А-П

П-Я

 

И кроме того, он был
великий бабник, анекдотчик и матершинник, каких свет не видывал. Его
ненавидели, обожали и боялись. Говорили, что у него рука в КГБ. Говорили,
что у него рука в обкоме. У меня не рука, - объявлял он, не стесняясь дам.
- У меня... - объявлял он, как бы подтверждая таким вот изысканным образом
слух о близких своих отношениях с некоей высокопоставленной леди из
Большого ЦК. (В одном из доносов сказано было о нем: "...злоупотребляет
нецензурными русскими словами полового значения").
Ежеватов принял его лично, швырнул на рычаги телефонную трубку, еще
горячий, еще раскаленный после очередной телефонной драки, и рявкнул ему,
сверкая очами: "Б...дей надо п...дячить, правильно я понимаю, Станислав
Зиновьевич?!" И только после этого перешел к делу - очертил круг задач и
сферу ожиданий. Станиславу надлежало заниматься программой АНТИТЬЮРИНГ:
доводить до ума машинную программу, способную опровергнуть давнюю идею
Тьюринга, что-де машину можно будет назвать мыслящей тогда, когда диалог с
нею (обмен письмами, скажем) невозможно станет отличить от диалога с
человеком. Собственно, программа такая уже вчерне была создана, надлежало
только отшлифовать ее до безукоризненного блеска и доказать окончательно,
что нет и быть не может никакого разума машины, а есть только разум,
ловкость и квалификация программиста... (Виконт по этому поводу произнес
задумчиво: "Хм... С тем же успехом можно объявить, что нет и быть не может
никакого разума у человека, а есть одна только ловкость и квалификация
воспитателя-педагога...")
И тут внезапно позвонили из "Красной зари" и попросили зайти. Срочно.
Сегодня же. Лучше бы - вчера. Но можно и завтра... Он сразу же забыл все -
афоризмы, Тьюринга, Ежеватова и даже Лариску, которой именно назавтра был
обещан "день сельских наслаждений"... Он надел свой самый официальный и
самый новый костюм и явился в редакцию за десять минут до назначенного
срока. Ждать редактора ему пришлось всего лишь сорок две минуты.

Редактор поздоровался за руку, предложил сесть и сразу же принялся
говорить. Он говорил быстро, много и неразборчиво, - казалось, нарочито
неразборчиво: он словно бы не хотел, чтобы его понимали. При этом он время
от времени без всякой необходимости перелистывал рукопись, как будто желая
как-то проиллюстрировать свои тезисы примерами из текста, но тут же
подавляя в себе это желание. Станислав моментально перестал понимать, о
чем идет речь, и только поражался очками редактора - это была какая-то
супердиоптрийная оптика при супермодерновой оправе. Впрочем, он уловил
главное: рукопись редактору нравилась, но следовало обязательно учесть
замечания рецензентов. Замечания прилагались, и Станислав надеялся, что
потом, в спокойной домашней обстановке, он в этих замечаниях разберется и,
разумеется, их учтет. Готовность учесть нарастала в нем с каждой минутою,
и поэтому он только кивал, поджимал значительно губы и вежливо улыбался,
когда у него возникало ощущение, что редактор берет шутливый тон. Потом в
звуковой каше промелькнуло словечко "сократить".
- Сократить? - переспросил он на всякий случай.
- Да, - сказал редактор решительно, захлопнул папку и стал завязывать
тесемочки.
- На сколько страниц? - спросил Станислав, уже прикидывая, что эпизод
с газиком можно будет без особых потерь выкинуть.
- До двух листов, - сказал редактор, протягивая ему папку.
- То есть? - ошарашенное воображение предложило внутреннему взору
Станислава результат такого сокращения: два жалких листочка рукописи -
первый и последний.
- Н-ну, примерно до пятидесяти страниц.
Всего в рукописи было двести тридцать три страницы.
- НА пятьдесят страниц? - спросил Станислав на всякий случай.
- Нет. ДО пятидесяти. Оставить пятьдесят... - редактор разразился
новым шквалом неразборчивых слов - кажется, он доказывал, что Станислав
написал на самом деле не повесть, и не роман, конечно, а рассказ, и теперь
надо привести форму в соответствие с содержанием. Кроме того, журнал у них
тонкий, и они не имеют возможности... Станислав перебил его:
- Я правильно понимаю: вы хотите, чтобы я сократил эту повесть на сто
восемьдесят страниц?
- Это не повесть, - сказал редактор утомленно и теперь уже вполне
разборчиво. - Это рассказ.

