А-П

П-Я

 

.." Лариска была веселая, ничего у нее нигде не болело, глаза
блестели, и губы были мягкие, сладкие... пасленовые, бля. Врачи полагали,
что все обойдется благополучно - не первая она у них такая и, надо думать,
не последняя. Идите и спокойно встречайте себе Новый Год, папаша... И вам
того же.

Встречали Новый Год вдвоем: он да теща.
(Мирлин встречал, как всегда, в семье. Жека Малахов с Танькой ушли в
свою институтскую компанию. А Виконт сказал: "Мой Стак, я никогда не
встречаю Нового Года с тещами своих друзей. Это было бы
противоестественно. Извини, но я иду к женщинам").
Впрочем, недурно оказалось и вдвоем. Откупорили, как водится,
шампанское, распили маленькую армянского коньку, вкусно поели, смотрели
телевизор - "Голубой огонек" - смеялись, подшучивали друг над другом,
атмосфера была - умиротворенности и взаимного доброжелательства. О
политике почти не говорили, - чтобы не ссориться. Валерия Антоновна была
сторонница твердой власти, железной руки, костяной ноги и вообще ждала,
дождаться никак не могла военного переворота. Когда Станислав попытался
все-таки втолковать ей, в какой поганой стране все они живут, она ответила
не задумываясь: "Ерунда, вы все живете в замечательной стране, она
называется Молодость..." "Побойтесь Бога! Какая молодость? Мне сорок
два!.." "Ах, какой это замечательный возраст - сорок два года!" -
произнесла теща от всей души и тут же переехала на воспоминания.
Воспоминаний оказалось довольно много, и некоторые были прелюбопытны.
Например, раскрылись кое-какие подробности, касающиеся Ларискиного
отца. Что Лариска не дочь Иван Данилычу, он и раньше знал, а вот то, как
складывались отношения тещи со ее первым хахалем впоследствии, узнал он
только сейчас. Хахаль (он был тогда студент юридического) сначала вел себя
вполне прилично, даже в роддом приносил, как это водится у людей,
цветы-яблоки, торчал под окнами, махал ручкой, подпрыгивал, как бы
стремясь вспорхнуть к любимой на второй этаж, но встречать любимую с
младенцем, однако же, не пришел, и вообще исчез, растворился, "удалился в
сторону моря". Навсегда, казалось бы, но, как выяснилось, - не совсем
навсегда.
В сорок девятом (то есть почти пятнадцать лет спустя) Валерию
Антоновну, учительницу русского языка и литературы, вызвали к директору
школы в кабинет, там сидел вальяжный мужчина с манерами высокого
чиновника, оказавшийся впрочем не инспектором РОНО, а инспектором (или
уполномоченным, или следователем, или расследователем, хрен их там
разберет) МГБ, и Валерии нашей Антоновне предложено было заключить обычный
договорчик о сотрудничестве, а когда она уклонилась, посоветовано ей было
хорошенько подумать и через недельку явиться для серьезного разговора по
такому то адресу: улица, дом, и, что странно, квартира.
И она пришла, побоялась не прийти. Это оказался обыкновенный жилой
дом, очень приличный, с чистой широкой лестницей, с большими площадками на
каждом этаже (детские колясочки на площадках, велосипеды, лыжи, самокаты),
высокие красивые двери, - лифта, правда, не было, и на пятом этаже
запыхавшаяся Валерия Антоновна повернула медную ручку с медной под нею
надписью "прошу повернуть", звоночек брякнул, дверь отворилась, - на
пороге, сами понимаете, стоял ОН. Она узнала его сразу и поразилась, как
странно и как погано он изменился - он сделался старым страшным стариком -
это в тридцать-то один год! Глаза глядели тусклыми пуговицами. И волосы
потускнели и поредели. Мертвый рот. Мертвая улыбка. А кожа лица обвисла,
стала рыхлой, пористой и бледной, словно вымачивали ее неизвестно сколько
времени в стоячей воде... На утопленника он стал похож, на ожившего
почему-то, мертвого утопленника... Что там у них происходило в пустой
(хорошо обставленной, но совершенно нежилой квартире - и духа человечьего
там не было), что там у них происходило, теща рассказывать на этот раз не
пожелала. Однако, было ясно, что вербоваться она отказалась решительно,
сославшись на нервность, озабоченность семейными делами и неумение держать
тайны при себе. Тем не менее, он назначил ей еще одну встречу, здесь же,
еще через неделю, и она опять побоялась не прийти, но встретил ее какой-то
совсем уж новый - молодой, лощеный, ласковый. На столе в этот раз
оказалась бутылка, ваза с виноградом, бутерброды с икрой, конфеты, и
лощеный этот не слишком даже делал вид, что пришел сюда работать, - совсем
за другой надобностью он сюда пришел, да не на таковскую, бродяга, напал:
это уже было сражение не по ихним сумрачным правилам, а по ее правилам -
лихим и веселым, и не было ей в таких боях равной. Враг, разумеется, был
разбит, она ушла с гордо поднятой головой, унося с собою пакет винограда и
два бутерброда с икрой - для Лариски. Враг же остался, распаленный и
обнадеженный, но видно что-то там у них заело в ихнем хваленом механизме -
больше никогда не видела она ни хахаля своего, ни этого
лощеного-ласкового, провалились они в безвременье навсегда, а когда
бледное щупальце снова дотянулось до нее (звоночек по телефону, знакомое
предложение, и даже адрес тот же), - на дворе стоял уже пятьдесят
четвертый, а у нее уже был Иван Данилыч, надежный, как разинский утес, она
все ему рассказала, он подумал минуту и посоветовал: пренебречь - не
ходить и забыть, обойдутся. Так оно и вышло...
За этой замечательной историей последовала еще одна - о победе над
зам министра просвещения, но это показалось Станиславу уже не так
интересно, и в два часа ночи решено было убирать со стола. Новый Год
состоялся и обещал быть не хуже старого... Мир был в доме, и мир был в
сердце, и мир был в мире.

