А-П

П-Я

 

Нормальные люди - слабы, вялы и безвольны.
Нормальные люди удовлетворяются тем, что им Бог дал, а если ничего Он им
не дал, то лакают пивко и тихо злобствуют по поводу тех, блин, которым
больше других нужно. А Ник-Николас был не нормальный, он был типичный
self-made-man. Таких и нет в природе вовсе, никогда не было и скоро совсем
не будет....
Косноязычный? Демосфен тоже был, по слухам, косноязычный. Если ты
хочешь стать оратором, надо говорить - много, громко, долго. Год. Два.
Маме, сестренке, зеркалу. Ежедневно и по нескольку часов...
Если хочешь, слуха почти не имея, научиться играть на гитаре, надо
купить самоучитель, гитару, и играть. Долго. Много. Год. Два. Ежедневно.
Сестренке, сестренкиным подружкам-насмешницам. Ритчи Блэкмора из тебя не
получится, но порадовать общество, при необходимости, ты сумеешь...
Еще в школе физрук, оглядев его с некоторым даже изумлением, сказал
озабоченно: "Прыгать ты не будешь - бабки короткие. И в баскет не
будешь... и в волейбол... Может быть, гранату метать?.." У него реакция
была - ни к черту. И неуклюж он был, как чайник. Он был от рождения и
навсегда заторможен самим Господом Богом. Он был не просто неспортивен, он
был АНТИспортивен. И тогда он стал играть в пинг-понг. Много. Часто.
Каждый вечер. Под сдавленный хохот партнеров и хорошеньких зрительниц. Уже
в институте, в коридоре на третьем этаже. До обалдения. Вы знаете, как это
выглядит: чайник, пытающийся играть в пинг-понг?.. До отвращения. В ущерб
науке... Первой ракеткой курса он не стал, но третьей, между прочим, -
таки-да, сделался. И отхватил вдруг при сдаче норм разряд на пять тысяч
метров. А десять тысяч пробежал так, что его послали было на спартакиаду
студентов, но он отказался ехать - ему сделалось неинтересно, ведь он уже
добился своего: в очередной раз преодолел в себе чайника и заполучил то,
чего недодал ему Господь Бог...
Да и времени не было совсем. Ему предстояло еще преодолеть абсолютную
неспособность свою к языкам, к танцам, к плаванию и к живописи... И он все
это преодолел - весь свой почти музейный набор прорех, антиспособностей,
дыр и убожеств, доставшийся ему от природы. Так что к тридцати годам
остались в нем от природы только: костлявое личико, морщинистая, жилистая,
черепашья шея, землистая кожа, да кривоватый гигантский нос, да серые,
вечно больные зубы, да глазки-буравчики без ресниц и без бровей - этого
роскошного набора не сумел преодолеть даже он).

Какого черта он глаз на нее положил, спрашивается? Других девок по
сторонам не нашлось? Да квантум сатис, хоть жопой их ешь. Нет, влюбился,
дурак, в девушку Хозяина. В любовницу. В жену. Может быть, она его
поощряла? А хоть бы и поощряла. Она же молоденькая, дурочка еще, ягненок
блеющий... ("Он, что - нравится тебе?" "Да" "Господи, да что тебе в нем
может нравиться?!" "Он - веселый..." "Так. А я, значит, - скучный?" "Нет.
Ты - великий." О господи! Они не люди, все-таки. Они - женщины.) Это было
непереносимо. Это было срамно. И гадкое что-то в этом было. Блуд. Соблазн
какой-то, дьявольский. И - абсолютная безысходность....
- Ну, куда ты лезешь, в любовники? Ты же уродлив, малыш, ну кому ты
такой нужен... У тебя изо рта несет, как из выгребной ямы, и шея плохо
помыта. Ты что, не видишь - она же принцесса, а ты - Щелкунчик. И не более
того... Щелкунчик из помойки. Подбери слюни, щенок беспородный или пойди к
блядям...
Идея была правильная. Отбить хотелку раз и навсегда. Молотком. Чтобы
онемела и отсохла. Помучается с недельку, но - придет в себя. Оклемается.
Минует "кратковременное безумие", и все будет как раньше. Нет. Перегнул
палку. Перегнул и сломал. Ревность. Проклятое чудовище с зелеными
глазами...
Впрочем, тут была не только сама по себе ревность (старика к
молодому, собственника к неимущему) - была ведь еще и болезненная обида за
этого великолепного уродца, такого умного, такого безгранично сильного,
блестящего, шагающего через две ступеньки и вдруг унизившего себя до
состояния ошалевшего суетливого кобелька, на все готового ради
подвернувшейся не ко времени текучей сучки... Хотел остудить и образумить,
как сына, а получилось - оскорбил и унизил, как врага. Насмерть. Навсегда.