Вечером они с Виконтом решили нализаться. Виконт пил, слушал жалобы и
проклятья, сам - помалкивал, а потом вдруг сказал:
- Ты забыл главное.
- Я ничего не забыл, - возразил Станислав с угрозой. - И никогда не
забуду!
- Забыл. Ты забыл, что все... или почти все, что у тебя написано -
правда. Ты забыл, что все это произошло с тобой. Не с Иосифом твоим
выдуманным, а с тобой. Лично.
Станислав уставился на него и вдруг понял.
- Да, но я-то не Иосиф, - сказал он, криво ухмыляясь. - И у меня нет
Марии. У меня - Лариска.
- Не притворяйся большим ослом, чем ты есть, - посоветовал Виконт,
аккуратно разливая спирт. - Ты прекрасно меня понимаешь.
- Я не притворяюсь... - проговорил Станислав медленно. - Но я ведь я
и в самом деле не знаю своего предназначения. Ты думаешь, мне не приходило
в голову, что роман - романом, а жизнь моя - это моя жизнь? Но я не могу
ничего найти в своей жизни такого, чтобы... Да я и не верю в это. Пойми,
это же не роман, я не могу выдумывать такие вещи из головы... Это должно
как-то само собою обнаружиться... Но нет ничего. Ничего этого в моей жизни
нет!
- Ишши, - сказал Виконт, как и год назад. - Ишши: должно быть! Я
нахожусь, мой Стак, при сильном подозрении, что у каждого человека есть
свое предназначение. У каждого! Это - такая у меня гипотеза. Некоторые
свое предназначение осознают - их имена обычно становятся потом известны
всему свету. Некоторые - в своем предназначении ошибаются. Таких мы
называем графоманами всех сортов. Но подавляющее большинство смертных даже
и не подозревает, что у них есть предназначение. Им не подано знака! А вот
тебе - знак подан. Ты - уникум. Так что - ишши! Должно что-то быть!..

Жизнь покатилась дальше, словно не было в прошлом целого года
литературного безумия, словно никогда он не писал ничего, кроме совместных
с Виконтов брульонов, да развеселых куплетов: "Ах, девчонка-егоза -
ухватила парня за! Ухватила и держала, затуманились глаза..."
Ежеватов умел выжимать из подчиненных все их содержимое досуха: в
голове, как заведешь глаза перед сном, - одни только "каракатицы" всех
машинных кодов сразу, и когда Мирлин загадочно намекал, что-мол "не все
еще с нашим рОманом потеряно", что вот-вот-мол грянут-де его, Мирлина,
главные калибры, Станислав легко и от всей души посылал его в самые
интимные места.

