А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


На селе он появился года через два после войны, с рыжим чубом и всегда готовыми на веселую улыбку глазами. Но его появление заметили не по чубу и веселым глазам, а по песне. Однажды вечером она проплыла через все село, из одного конца в другой, где стоял колхозный клуб.
Эх, дороги, пыль да туман, Холода, тревоги да степной бурьян,—
жаловалась песня, оглашая простор каким-то разудалым отчаянием. С этой поры песня слышалась всюду: на поле, на дорогах, вечерами и поутру — везде, где был Степан. Но эту песню больше любили мужчины, она им была родней, а Степану хотелось другого — чтобы вздыхали женщины. И вскоре появилась новая снова жаловался Степанов голос, бередя душу тоской и сладкой болью. Вечером, когда Степан появлялся на селе, на песню собирались все — кто слушать, а кто помочь подтянуть, но все равно Степанов голос взлетал выше всех; ту «дробную слезу» он вытягивал на самой тонкой волосинке, так, что можно было задохнуться. Вытянув последнюю ноту и переведя дух, он, поглядывая на всех и улыбаясь, как бы говорил глазами: «Вот как надо петь. Кто еще так вытянет, как я?» Что и говорить, самый первый парень на селе был Степан.
Нельзя сказать, что не затронул он Волькино девичье сердце. Только она не подавала виду, словно не замечала, все проходила мимо, хотя и догадывалась, что именно ради нее больше всего и хочет выделиться Степан. Ее немного пугали и его бесшабашность, и его веселая жадность к случайной чарке, и то, что очень ко многим льнул его податливый чуб. И может, мимо все оно и прошло бы, если бы не тот шалый вечер, когда она позже всех задержалась на сенокосе, вернувшись за платком, который забыла в кустах. Уже совсем стемнело, когда на луговой дороге ее обогнал грузовик. Оттуда позвали, чтобы она садилась; грузовик остановился, но она узнала Степанов голос и крикнула, что не поедет. Машина пошла дальше, но Волька увидела, как из кузова выскочил Степан.
— Ты думаешь, что я всего лишь веселый пустобрех и баламут?— тихо жаловался он по дороге.— А того не знаешь, что у меня на душе. Ни днем ни ночью не выходишь ты из моей головы.
— А гуляешь с другими. Думаешь, не знаю?— упрекнула Волька.
Недалеко от дороги чернела копна сена.
— Давай посидим да хоть поговорим с тобой как люди, - сказал Степан.
Что ж, не часто приходится выслушивать чужую исповедь. Степан выдернул несколько охапок сена, разбросал по земле. Волька села. Сено было луговое, оно обдавало знойными запахами и тревожно пьянило.
— С другими...—обиженно говорил Степан. — А что остается мне делать, если ты такая принцесса, что даже смотреть на меня не хочешь. Сейчас еще упрекнешь и за то, что пью? А почему — так и знать не желаешь? Тут вконец сопьешься, если свет не мил.
Волька вжималась в сено, пугаясь его жаркого близкого дыхания. Степан все ниже и ниже наклонял над ней свой чуб.
— Пусти, перестань,— говорила Волька, не давая приблизиться его глазам.
— Я пропаду без тебя, слышишь?
— Пусти, перестань. Не смей, говорю!—повторяла Волька, со всей силой упираясь ему в грудь руками. И вдруг задохнулась и обхватила за шею...
Они стали строить эту маленькую хатку, надеясь, что как только соберутся с силами, поставят новую, просторную и светлую. Песни петь Степан перестал, пошел плотничать. Но ненадолго хватило ему такой степенности, его тянуло покрасоваться на людях. Снова понеслись по селу «гурочш». Все чаще и чаще Степан стал пропадать далеко за полночь, от работы отбился, домой являлся пьяный. И в то время, когда Волька ходила на сносях, он связался с каким-то вербовщиком и, беспечно улыбнувшись, укатил в Карелию. «Подожди, заработаю денег, вернусь, и тогда мы заживем с тобой всем на зависть»,— сказал он Вольке. Волька еще надеялась. Но вернулся он через полгода даже без чемодана, в чем был, почерневший и иссохший,— должно быть, все от той же водки. Еще два года прослонялся, пробавляясь случайной работой то в сельпо, то в промкомбинате. Бродил как бирюк, нелюдимый и мрачный, не работник, не семьянин, будто не было у него ни дочки, ни жены. Волька уже поняла, что счастья своего она не нашла. «Лучше бы я была одна,— думала Волька.— Лучше бы он меня совсем бросил»; Вдруг он исчез и прислал письмо из-под Золотой Тайги. Теперь он писал, что собирается хорошо заработать на золотых приисках, но Волька уже ничему не верила. Она только боялась, чтобы он, упаси боже, в самом деле снова не вернулся. Не себя ей было жаль, а дочку,— зачем ребенку знать, что у нее непутевый отец. Так в тревоге и жила Волька все годы. Маринка пошла в школу, и тут неожиданно открылось, что она очень любит музыку. В школе было пианино, и у этого пианино она пропадала целые дни. Так бы, может, все и осталось только забавой, если бы не приехали артисты давать концерт. Они послушали Маринку и увезли с собой в Минск.
