распечатку эту так ему, конечно, и не
вернул, сейчас она у _н_и_х_, и они, наверное, уже установили, на каком
именно АЦПУ распечатка была сделана. И с распечаткой Сахаровских
"Размышлений о прогрессе..." - та же история....
Он поднялся, сел у окна и курил до самого утра, до восхода солнца,
вновь и вновь разыгрывая и проигрывая завтрашний диалог со следователем. У
Виконта свет тоже горел аж до шести, когда, сотрясая город, с железным
храпом и рыком поволоклись один за другим на стройку чудовищные грузовики
с бетонными блоками на прицепах.

7
Позднее он неприятно удивлялся себе: до чего же капризна,
прихотливо-выборочна и ненадежна оказалась его память об этом дне. Нет,
запомнил он многое и, наверное даже, все наиболее существенное. Однако,
некоторые эпизоды словно каким-то ядовитым растворителем вымыло из мозгов.
И какие-то повороты разговора. И какие-то картинки. И какие-то мысли,
возникавшие по ходу дела.
Дверь подъезда номер пять запомнилась, да так, что и до самой смерти,
кажется, ее теперь не забыть, а вот что было сразу за дверью? Огромное
помещение, кажется... Собственно не само помещение было велико, а высота
его - стены, уходящие в желтый сумрак к потолку, словно бы даже не
видимому. Старый, краснолицый и красношеий прапор за столом с
телефонами... Лестница белого мрамора, ведущая множеством ступеней куда-то
вверх, где был почему-то свет, - яркий, солнечный... откуда?.. (Впрочем,
снаружи ведь стоял яркий, жаркий, солнечный день).
Прапор взял у них повестки, пропуска, просмотрел их бегло и снял
телефонную трубку. Тут впервые Станислав узнал, что можно, оказывается,
говорить в телефон так, что стоящий рядом не слышит ничего, ни единого
слова, ни единого звука даже - только шелестят перебираемые бумажки,
только губы шевелятся у говорящего да глаза стеклянеют как бы в процессе
выслушивания приказаний.
Вот трубка положена на место, и теперь уже полная и абсолютная тишина
воцарилась, и сделалось вдруг холодно, как бывает холодно в склепе или в
дровяном подвале, а глаза у Виконта были прищурены, рот -
нагло-брюзгливый, и руки в карманах - словно ему снова двенадцать лет и
предстоит отвечать за раскоканную в классе лампочку...
Потом наверху лестницы раздались голоса, шум шагов, и из солнечного
света, будто ангелы господни, явились двое и принялись неторопливо, с
доброжелательными улыбками, спускаться к ним, - и здесь возникает первый
провал в воспоминаниях.

Собственно ясно, что один из этих двоих был майор Красногорский, а
другой - капитан Полещук. Оба они были люди молодые, лет тридцати,
тридцати пяти, но майор был коренастый, плотный, круглоголовый, в
довольно-таки занюханной коричневой курточке, а капитан, напротив, высокий
(волейболист, наверное), красивый, щегольски одетый, в темном костюме при
кремовой сорочке и крапчатом галстуке. Они весело, с какими-о даже,
кажется, шуточками, разобрали своих подопечных, а вот как оказался
Станислав в кабинете своего майора, - на жестком стуле напротив казенного
стола с пишущей машинкой на нем и грудой каких-то бумаг - этого не
сохранилось. Кажется, предварительно шли они по длинному пустому коридору,
где было веселое равнодушное солнце и висела доска наглядной агитации с
нарисованными знаменами, хлебными колосьями и портретами обоих Ильичей...

"Паспорт ваш, пожалуйста... Надо же - мы с вами почти
однофамильцы..." И тарахтит пишущая машинка - бойко, хлестко - ловко
насобачился печатать майор, хотя и двумя только пальцами... Помещение
обширное, но - узкое, длинное от двери до зарешеченного окна, и - опять же
- неестественно высокое, метра четыре до потолка, а может быть и все пять.
В углу, у самого окна - большой железный шкаф, выкрашенный коричневой
краской, небрежно, с потеками... Не тот ли самый, которого касался губами
несчастный псих из рассказа Амалии Михайловны?.. "Вы предупреждаетесь,
Станислав Зиновьевич, об ответственности за дачу ложных показаний..." (Или
что-то вроде этого). "...Распишитесь вот здесь, пожалуйста..." И первый -
вполне ожиданный - вопрос: "Вы, конечно, догадываетесь, почему мы вас
вызвали?" Прямо-таки Е-два, Е-четыре - стандартное начало, домашняя
заготовка. "Представления не имею". "Так уж совсем и не догадываетесь?"
"Да. Совсем." Лгать - противно. Во рту - мерзость. Сухо, и мерзость.
(Семен Мирлин: "Они знают, что мы не любим врать, нам это противно! Им -
хоть бы хер, а нам, слабакам, противно, тошно, и они превосходно этим
пользуются...") У майора - редко мигающие прозрачные глаза, русая шевелюра
пирожком и маленький, но заметный шрам на верхней губе.
- Вы знакомы с Семеном Ефимовичем Мирлиным?
(Началось!)
- Да.
- Давно знакомы?
- Давно. Лет десять, наверное.
(На самом деле - все двадцать, но не будем ему потакать...)
- Какие у вас с ним отношения?
- Нормальные.
- Дружеские?
- Д-да... Товарищеские.
- Ссор, конфликтов между вами не было?
(Ч-черт, что он, собственно, имеет в виду?)
- Нет, не было. Отношения хорошие. Товарищеские.
- И он, конечно, давал вам читать свои статьи, рассказы?..
(Ха-ха. Теперь главное - небрежно).
- Да. Давал иногда.
- Какие, например?
- Н-ну, я не помню... Рецензию давал читать на Пикуля...
(Опубликована в "Красной Заре). Н-ну, что там еще... Да! Статью про
Иванова давал читать...
- Это про какого же Иванова?
- А был такой директор Пулковской обсерватории...
Поговорили о Пулковской обсерватории, об Иванове, о репрессиях
тридцать седьмого года, безвозвратно осужденных партией, и вдруг:
- А статью "Поколение, глотнувшее свободы" он не давал вам почитать?
- Как вы сказали?
- "Поколение, глотнувшее свободы"?
(На лице должна быть - задумчивость, в необходимой пропорции
смешанная с искренним желанием угодить: вспомнить, обрадоваться, закричать
"да, да, конечно!" И - сожаление, горькое сожаление).
- Нет. Не помню. Не давал... ТАКОЙ статьи - не давал.
- А вы вспомните. Постарайтесь. Это было недавно, с полгода назад
всего, не больше...

Он настаивал, что не читал, не видел, не знает, упоминаний даже не
слышал, а майор (с понимающей улыбкой, снисходительно, лениво, почти в
шутливом тоне) настаивал, что, напротив, и слышал, и видел, и читал -
забыл, видимо, все-таки полгода прошло, но надо вспомнить, это не трудно:
"...был зимний вечер, незадолго до Нового года... Вы сидели с вашим другом
Кикониным, пили чай. Пришел Мирлин, принес рукопись, и вы принялись ее
читать... Вспомнили? Листки передавали друг другу, обменивались по ходу
впечатлениями... Вы тогда еще неважно себя чувствовали, простыли,
наверное, кутались в халат, помните?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44