В это самое время, в половине третьего ночи, у Лариски открылось
сильнейшее кровотечение и начались боли. Она заплакала, потеряла сознание
и через два часа, не приходя в себя, скончалась на операционном столе.

4
Весь день с самого утра звонил телефон. Соседка сначала подходила,
брала трубку, курлыкала что-то вполголоса, потом подкрадывалась к двери и
царапала двумя ногтями. Он отвечал: "Нет дома", и она исчезала надолго.
Потом он вовсе перестал ей отвечать, телефон все звонил, он считал звонки:
двадцать один, двадцать два, двадцать три... Сделалось темно, лифт
грохотал время от времени, во дворе пели пьяными голосами. Он курил.
Красный свет разгорался на секунду, появлялась на секунду пепельница,
коробок спичек, спинка стула, и все исчезало, истаивало, затягивалось
темнотой.
Очень хотелось заснуть. Это стало как бы манией. Заснуть бы, повторял
он про себя. Провалиться. В небытие. Хоть ненадолго. Хоть на несколько
часов. Хоть на несколько минут... Он глотал какие-то пилюли, иногда ему
казалось, что он уже спит и даже видит во все что страшное, черное,
тухлое, душное, но на самом деле он не спал уже много дней и ночей подряд.
Он превратился в организм. Этот организм не принимал сна. Еды. Света.
Мира...
Потом вдруг снова дошел до него голос. Встревоженный. Что-то было не
так. "Станислав Зиновьевич, у вас там ничего не горит? Вы спите? Горит
где-то..." Это у него одеяло горело. Большое красное пятно светилось,
оранжевый муар расходился кругами, и даже быстрые язычки пробегали. И
оказывается, уже дышать было нечем. "Это я курю, - сказал он громко. - Это
у меня табак такой". Соседка потопталась по ту сторону дверей, неуверенно
и встревоженно курлыкая, потом поверила, видимо, - успокоилась, затихла,
ушла.
Он смотрел как огонь набирает силу. Огонь был красив. Он протянул
руку и положил ее на красно-оранжевое, муаровое, тлеющее, искристое... В
этой боли было еще и какое-то странное наслаждение. В ней была
справедливость, в этой боли. Но вот дым - мешал. Его было слишком много.
Огонь был здесь в своем праве и на своем месте, а дым - нет. Дым был
сейчас неуместен.
Он поднялся, вышел на кухню, взял с плиты холодный чайник и, не
торопясь, с удовольствием (впервые за день он что-то делал), вылил его на
бегающие огоньки. Это было в точности так же, как поздно вечером, в лесу,
когда перед тем, как лечь спать, неторопливо и старательно заливаешь
кострище. Шипение. Белый дым. Запах гари. Ему пришлось набрать и вылить
еще один полный чайник. И еще один. И еще. Теперь уже и кухня была полна
дыма, и вполне можно было ожидать, что сейчас соседка набежит, и надо
будет что-то ей объяснять, но соседка скрылась у себя и сидела там,
притаившись, так что он спокойно набирал чайник за чайником и поливал
одеяло, пока от красивого огня не осталось ничего, кроме влажной гари и
вони, а дым вытянуло в две раскрытые форточки.
Рука болела. Боль эта была по-прежнему до странности не неприятна и
явно обнаруживала что-то общее со справедливостью и с истиной. Строго
говоря, они, в сущности, близкие родственники - истина, боль и
справедливость... Он не захотел думать об этом. Да он и не сумел бы. Он
был способен сейчас только на самые простые действия. Он поставил чайник
на плиту. Этот чайник Лариска купила осенью, когда старый однажды весь
выкипел и распаялся. Есть нечто глубоко нечестное в том, что вещи людей
живут заметно дольше людей. Раньше этого не допускали. Раньше вместе с
человеком сжигали все его добро, - якобы для того, чтобы оно служило ему
на том берегу, но на самом-то деле - во имя естественной справедливости...
Об этом он тоже не стал думать.
Он пошел в ванную и умылся. Он вытирал лицо полотенцем и смотрел на
себя в зеркале. Лицо было обыкновенное. Оно было в точности такое же, как
всегда. Это было подло. Но ничего с этой подлостью сделать было