Замечательно, что вся эта история с романом произвела, как скоро
выяснилось, огромное впечатление на Виконта. То есть, не то, конечно,
обстоятельство, что роман никак не удавалось протолкнуть в печать, а то,
что Станиславу вообще удалось его написать. Как! Двадцать лет вместе,
плечо к плечу, старательно карябали бумагу, потели, страдали от
мучительного творческого бессилия, (одного чистейшего медицинского спирта
было выпито литров сто), отчаялись уже совсем, без малого махнули рукой на
безнадежное это дело, - и вдруг на тебе: этот старый проверенный импотент,
в одиночку, без всяких-яких, недрогнувшей рукой выдает на-гора полноценное
сочинение в десять авторских листов! Где справедливость? Где равенство?
Братство - где? Или разве уже не все люди - братья? ("Нет, не все, -
говаривал по этому поводу Сеня Мирлин. - Более того: даже не все братья -
братья...")
Это раздраженно-шутливое (однако же, не совсем и не просто шутливое)
нытье закончилось тем, что в один прекрасный вечер Виконт заявился к
Станиславу с пузырьком живительной влаги в одной руке и с тощей рукописью
- в другой. Тощая рукопись носила название "Импровизатор" и представляла
собою рассказ на двенадцать страниц из жизни иностранцев. Действие там
происходило в Северной, сами понимаете, Шотландии, "...свежий пьянящий
воздух, полный тугого ветра, солоноватой влаги, криков морских птиц,
бесконечный пустынный берег, и вересковые поля, и купы сухих, согнутых
ветрами деревьев...", гостиница "Крыло Альбатроса", лирический герой -
художник (настоящий иностранец: флегма, ирония, трубка), главный герой -
некто Эрик П.Доваджер, в прошлом - знаменитый футболист ("Эрик-Стена"), а
ныне согбенный, перекошенный, изуродованный обломок человека, седой,
нелюдимый, неприятный, но - настоящий джентльмен.
Особенно страшно изуродованы у него были руки (тут Виконт явно взял
на вооружение одного их общего малознакомого автолюбителя, у которого обе
руки были прострелены насквозь еще на Невской Дубровке). По поводу этих
изуродованных рук в рассказе и возникает сюжетообразующий разговор - Эрик
П.Доваджер рассказывает лирическому герою довольно загадочную историю о
своем друге, пропавшем (исчезнувшем, растворившемся в воздухе) буквально у
него на глазах: только что расстались в парадном, Эрик и десяти шагов по
улице сделать не успел - раздался у него за спиною отчаянный крик,
какой-то судорожный шум, и все - больше его друга никто никогда не видел.
Без следов. Никаких улик. С концами. А когда утром Эрик шел в полицию
давать показания, он был сбит огромным автомобилем, номер которого не
успели заметить... Провалялся полгода в больнице, навсегда потерял
здоровье, превратился в нынешнюю развалину. Исчезнувшего друга не нашли,
дело прекратили. Все. Такая вот история.
Лирический герой потрясен и заинтригован, но главное еще впереди!
Наутро выясняется, что Эрик П.Доваджер благополучно слинял, оставив
записку, в которой он приносил свои самые изысканные извинения "за ту
маленькую мистификацию, разыграть которую вчера побудила" его
"отвратительная скука - спутница столь же отвратительной погоды". Скука
была велика, случай показался ему удобен, и он надеется только, что
"история получилась не так уж плоха". Лирическому герою остается только
пожать плечами и рассмеяться.
Но это еще не конец! Ибо вся соль Виконтова замысла заключалась
именно в концовке рассказа. Действующие лица встречаются снова - через
год, там же, на пустынных берегах, среди скользких валунов и гниющих после
отлива водорослей. Чайки крича носятся над волнами, почти касаясь их
крыльями, опускаются на прибрежную гальку, близится шторм, багровое солнце
уползает в черную тучу... И тут герой наш видит, как бледное изможденное
лицо Эрика П.Доваджера становится еще бледнее ("...становится белесым как
живот старика..."). Глаза Доваджера застывают, он тяжело опирается на
мощную свою полированную трость и вдруг начинает бормотать, невнятно и как
бы через силу: "...Эти птицы над волнами... и этот закат... Простите
меня... Они напоминают мне одну историю... страшную историю... Это
началось в Сомо..." Точка. Конец рассказа. Импровизатор вдохновился, новая
история - родилась.
- Хорошая концовка, - признал Станислав честно. Он вдруг подумал, что
Виконт, на самом деле, написал этот рассказ о себе. Он сам и есть этот
Эрик П.Доваджер, всю жизнь выдумывающий зубодробительные истории из
головы, потому что подлинные истории ему рассказывать запрещено. Впрочем,
в этом его Доваджере не ощущалось, на самом деле, никакого подтекста, он
получился просто выдумщик, импровизатор и артист. Больше в нем не было
ничего. А ведь могло бы быть!.. Сказать это Виконту?.. Или не надо?
Зачем?..
- И это все? - осведомился Виконт. - Это - все твои восторги?
- "Неспособность испытывать восторг - признак знания", - объявил
Станислав. Он вдруг решил ничего не спрашивать и ничего не говорить.
- Это какого же знания? - осведомился Виконт подозрительно.
- Вообще - знания. Но, по-моему, я нечто похожее уже где-то читал.
- Увы, - сказал Виконт со вздохом. - Я тоже. Автора не помню. Помню,
что читал по-аглицки... И мне так понравилась идея, что я решил переписать
все по-своему... - Он сделал себе бутерброд с килькой и сказал грустно: -
Ничего нельзя придумать. Все уже кем-то придумано... Или существует на
самом деле, - добавил он вдруг, и Станислав понял, что был прав насчет
него и Доваджера. - Это ужасно, мой Стак. Я больше никогда не возьмусь за
перо.
- Вздор, - сказал Станислав. Он испытывал неловкость. Что-то вдруг
кончилось, и, похоже, по его вине. И сделать больше ничего было нельзя.
То, что сейчас кончилось, - кончилось навсегда. Какие-то пути разошлись.
То, что всегда раньше было рядом, отдалилось вдруг и стало уходить.
- Знаешь, чем самый захудалый туземный божок отличается от самого
гениального архитектора? - спросил Виконт. - Божок всегда может
материализовать свой план, даже вполне бездарный... Во мне нет Бога, мой
Стак. А значит, его нет вообще.
- Почему? - тупо спросил Станислав.
- Потому что Бог - в человеке. Или его нет вовсе. Запиши это в свою
книжечку.
- У меня нет книжечки, - сказал Станислав, чувствуя, что неловкость
все возрастает.
- Я знаю. Это просто цитата. Еще одна цитата... Но маленькая. И давай
выпьем, мой Стак. Время звенеть бокалами.
И они выпили, чтобы сгладить неловкость, и закусили, чтобы перебить
горький ее привкус. Что-то кончилось, да, увы. Но не все же! Кое-что
все-таки еще осталось! Виконт потянулся за гитарой и взял самый сложный из
своих аккордов:
Капитан, каких немного,
Джон Кровавое Яйцо
- Словно жопа носорога
Капитаново лицо!...