Ах, как неуютно и неприветливо стало в хате, когда Волька осталась в ней совсем одна. «Сколько же будет продолжаться такая жизнь?» — спрашивала она себя. Самое горькое было в том, что она знала: в своем одиночестве виновата сама. Разве не видела она, как всегда ловит ее взгляд Игнат Куты-ловский? Разве не поджидал ее на всех дорогах Змитрок Озерицкий, участливо намекая, что одной ей тяжело — ни сена некому заготовить на зиму, ни загодя запасти дров. Один —
вдовец, а у другого жена — любительница повеселиться, только, видно, не очень весело от этого было Змитроку. Но Волька, напуганная всем тем, что пережила со Степаном, не верила теперь ни себе, ни людям.
Первые дни Волька присматривалась к своему квартиранту. Очень уж он был лишним в хате. Она давно привыкла к своему одиночеству, знала, что ее день как начнется, так и пройдет спокойно, а теперь нужно было всегда помнить, что есть кто-то посторонний. Утром она старалась пораньше встать, с опаской посматривала на его постель и быстренько одевалась, пока он не проснулся. Вечером ей не терпелось прибежать домой пораньше, словно у нее набралось там бог знает сколько дел. Покормить поросенка, подоить корову — это было привычно, но ведь хотелось освежить пол, убраться засветло в хате, посмотреть, всюду ли чисто, не загрязнились ли занавески. И подумать, что приготовить на завтрак, на обед, на ужин. Все-таки это чужой человек, не хотелось, чтобы он считал ее нерадивой хозяйкой.
Он был какой-то странный. Чаще всего молчал, словно чем-то был очень занят. И только на третий день спросил, когда она поставила на стол завтрак:
— Скажите, а как вас звать? Что Волька — это я знаю, а по имени-отчеству?
— А по отчеству и не надо, мы к этому не приучены. Просто Волька, и все.
— Хорошо. Тогда и меня так зовите — Владимир. Ну вот, мы и познакомились. А мне это нравится: проще и даже лучше — тетка Волька, дядька Владимир. Правда, немного непривычно: так можно называть человека старше себя, а мы с вами почти одних лет. Но это дело привычки: можно без «тетки» и «дядьки». Ну так вот, Волька, садитесь завтракать.
— Да я позавтракала уже.
— Мало ли что! А мне одному скучно. Я не привык без компании. Садитесь, пожалуйста.
Пришлось сесть. И с этого дня Волька за стол садилась вместе с ним.
Он уходил в поле на весь день. Узнав, что там они даже не обедают, Волька давала ему с собой кусочек сала, бутылку молока. Он сначала не хотел брать, но Волька, не спрашивая, совала все это ему в карман ватника.
Их было человек восемь. Квартировали они в селе, у кого
попросторнее было в хате. Каждое утро колхоз им давал машину, чтобы отвезти на работу. В помощь себе они взяли деревенских мальчишек, и те на рассвете уже ждали их около сельсовета. В поле геодезисты доставали из чемоданов теодолиты, ставили их на треноги и начинали вдоль и поперек измерять клин, а мальчишки тянули мерные ленты, забивали в землю колышки, перенося их потом на новые места. Веселого в этом было не так уж много, но зато сколько гордости! Рассказать на селе, что сами смотрели в теодолиты, и — хотя до этого далеко — помечтать, что, может, и сами станут геодезистами,— это уже не шутки.