невозможно. Подлость и здесь побеждала. Он ведь так и не сумел заплакать.
Ни разу.
Он выходил из ванной, когда вдруг позвонили в дверь. Звонок был
чужой, кого-то чужого черти несли, он вошел в тамбур снял крюк и отворил
дверь. Незнакомый человек быстро втиснулся и стал к нему вплотную, словно
хотел его обнять. Или укусить.
- Это вы - Красногорский? - негромко, но очень напористо спросил он
прямо Станиславу в лицо. Изо рта у него нехорошо пахло.
- Я - Красногоров.
- Да... Извините... Красногоров... Я вам весь день звоню сегодня.
Виктор Григорьевичу очень плохо. Вам надо срочно поехать... Одевайтесь,
пожалуйста.
- Зачем? - Станислав попятился от него в прихожую. От этого его
запаха, от противного сине-курчавого воротника шубы, от круглых его
немигающих глаз с нездоровым выражением.
Он сел на сундук. Человек продолжал что-то там говорить, время от
времени трогая его за плечо. Он снова отвлекся. Теща вдруг вспомнилась
почему-то. Была же теща здесь. Еще позавчера. Он сказал громко:
- Была же теща... Я точно помню. Куда делась?..
Он встал, чтобы посмотреть в большой комнате, но человек с
нездоровыми глазами оказался на пути. И дверь на лестницу оставалась не
закрыта, оттуда несло холодом. Он вдруг обнаружил, что у него озябли ноги
в шлепанцах.
- Одевайтесь ради бога... Я прошу вас! - человек уже держал перед ним
его пальто - успел снять с вешалки и готовился подать. В глазах его
слезилась тоска, совершенно собачья - вот почему они казались нездоровыми.
- Что вам надо, я не понимаю.
- Я же объясняю. Виктору Григорьевичу очень плохо. Он вас просит...
- Кто это такой? Причем тут я?
- Да Киконин же, гос-споди! Да что с вами, на самом-то деле?
- А-а... Виконт. Так бы и сказали...
- Он умирает. Он говорит, что если не вы - он умрет.
- Все умрем, - сказал Станислав и снова сел на сундук.
Обстоятельства, как будто, прояснились, но ничего не изменилось от
этого, и никуда не девался грубый занозистый кол, воткнувшийся в грудь,
точно в середину, и засевший там навсегда. Незнакомый человек продолжал
говорить, держа Станиславово пальто наизготовку, у него были свои
проблемы, и видимо - серьезные. Однако же, он находился в заблуждении.
Ничего серьезного не происходило. Смерть - дело вполне обыкновенное. Не
надо только бояться ее, не надо от нее отшатываться со страхом и
отвращением, словно Бог знает от чего. Надо же понимать, что смерть есть
абсолютный и окончательный покой - и все сразу тогда станет на свои
места...
Правда вот, понять это - невозможно. И думать об этом, даже если все
время, - тоже не помогает.
Кол в груди пошевелился, как живой. Он не намеревался убивать, он не
хотел и замучить, он просто - был. Этот кол и называется реальной жизнью.
Выдуманная жизнь замечательная штука, но в ней нельзя существовать.
Существовать приходится в жизни реальной, которая есть кол, торчащий из
середины грудной кости...
Человек вдруг переложил пальто в левую руку, а правой довольно сильно
ударил Станислава по лицу. Станислав замолчал и опомнился. Он обнаружил,
что глаза у незнакомца переменились. Это были теперь глаза человека,
который умеет убивать и намерен убивать. Волчьи.
- Не хочешь - заставлю, - сказал человек с волчьими глазами. Он
бросил пальто на Станислава, а сам метнулся к двери и крикнул на лестницу:
"Сидоренко! Ко мне!"
Сидоренко появился - квадратный, круглоголовый, округлоплечий.
Крепыш. Сержант. Или старшина... Станислав (белый билет по зрению) всегда
плохо разбирался в унтер-офицерских этих полосках и нашивках.
Сидоренко на голову был его короче, но взял его поперек (вместе с
пальто) и легко понес по лестнице вниз. Он не церемонился и вовсе не
соразмерял своих сил, которых у него было много. У Станислава кости
трещали и захватило дух, но все это длилось недолго, а внизу, у парадной,
стояла черная "волга", и дверца ее распахнулась им навстречу как бы сама
собою.

