А-П

П-Я

 

Он робко попытался
разобраться, но ничего, кроме многослойного унылого и упрямого
неудовольствия, внутри у себя не обнаружил.
Он понял, что ему решительно не нравится больница, в которую легла
Лариска. Конечно, было очень удобно, что больница совсем рядом с домом -
пять минут неспешной ходьбы, - но ведь это была больница, в которой умерла
мама. И хотя Лариску положили в совсем другой, новый, корпус, он все равно
вспоминал, не мог не вспоминать, мамину палату - огромный зал, тесно
уставленный койками, ДЕСЯТКАМИ коек, и растопыренные скелеты
многочисленных капельниц, торчащие по всему залу, как некие тощие
металлические кактусы, и равномерное гудение-бормотание-бурчание множества
голосов, и влажную пахучую духоту, и женские лица, лица, лица, равнодушно
обращенные к нему... И этот же зал в утро смерти... почему-то пустой -
десятки пустых, разобранных коек... почему? Почему всех убрали (и куда?)
из этой палаты, где ночью произошла смерть?.. Может быть, так у них
принято? Вряд ли... Он отогнал это неуместное сейчас воспоминание и
заставил себя думать о другом.
Он честно признался себе, что ему не нравится в этой ситуации ВСЕ.
Все происходящее было неудобно и малоприятно, и не обещало впереди ничего,
кроме бесчисленных хлопот и осложнений. И то, что Лариске, все-таки,
поздновато рожать: не девочка, за тридцать пять уже, а если быть точным,
то все тридцать восемь. (Наверное, именно поэтому и идет все не гладко, и
боли эти ее, и угроза выкидыша - да и вообще, куда это годится: первые
роды в тридцать восемь лет!) И то, что зачатие получилось
незапланированное, дурацкое и, скорее всего, по пьяному делу - ему даже
казалось, что он помнит, как все это произошло - после Ларискиного дня
рождения, надрались и дали себе волю, как молодые... (Тоже между прочим,
ничего хорошего - пьяное зачатие...) И вообще, не хотел он этого ничего,
не готов он к этому был совершенно, и не собирался даже готовиться - чего
ради?.. Ну, не люблю я детей! Или скажем мягче: равнодушен. И даже
брезгаю, если уж на то пошло: пеленки, распашонки, вопли, сопли,
болезни... А если врач окажется прав и их, действительно, будет двое?..
Тут самое гадкое, что ведь и не скажешь об этом никому и никому не
пожалуешься. Особенно Лариске. Она-то, видимо, решила раз и навсегда. Или
сейчас или - уж никогда больше. У нее эта решимость на лице написана, не
подступишься - слышать ничего не захочет, и знать не захочет ничего.
Сейчас или никогда!.. Теперь, значит, надо готовиться к переезду в Минск.
Они со своей маман уже явно все обговорили, папан - в восторге и готов
устроить меня к себе в институт хоть завтра. И не обидит. Отца своего
внука - никогда не обидит. Тем более, если внуков будет двое... Господи,
все здесь бросить - квартиру, ребят, Ежеватова, - все послать к черту, все
надежды, все расчеты, и может быть - навсегда...
Он задержал шаг и стал смотреть сквозь снег, который все густел и
густел, горит ли свет у Виконта. Свет горел, но он решил идти домой -
настроение было не под гостей. Настроение было - поглядеть на себя в
зеркало и хватить по дурацкой морде со всей силы, чтобы юшка брызнула...
Но едва он включил свет в большой комнате, раздался телефонный
звонок. Он сначала не хотел брать трубку, но тут его вдруг словно ледяной
водой окатило: а вдруг это из больницы, - он кинулся, но это, слава богу,
оказался Виконт. От счастья и облегчения у него даже дух занялся, и он на
радостях тут же позвал Виконта пить чай.