Вечером он садился работать. Из полевой сумки вынимал длинные листки бумаги, исписанные и вдоль, и поперек, и наискось, раскладывал их на столе и начинал чертить. Волька уже знала, что эти узкие листки называются абрисами, а то, чем он занимается сейчас,— камеральной обработкой. Все, что им сделано за день там, в поле, с этого абриса надо перевести на чертеж.
И вправду, он был очень странный. Если что делал, так ничего больше и не видел. Что-то шептал про себя, сам с собой советовался. Вольке было в новинку смотреть на его работу.
— Вот так, значит: тут дорога, а тут ручей,— говорил он сам себе.— Хорошо. Так и запишем: шестнадцать — два. Так. А вы работаете на току?— тут же спрашивал он у Вольки, но ответа не ждал.— А туг — тридцать и четыре. Ну и как урожай?
— Урожай в этом году хороший.
— Так. А здесь пригорок. Управитесь сами?
— Управимся. Машин теперь много... Ну, а вот это, что вы чертите,— это тоже колхозу нужно?— спросила Волька.
— Тут рельеф меняется. Так. Направление одиннадцать градусов... Надо ли колхозу, спрашиваете?— Он взглянул на Вольку, но все равно будто не видел ее, говорил с кем-то другим.— Это величайшая историческая глупость, которую повторяли из века в век ученые и неучи, что Белоруссия — край болот, нищеты, колтуна и мякины. Неправда! Вранье! Наша земля очень богатая, только некому было, подобно добросовестному доктору, прослушать ее. А когда прослушали, то сказали: тут надо строить большой город.
— Как? У нас, в этой глуши, будет город?— удивилась Волька.
— Да еще какой! Огромный, просторный, солнечный, с садами, с парками. Сюда понаедет много людей — пожалуйста, живите, трудитесь и прославляйте свой край. Тут, в вашей земле, найдено столько богатства, что его хватит на сотни лет.
— Какую-то неправду вы говорите. Может, хотите посмеяться надо мной?
— Нет, Волька, я не смеюсь. Правда. Тут будут шахты, вырастут заводы, закипит работа. Словом, глуши вашей, как вы говорите, скоро конец. Вот так.
Он склонился над чертежом, словно тут же забыл, о чем говорил. Вольке стало вдруг очень обидно. Снова вспомнился Степан. Куда, зачем он поехал на край света? Чего ему здесь не хватало? Чем он дорожил и к чему стремился? Что и кого любил? Только самого себя. Нет, даже и самого себя не любил — никого. Ни людей, ни работу, ни это место. Разве же не мог он, как этот человек, жить так, чтобы и других куда-то звать за собою? Чужой, никому здесь не знакомый, а вот хочет же что-то доброе сделать на земле. Какая счастливая, наверно, его семья. И жена счастливая какая...
Волька вздохнула, оглядела свою хату. Если бы не этот человек, что склонился над чертежом под лампочкой, выбирая место, чтобы не падала его тень на лист, так хоть беги отсюда. Она вспомнила, что на ночь нет воды, стукнула ведрами.
— Подождите, что вы делаете — дайте сюда!
Он не дал Вольке пойти за водой. Взял из рук ведра и пошел сам. А вернувшись, пронес их через всю хату, поставил около стола и сел за работу. Волька бесшумно перенесла их к умывальнику.
— Так вот, и вы будете жить в том городе,— сказал он, будто и не прерывался разговор. — Только жаль: никто даже и не вспомнит, что город начинался с нас. С этих вот чертежей.
— Добрых людей никогда не забывают,— сказала Волька.
Только теперь он как бы очнулся и заметил Вольку.
Поднял голову и удивился, что впервые видит ее руки с ровным плотным загаром, корсаж юбки на талии, грудь, готовую к какому-то дерзкому бунту, и... встретился с ней глазами.
— Ну, хватит,— сказал он, свертывая чертеж.— На сегодня хватит. Я вас не понимаю, Волька. Не понимаю, почему вы живете одна. Это грустно. И несправедливо.
— Что поделаешь. Не всем выпадает счастье. Не . стоит об этом говорить,— сказала Волька и пошла в боковушку.