Город был мрачен и темен - несколько желтых и розовых окон на много
километров улиц и набережных. Машина шла быстро, даже опасно - ее заносило
на поворотах, нельзя так ездить по скользким от снега, плохо вычищенным
мостовым. Все молчали. Станислав сидел, держа ком своего пальто на
коленях, ноги у него мерзли все сильнее. Справа Сидоренко сопел,
распространяя запахи табака и казармы. Шофер тоже был в форме, и тоже
какой-то унтер, - очень большой, без шеи, уши блином, сутулый, каменно
неподвижный за рулем. А незнакомец с переменчивыми глазами сидел рядом с
водителем, и какие глаза у него теперь были, оставалось неизвестным.
Город вокруг быстро сделался незнакомым. Кажется, это была
Петроградская, но может быть и Выборгский район. Гнали по каким-то
неузнаваемым набережным, пересекали закоченевшую, в торосах, реку, тьма
стояла на улицах, людей не было, и почти не встречались машины, тянулись,
тянулись и тянулись каменные, с колючкой поверху, ограды, угрюмо смотрели
железными переплетами строения фабрично-казарменного вида, вдруг
открывался ярко освещенный прожекторами хоздвор, где в белом дыму
перемещались черные, с цветными огоньками, механизмы, и снова налетала
тьма, неуютность, булыжная мостовая в прыгающем свете галогенных фар...
Незнакомый, неприветливый, насупленный город, в котором не живут, не
существуют даже, а только тянут и тянут замасленную лямку - из последних
сил, на последних жилах...
Потом круто повернули в неожиданный переулок (битая булыжная
мостовая, в ущербных домах - мертвые арки во двор, одинокое желтое окошко
в первом этаже за решеткой) и остановились перед проходной на ярко
освещенном пятачке при железных воротах в трехметровой стене, уходящей во
мрак вправо и влево.

Здесь у них получилась заминка. Через ворота их пропустили, но уже
внутри, в тоннеле, заплетенном сплошь колючей проволокой, остановил их
какой-то офицер - непреклонный, громкоголосый и злобный. Человек с
переменчивыми глазами вылез к нему - уговаривать, и уговоры длились долго,
как-то неприлично долго, даже - опасно долго....
- Я здесь отвечаю!..
- Нет уж, майор, здесь за все я отвечаю, а не вы!
- Это вы у себя там за все отвечаете, а здесь - я, и устав нарушать
не позволю и не желаю!..
- Послушай, Константин Ефимыч, давай спокойно...
Тут голоса понижаются, и слов уже не слышно, только - умиротворяющее
болботание, а в ответ - короткие непримиримые взрыкивания, и через минуту
уже опять прорываются и начинают нарастать сварливые скрипы, и
раздраженные всхрапы, и командный, пока еще сдерживаемый, но уже через
силу, скрежет в глотках. И снова - взрыв:
- ...Не имею права без документов пропускать посторонних и не
пропущу!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44