Сразу после программы "Время", еще про погоду сообщить не успели,
приперся Сеня Мирлин. Жадно выхлебал остывший чай, подобрал остатки
тульского пряника, а потом, оскаливаясь лошадиными зубами, полез в свой
мокрый от истаявшего снега портфель, вынул и швырнул на скатерть пачку
листков, исписанных крупным детским почерком. "Читайте, - потребовал он,
сверкая очками. - Только что закончил. Еще чернила не высохли".
Пришлось читать. Это оказалось некое эссе, "плод нощных размышлений",
кровью сердца писанное, слезами окропленное и чуждое внутренней цензуры.
Называлось оно "ПОКОЛЕНИЕ, ГЛОТНУВШЕЕ СВОБОДЫ", и имело перед собою
эпиграфом стихи, - по словам Сени, вольный перевод польской диссидентской
песенки:
Наше поколение,
Глотнувшее свободы, -
Недоразумение,
Странное, уродливое...
Кровью не умытое,
В тюрьмах не распятое,
Богом позабытое, дьяволом проклятое,
Наше поколение...
Читали, перебрасывая друг другу уже прочитанные листки, сначала
неохотно (навязался нам на голову со своими брульонами), потом -
настороженно-критически (ну, брат, это ты - хватанул, не так оно все
происходило, а совсем даже по-другому), а начиная со второй половины, -
азартно, жадно, хотя и в совершенном несогласии с автором, с собою, с
миром, со всей этой проклятой поганой действительностью.
- Ну, Семен... Посадят тебя к чертовой матери! - сказал Станислав,
дочитав последний листок и передав его Виконту. Семен удовлетворенно
ухмыльнулся и принялся собирать разбросанные листочки в папку.
Станислав глядел на него раздраженно, но главным образом - с
изумлением. Семен Мирлин был трепло. Он трепал языком много, смачно, во
всеуслышание и без всякого стеснения - в любой компании, с любым
собеседником и на любую тему. "Ерунда! - небрежно отвечал он своим
доброжелателям, пытавшимся предостеречь и спасти. - Брось! Если захотят, -
придут и засадят, как миленького - и меня, и тебя, и кого угодно. И
никаких обоснований им для этого не понадобится. А не захотят, так и не
тронут. Неужели ты не понимаешь, что каждый из нас УЖЕ наболтал более чем
достаточно для сто девяностой-один? Даже смешно..." Некоторые, особо
трепетные, старались последнее время держаться от него подальше: да ну его
в жопу, сам угепается, так еще и умных людей за собой потянет, придурок
небитый... Некоторые (опытные) цедили сквозь зубы что-то там про подсадных
стукачей на твердом окладе, но, разумеется, это уж была чушь и гнусь...
Трепло он был, трепло необузданное, восторженное, вдохновенное. Но вот
чтобы так, концентрированно, складно и, черт его побери совсем, точно,
изложить суть целого поколения, да еще в письменном виде, - нет, этого
ожидать от него нельзя было никоим образом. Никто и не ожидал. Станислав
поймал изумленный и даже ошарашенный какой-то взгляд Виконта, поверх
последнего листочка нацеленный на Семена...

(Головка у Семена была - дулей. Огромный кривоватый нос, оседланный
кривоватыми очками, черные глазки, двустволкой, спрятанные под нависшими
черными бровями, вороная пакля вместо волос - хоть вилку втыкай.
Аномальной длины конечности, как у паукообразного гиббона, невероятные
волосатые лапищи-грабли, сорок пятого размера ступнищи, и - нечеловеческая
силища. На руках-ногах не было у него никакой мускульной рельефности: одни
кости да жилы, - как тросы. Это вообще у него были не руки-ноги, а рычаги
какие-то, шатуны-кривошипы. Бороться с ним было, - все равно что со
скрепером или с паровозом, а штучки a la Волк Ларсен (взять сырую
картофелину, скажем, и раздавить ее в кулаке до состояния грязного пюре)
он демонстрировал играючи. У него было три жены и шестеро, кажется, детей.
В свое время окончил он Герценовский институт, но учителем проработал
всего несколько лет, на Целине, а потом повело его менять профессии и
занятия с невероятной энергией и жадностью, словно он хотел перепробовать
их все. Вершины экзотики достигнул он, работая определителем пола цыплят
на бройлерной фабрике, профессия - редчайшая, нужен особый талант, который
и обнаружился, а платили недурственно, но сейчас, как и надлежало
записному диссиденту, осваивал он вполне стандартную профессию оператора
котельной ("...светлый путь: от бройлера до бойлера."), и вообще, похоже,
остепенялся: Софья, - маленькая, тихая, простенькая и твердая, словно
придорожный камушек, - родила ему двоих девок и держала его мягко, но
крепко, на коротком поводке, - он ее побаивался.)...