- Прости меня, Ник, - сказал он в пустоту.
Поздно. Теперь уже - поздно. И нет на свете таких слов, которые здесь
могут что-нибудь поправить...
Он рассеянно вызвал на экран последний текст, над которым работал и
без всякого удовольствия прочитал:
"Я прекрасно понимаю, зачем нужны люди творческие - ученые, писатели,
архитекторы, живописцы, философы, поэты, композиторы... Этих набирается -
тысячи, десятки тысяч, ну - сотни тысяч, если брать по всему свету. И не
обязательно творческие, - вообще талантливые люди. В том числе и слесаря
Божьей Милостью, Божьей Милостью токари, гончары, дантисты, шофера,
сантехники, змееловы, кулинары, врачи - все, кто способны делать свое дело
ХОРОШО. Этих набирается еще больше, может быть даже и миллионы. Пусть -
десятки миллионов.
Но куда мне девать СОТНИ миллионов и миллиарды тех, кто творческой
жилки от Бога не заполучил, а ремесло свое знает плохо - не способен или
даже не желает делать свое - или хоть какое-нибудь - дело ХОРОШО? Как с
ними быть? Зачем они? На что имеют право? И - имеют ли? Что полагается
человеку просто и только за то, что он человек? Не жук, не лягушка, не
лось какой-нибудь, а - человек?
Лосю, например, ничего не полагается за то, что он лось. В лучшем
случае - соли ему насыпать в деревянный желоб, чтобы посолонцевал. А
человеку? Хлеб, соль, покой? Уважение? За что? А - по справедливости...
А что это вообще такое: справедливо устроенный мир? Это мир, в
котором ВСЕМ ХОРОШО? Однако же, что это за справедливость: когда хорошо и
трудяге, и бездельнику, и тому, кто дает другим много, и тому, кто вообще
ничего не отдает (не может, не умеет, не хочет), а только берет? Каждому
по труду? Но если труд твой - со всем его пОтом, надрывом, с кровавыми
мозолями - НИКОМУ не нужен? (Классический пример - адов труд графомана или
- труд Сизифа). Ничего тебе такому не давать? Сизифу этакому. Но ты же
РАБОТАЛ, работал КАК ПРОКЛЯТЫЙ!.."
Все было правильно. Но - не интересно. Ему не было сегодня до этого
никакого дела. Какая, в самом деле, может быть на свете справедливость,
если одно-единственное слово, сказанное сгоряча, сжигает целый город
добрых отношений... Спать пора, вот что, хоть завтра и свободный день...
Но прежде, чем идти спать, он включил настольную лампу и несколько
секунд сидел неподвижно, глядя в раскрытый форзац своего "Счастливого
мальчика" с собственной фотографией на весь разворот. Радовался чудной
золотистой бумаге и значительному лицу своему с горькими брыльями - не то
пророка, не то американского генерала. И прикидывал: чего бы ей такого
написать?.. Он плохо думал о ней только что - несправедливо, обидно и
жестоко - и теперь чувствовал себя виноватым. Надо бы что-нибудь теплое.
Смешное. Что-нибудь такое, чего еще никому не писал... И чтобы она
расхохоталась...
Он вдруг вспомнил надпись, которую сделал Лариске на своей фотографии
минский таксист. Сто сорок пять лет назад. В позапрошлом существовании.
Когда все еще были живы, молоды и незнакомы. Когда все еще было впереди, а
позади пока не было ничего... Таксист - лихой, только что из армии, с
чубчиком, с прозрачными глазами ласкового негодяя, Жора, - написал
молоденькой, заливающейся смехом Лариске:
Пусть милый взор твоих очей
СкользЯт по карточке моей
И может быть в твоем уме
Проснется память обо мне.
Это было то, что надо. Самое что ни на есть ТО. И обязательно - с
сохранением особенностей правописания.
Не оценит, с сожалением подумал он, карябая золотым "паркером" по
роскошной бумаге. Не в коня корм. Э-хе-хе-хе-хе, а я так люблю, когда она
хохочет...

3
Он лежал на спине с закрытыми глазами и вполуха слушал, ее щебетание.
Это была обыкновенная милая чепуха - что-то там о макияже (половины слов
он не понимал), о хулиганском Тимофее (Тимофей тоже все это слушал и время
от времени гавкал и бухал из-под кровати, словно отругивался), о
дядь-Шуре, который опять приставал насчет дачи в Усть-Луге... У нее всегда
была в запасе масса замечательно пустяковых сообщений, восхитительно ни к
чему не обязывающих. Потом она спросила:
- Ты меня не слушаешь?