А потом было лето. И было счастье. И было все зеленое, озаренное
солнцем, шевелящееся, ходуном под ветром ходящее, прекрасное на голубом.
Красный Ларискин "запорож", отцов подарок к окончанию Университета, весело
катил на запад, на чудесный закат, к свободе, к воле, к новым городам и
весям, и они пели, и дурачились, и вдруг целовались, как молодые, на
скорости сто кэмэ в час, и хохотали, подщелкивая рифмы к придорожным
плакатам, идиотским и многочисленным...
МАШИНУ СТАВЬТЕ НА ОБОЧИНУ - по-пролетарски, по-рабочему.
НЕПЕРЕКЛЮЧЕНИЕ СВЕТА ВЕДЕТ К АВАРИИ - шею сломишь себе и Марье.
ОБГОН ЗАПРЕЩЕН - шофер восхищен!
БЕРЕГИ ЗЕЛЕНЫХ НАСАЖДЕНИЙ - избежишь серьезных повреждений.
НАРУШЕНИЕ ПРАВИЛ ВЕДЕТ К АВАРИИ тоже - мы на таких нарушителей со
всем прибором положим.
И - венец всему, шедевр в стиле программы AFOR:
ДЕРЖИСЬ ПРАВЕЕ - живешь в Рассее!
И великолепные диалоги, на какие не способна даже программа
АНТИТЬЮРИНГ:
- Опять этот зеленый гнусняк - обогнал нас как!
- Какой гнусняк обогнал нас как?
- А вон тот наклажник. Наложивший целый багажник.
И частушки, радостные и глупые. Он:
Я от ужаса дрожу, в изумлении гляжу:
Вроде ехал по дороге, ан - на дереве сижу!..
А в ответ ему - она:
Мой милок, меня прости, вспоминай без горести - Повстречалась мне
береза на высокой скорости!..
И был хохот. И было счастье. И было лето. И все впереди было
прекрасно.

А на дворе, между тем, стояло странное, мертвенное время.
Слухи возникали чуть ли не ежедневно - иногда забавные, часто
страшноватые, и всегда нелепые....
Дети пропадают, пяти-семи лет. Через месяц-другой их находят
где-нибудь на окраине. Они живы, здоровы, но у них ПРООПЕРИРОВАНЫ
глаза......
Обыск произошел на квартире известного, даже знаменитого, и вполне,
вроде бы, благонадежного писателя, вдобавок - уже покойного. Писатель
умер, проводили его торжественно и в полном соответствии с его
литературным чином, совсем немного времени миновало, еще урна с прахом его
стояла незахороненная в доме, - вдруг позвонили в дверь, явилась бригада в
штатском, с ордером на обыск и почему-то с миноискателем. Прощупали стены,
пол, рамы картин. Урну прощупали миноискателем. Небрежно пролистали
десяток наугад выбранных томов из титанической библиотеки и удалились так
же внезапно, как и возникли, унося с собой непонятный, вполне кафкианский,
набор предметов: антикварный чернильный прибор старой бронзы; пачку писчей
бумаги из рабочего стола; четыре столовых ножа; прижизненное издание
Батюшкова... И - никаких объяснений. И никаких обвинений. Только негласное
распоряжение: имя в статьях, очерках, рецензиях и предисловиях - не
упоминать.
А другой писатель - Каманин, приличный человек, хотя и пьяница, тот
самый, кому Сеня собирался подсунуть Станиславов роман, да так и не сумел,
- по слухам, умер тоже при каких-то сомнительных обстоятельствах:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44