Так вот: до пятьдесят восьмого все они были, оказывается, - злобные и
опасные дураки ("Великая Цель оправдывает любые средства, или Как
прекрасно быть жестоким"). От пятьдесят восьмого до шестьдесят восьмого
превращались они в дураков подобревших, смягчившихся, совестливых
("Позорно пачкать Великую Идею кровью и грязью, или На пути к Великой Цели
мы прозрели, мы прозрели"). А после шестьдесят восьмого дурь у них
развеялась, наконец, и пропала, но зато и Великая Цель - тоже. Теперь
позади у них громоздились штабеля невинно убиенных, вокруг - загаженные и
вонючие руины великих идей, а впереди не стало вообще ничего. История
прекратила течение свое...
Все это было - чистая правда, и это раздражало особенно. Они
сцепились - Станислав с Семеном, главным образом. Виконт же слушал, но как
бы и не слушал в то же время... поминутно выходил - то чайник поставить,
то в сортир, то звонить кому-то там, то заваривать новый чай. Лицо у него
сделалось отрешенное, глаза обратились внутрь, он был здесь, но
одновременно и где-то еще, - далеко, в эмпиреях каких-то... Непонятно даже
было, ЗА он, в конце-то концов, или ПРОТИВ.
- Ты что, я не понимаю, готов признать себя полным говном, как этот
субъект нас всех объявляет? - спросил его в какой-то момент окончательно
раздражившийся Станислав.
- Человек - кал еси и гной еси... - смиренно ответствовал Виконт, на
мгновение вынырнув из своей нирваны и тотчас же норовя обратно туда
погрузится.
- И ты согласен, что каждый из нас - либо подлец, либо дурак?!
- Отчего же... Возможны варианты.
- Например?
- Например, - поэт.
- Ты что, издеваешься надо мной?
- Не горячись, мой Стак, печенка лопнет...
- Поэт в России больше чем подлец... - подзуживал Семен. - Если он
подлец, конечно... И больше чем дурак.
- А Солженицын?!
- Во-первых, я - только про наше поколение. А во-вторых, да, есть
список... двадцать известных имен и, может быть, еще двести никому, кроме
ге-бе, не известных - так вот о них я тоже не говорю...
- Ты совершаешь большой грех! - сказал Станислав, заставляя себя
успокоится. - Ты объявляешь всех негероев подлецами. Это нечестно, Семен.
И жестоко. И грешно. Да кто ты такой, в конце концов?
- Я раб божий, взалкавший правды, если тебе угодно выражаться в таких
вот терминах. Я ненавижу ложь. И это - все обо мне.
- А откуда ты взял, что человечество нуждается в правде? - сказал
вдруг Виконт жестко и тут же заторопился вдруг домой - вскочил, ни на кого
не глядя, засуетился, стал искать перчатки.
Вечер оказался испорчен, и даже непонятно, почему, собственно. Вроде
бы не поссорились... посклочничали, конечно, поцапались - но в меру же, в
меру, - без обид! Однако, ощущение осталось, словно всплыло вдруг что-то
угрюмое и чужое из черноты, сделалось гадко и беспросветно, и сразу же
Лариска вспомнилась - лежит сейчас во влажной духоте палаты, вокруг стонут
во сне и всхрапывают чужие бабы, а она - одна, с открытыми глазами, и
заснуть не может - прислушивается со страхом и надеждой к тому, что
совершается у нее внутри...
На улице стояла глухая ночь, снег светился, молодой, чистый, глупый,
и согнувшийся маленький Виконт торопливо бежал наискосок через этот снег,
по газону, к своей парадной, оставляя за собою рыхлую борозду...
И он почему-то подумал с тоской, что этот вот год - последний
спокойный год в его жизни, больше таких не будет, и осталось ему этого
спокойствия - три неполных дня.