- Еще как слушаю, - возразил он. - "...А я ему тогда сказала
честно..." Что ты ему сказала честно? Напрямки, так сказать. Резанула
правду-матку. По-нашему, по-стариковски.
- Да ну тебя.
Он не возражал. Хорошо было лежать с закрытыми глазами под ее
кружевной шалью, пахнущей тонко и сладко, и ничего не думать, и ничего не
видеть. Засыпать.
- О чем вы так долго совещались? - спросила она. - Или - нельзя?
- Отчего же. Можно.
- Я почему спрашиваю: ты какой-то выжатый сегодня. Как лимон.
- Грейпфрут. Гораздо вкуснее. Но - старый. Горьковатый.
- Не хочешь рассказывать?
- Не очень. Надоело. О Николасе опять.
Она хмыкнула, и он посмотрел на нее сквозь прижмуренные веки. Она
озабоченно морщила малозначительный свой лобик, и это делало ее
трогательно-некрасивой.
- Чего вам от него надо - я никак не пойму? Он что, выдает
какие-нибудь ваши тайны?
- У нас нет тайн. Выдавать нечего.
- Тогда что же? Выступает против вас?
- Против меня.
- Ну да? Вранье. Он же тебя обожает.
- Обожал когда-то.
- Все равно. Он честный. Он не станет про тебя врать.
- А он и не врет...
Как ей объяснить это? Она никак не способна была понять, хотя и
пыталась самым честным образом: читала все газетные вырезки про его
выступления, и все его статьи в "Обозревателе", и смотрела видеозаписи. Ее
совершенно сбивало с толку то обстоятельство, что он никогда не врал. Он
рассказывал правду, одну только правду, хотя и не всю правду. Он умел это
делать. Он был профессионал, профессионал-самоучка. "Мои встречи с
Хозяином". Забавные случаи. Поучительные истории. Заметки к портрету
Великого Человека. Великого? Великого, великого, - без всяких сомнений
Великого... Но при этом, когда он выступал, скажем, перед алкашами, перед
Партией, скажем, Любителей Пива, он рассказывал им, какой утомительно
нудный и высокомерный трезвенник этот Хозяин. А выступая перед
трезвенниками, с веселым смехом и тонко разыгранным комическим огорчением
- о единственном известном ему (и всему миру) случае, когда Хозяин
перебрал малость джину с тоником и оскорбил действием британского
культурного атташе... (А теперь вот: "Может ли поссориться Станислав
Зиновьевич с Виктором Григорьевичем? Нет, нет и еще раз нет. Ибо к тому
есть серьезные причины. Например, святость старой дружбы." И дальше - на
две минуты об отношении Хозяина к дружбе... Зачем? Что он имеет в виду?
Намекает на что-то? На что?)
Он почувствовал ее пальцы у себя на лице.
- Только не убивай его, - прошептала она ему в самое ухо. Едва
слышно. На пределе слышимости. Он не столько услышал ее, сколько
догадался. - Не надо. Пожалей. Ведь ты его обидел.
Страшная штука - ревность, подумал он отстраненно. Подлая и коварная.
Все видно. Ничего не скроешь. И - ни от кого.
- Лапка, - сказал он. - Что за мысли у тебя. Я и не думаю об этом.
Клянусь.
- Я знаю. Но ты говорил, что тебе и думать не надо... что это само
собой у тебя получается...
- Когда я это тебе говорил?
- Ну, не ты. Кто-то из твоих. Я подслушала.
- Меньше глупостей подслушивай. Они все - дурачки суеверные. Они эти
глупости друг другу повторяют, когда им страшно становится. "Хозяин не
выдаст. Хозяин всех врагов разразит и повергнет..." Они ничего не
понимают.
- А ты - понимаешь?
- Нет. Тут и понимать-то нечего.
- Не обижай его, - снова сказала она. - Пожалуйста.
- Хорошо. Обещаю, - он снова закрыл глаза. - Рейтинг, черт его
подери, все время падает... - пожаловался он. - Второй месяц подряд. Никто
не может понять, в чем дело, вот и мучаемся, чепухой головы себе
забиваем... Осрамимся, провалимся. Вот увидишь.
- А я знаю, откуда это, - сказала она радостно. - Это из "Каштанки".
- Точно. Молодца!
- Я в детстве думала, что он говорит: "Осрамимся, провалИмся", а они
надо мной смеялись...
Она замолчала, тихонько массируя ему веки, и вдруг сказала:
- Это потому что ты стал думать о себе.
- То есть?
- Рейтинг падает. С самого начала ты думал о них и только о них, и
они это чувствовали. Это сразу чувствуется. Тебе было все равно, что будет
с тобой. А теперь... а теперь стало не все равно.
- И это тоже чувствуется?
- Да.
Он помолчал, пораженный ее словами. Потом спросил:
- И что мне теперь с этим делать?
- Не знаю. Вообще-то каждый нормальный человек должен думать о себе.
Просто обязан. Как же без этого?.. Не знаю, что тут делать.
Что это у нее работает там, за витражами этих чудных многоцветных
леденцовых глаз? Интуиция? Или - ум?.. Откуда у нее ум? Или ей вообще не
восемнадцать лет, а все двадцать восемь, и кто-то ловко подложил ее под
меня, а точнее будет: ловко подложил ее МНЕ, - как бомбу замедленного
действия, обведя вокруг пальца всех: и меня, и Николаса, и Кузьму нашего
Иваныча?..
Эй, эй, прикрикнул он на себя. Ты что это? Совсем оборзел? Это же
Дина твоя, Динара. Последняя любовь. Верность. Нежность. Счастье...
Очухайся. Подбери свой поганый язык... Причем тут, впрочем, язык? Как раз
язык-то знает свое место и лежит тихо-тихо... Тут, брат, не язык, тут
хуже, тут в мозгах порча завелась... И даже не в мозгах, а в душе, в
душонке твоей, обремененной трупом...
Он чувствовал, что засыпает. И лень было встать и перебраться в свою
спальню. И лень было по-настоящему, с пристрастием и беспощадно, заняться
этой гнилью, которая последнее время завелась внутри и принялась
помаленьку выедать все, что пока еще уцелело от прошлого: ум, честь,
совесть... нашей советской эпохи... преобразований и побед, всегда в
единстве с народом...
Он заснул.
Он проснулся (или очнулся?), словно от внезапного крика. Сердце
дергалось и корчилось, будто повешенный на веревке. Но было совсем тихо, и
он ничего не слышал сначала, а потом догадался, что это - интерком в
соседней комнате, в его спальне.
Никаких резких движений, привычно вспомнил он. Медленно. Плавно. В
три разделения... Он осторожно освободился от шали и не торопясь сел. Дина
тихонько посапывала у него под боком, по-кошачьи прикрыв лаково-когтистой
лапкой глаза. Бесшумно мерцал экран телевизора. И снова закурлыкал
интерком - вежливый, но настойчивый и неотступный, как сам Кронид.
- Да, - сказал он, нажимая клавишу. В спальне у него было холодно, и
сразу же, даже на пушистом ковре, озябли босые ноги.
- Извините, господин Президент, - сказал тихий голос Кронида. - Это -
генерал Малныч. Срочно. Настаивает.
Так. Опять что-то с Виконтом... Господи, да почему же "что-то"? Ясно,
ЧТО может быть с Виконтом. Не приглашение же на день рождения. Три
тридцать на часах.
- Давайте его.
На экранчике появилось скуластое молодое лицо и раскосые, с
азиатчинкой, глаза. Почему-то он был в форме, даже и при фуражке. Для
важности, что ли? Он был осел.
- Станислав Зиновьевич, у нас очередной приступ.
- Ясно. Сильный?
- Очень сильный. Как позапрошлой зимой, и может быть даже еще хуже.
Нам никак не удается стабилизировать мерцания...
- Хорошо. Я буду готов через пятнадцать минут. Высылайте машину.
- Уже выслали. Вертолет.
- Что?
- Вертолет, - повторил генерал Малныч. - Он будет у вас через
тридцать, тридцать пять минут...
- Что за черт. Где вы?
- Мы на базовом участке. Это недалеко. Сорок минут лету.
Дина была уже здесь - принесла носки, штаны, туфли. Он принялся
одеваться. Раздражение одолевало его все круче и наконец одолело.
- Черт бы вас всех подрал! - рявкнул он как на митинге. - Чего вы все
стОите с вашими капельницами! Без знахарства - ни на шаг!.. Нашли,
понимаешь, исцелителя себе! Парацельсия!.. Тошнит меня от вашей медицины,
блевать хочется. Дармоеды, черт вас всех подери!..
Генерал молчал, смиренно и преданно поедая его глазами. Все шло, как
обычно идет, если приступ случается в неудобное время. А он всегда
случается в неудобное время. На то он и приступ.
Одной ногой в штанине, свирепея все больше, он отключил к чертям
драным этого идиота в медицинских погонах и гаркнул Крониду:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44