Впрочем, как выяснилось, и трех дней спокойствия у него не
оставалось: наутро (внезапно, без объявления войны) вторглась в его
пределы дорогая теща из города Минска, Валерия Антоновна - в натуральную
величину и со всеми онерами.
Вообще-то Станислав был вполне лоялен к своей теще, более того, он
относился к ней с известным уважением, причем делал это без особенного
даже труда. Теща у него была молодая, веселая ("шебутная") и без всякого
(обыгрываемого в соответствующих анекдотах) занудства и плешепроедства.
Точнее сказать, занудство и плешепроедство, имевшие, разумеется, быть
(куда от них деться человеку на возрасте), компенсировались у нее
азартно-веселым напором и лихостью в обращении с окружающими. Лариску она
родила в семнадцать лет (по глупой восторженности своей тогдашней и
неопытности), так что сейчас ей было всего-то пятьдесят шесть, - волосы
она красила под платину, макияж знала от А до Я, и могла, буде захочется,
привести в состояние восторженной покорности любого уважающего себя мужика
в возрасте от сорока до восьмидесяти (что и проделывала иногда - на страх
и в поучение окружающим).
К сожалению, она любила поговорить, и практически все монологи ее -
были рассказы об одержанных победах. Она постоянно одерживала победы. Над
продавщицей. Над секретарем горкома. Над бандой хиппи. Над соседом сверху.
Над соседкой снизу. Над мужем...
Особенно блистательны и безоговорочны были ее победы над мужем.
Скорее всего потому, что муж ее, Иван Данилыч, и не замечал никогда ни
одержанных над ним побед, ни даже самих сражений. Это был здоровенный
мордастый мужик с внешностью самого заскорузлого партвыдвиженца - умница,
трудяга, настоящий интеллигент. Будка у него была настолько характерная и
надежная (и сам он был настолько добродушен, надежен и покладист в
общении), что его при первой же возможности продвигали, назначили,
повышали и награждали, хотя он не был не только членом партии, но даже и в
комсомол каким-то образом ухитрился, будучи молодым, не вступить.
Спохватились, уже когда его - доктора наук, орденоносца, заслуженного
деятеля, почетного члена и тэ дэ пришла пора назначать на институт... "То
есть как это - НЕ ЧЛЕН ПАРТИИ?! Вы что там все внизу - офонарели?
Директорская должность в этом НИИ - номенклатура ЦК, да не вашего
захудалого республиканского, а Большого, Всесоюзного!... А ну
разберитесь!" Пришлось срочно вступать. Он отнесся к этому акту, как к
неизбежному походу в стоматологическую клинику - покряхтел, поморщился и
пошел... И теперь у него был институт, новейший, с иголочки, жутко
засекреченный, оборудованный наисовременнейшей (краденой) американской
вычислительной техникой, и занимались там, в частности, экономическим
моделированием, - тем самым, которым Станислав мечтал заниматься всю свою
сознательную жизнь. Ну что ж, этой мечте его, кажется, предстояло
осуществиться: тесть обещал твердо - и ставку, и руководителя, и тему. И
даже квартиру он зятьку пообещал - через какие-нибудь там два-три годика и
при условии.
Впрочем сейчас речь пошла у них с тещей не об этом. Пеленки.
Распашонки. Слюнявчики. Чепчики. ("Чубарики-чубчики...") Вообще постельное
белье. Коляска, причем не простая, а двойная. Колыбельки, две,
гэдээровские. Почему в доме обваливаются обои? Так, завтра же придет
человек и переклеит обои, я уже договорилась... Теперь вот что: в таких
трусах мужики ходили при культе личности, это так называемые семейные
трусы, современный мужчина в таких ходить не должен, он в них вянет, так
что вот тебе новые - трусы, майки, носки - интересно, куда смотрит твоя
жена?.. Новые одеяла, старые - выбросить. Новые занавески - старые долой.
Почему в доме нет приличной посуды? Вот вам приличная посуда, не забудь
обварить крутым кипятком, да шевелись, шевелись, ты, муж и отец, всем
делам венец...
Он оказался разбит и побежден по всем правилам военной науки, и
одновременно - походя - разбита была вдребезги соседка, сунувшаяся было со
своим мнением по поводу каких-то важнейших мелочей. Тогда он пошел в
сберкассу, снял заветные пять сотен и купил Лариске в палату портативный
цветной телевизор - чтобы не было им всем, несчастным бабам, скучно и
грустно в новогоднюю ночь...
Он устанавливал и регулировал им этот телевизор, поглядывал украдкой
на них, вполне веселых, смешливых, даже склонных к кокетству, в своих
цветастых халатиках, так непринужденно распахивающихся, чтобы вдруг явить
миру и взору белую гладкую кожу, кружева там какие-то или просто ситцевую
соблазнительную рубашечку, и вдруг ни с того ни с сего вспомнилось ему,
как шофер Володя как-то говаривал: "Люблю, бля, за беременную подержаться
- ОНИ у них, бля, такие пухлявенькие, мяконькие, бля, пасленовые,
ей-богу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44