Он жил уже три недели. Как-то утром, прибирая в хате, Волька наткнулась на его мешок, наспех брошенный под топчан. Хотела задвинуть его подальше, но сверху увидела рубаху, которую он сегодня, по-видимому, сменил. Она подумала, что нехорошо рыться в чужих вещах, но тут же вытащила эту рубаху; перебрала и остальное белье в мешке. Сбегала к Катерине Дубовской, попросила, чтобы они на гумне какое-то время обошлись без нее, потому что она немножко запоздает. Выстирала эту рубашку, майку, носовые платки, развесила на веревке, натянутой во дворе, чтобы белье быстрее просохло на ветру. Еще влажное выгладила, аккуратно сложила, стопкой положила на топчан поверх одеяла.
На гумне работали почти одни женщины. По всему току они разбились на группки — кому кто по сердцу. Ворошили зерно, чтобы оно подсыхало, перевеивали, сортировали. Зерно лежало кучками — сыпучее, ядреное, тяжелое, от него пахло горьковатой прохладной пылью.
Когда Волька пришла, ее напарницы — Катерина Дубовская и Лизавета Озерицкая — отдыхали, ожидая следующую машину с поля.
— Садись, звеньевая, отдохни,— встретила ее Катерина, лежа на зерне.
— Что же мне отдыхать, если я еще не работала.
— Ну, у тебя теперь работы много,— весело посочувствовала Лизавета: кто-то уже видел, как в Волькином дворе сушилось белье.— И обстирать, и накормить, и самого досмотреть.
— Он ведь одинокий, кто же ему сделает,— пыталась оправдаться Волька.
Лизавета любила сочные разговоры. Она вытянулась на куче зерна, утонув в нем, раскинув руки. Натянувшись, платье обрисовало всю ее фигуру.
— Наконец и ты дождалась, Волька. Вся ночка твоя,— прибавила она и с хрустом потянулась.— Эх, люблю, когда любят.
— Ну и как он — ничего?— хитро блеснула глазами Катерина.
Вольке стало противно от этих разговоров. Но назло захотелось, чтобы они верили в неправду, чтобы хоть раз позавидовали ей.
— Хороший человек,— сказала она.
Лизавета рывком поднялась и села. Испуганно разлетевшись, зернышки кучкой стеклись в желобок ее подола.
— Но не вечно же он будет здесь,— сказала она.— Вот кончится работа — и уедет. А может, твой тут останется?
— Чего же ему оставаться. Он на работе.
— Мало ли что. Надо уметь привораживать. Эх, не на меня он нарвался — присох бы.
Пришла машина, ссыпала зерно и поехала снова в поле. Навстречу ей, натужно гудя, шла другая. С пригорка далеко открывался простор — поле густой спелой ржи, среди которой будто искали и никак не могли найти друг друга два комбайна; справа — торфяные разработки, изрезанные черными канавами, а слева — заливные луга и за ними полоска синего леса. Где-то там, у того леса, и ходит он весь день...
Вечером он уже был дома, когда Волька вернулась с работы.
— Зачем вы это сделали, Волька? — Сквозь занавеску видно было, как он стоял на колене, завязывая мешок.— Я сам собирался заняться этой санитарией, даже раньше домой пришел.
— Зачем же вам это делать?
Ну а как же? Я так привык.
— Мало ли что. У вас работы хватает. А мне стыдно было бы.
Волька сняла кофточку и как раз собиралась повесить на гвоздь, как почувствовала, что он коснулся ее плеч. Она встрепенулась и застыла. Боже мой, как пронзило ее это прикосновение!
Он, должно быть, сам это почувствовал и смутился. Руки его только на одно мгновение задержались на плечах и, будто раздумав, медленно опустились.
— Очень хорошая вы, Волька. Спасибо,— сказал он.
Волька и сама знала, что будет он здесь не вечно. И вот он не пришел. Она долго не убирала со стола ужин. Ну что ж, может, где-то задержался со своими геодезистами, а может, в сельсовете — они же часто туда заходят. Вышла улицу — ого, уже совсем поздно, ни в одном доме нет огней. Дошла до сельсовета, но и там в окнах было темно. А улица залита лунным блеском, и тихо-тихо вокруг. Она вернулась домой и, не убирая со стола, погасила свет.
Просто удивительно, что она до сих пор не чувствовала,
как неуютно и жутко в хате, когда в ней никого нет. Или, может, это от луны? От этого мертвенного света? Она разделась, быстренько, как уже привыкла за это время, складывая все на стул за шкафом. Легла в постель, но так и не могла сомкнуть глаз. Закинув руки за голову, смотрела, как по потолку ходят, то бледнея, то сгущаюсь, тени. Поплыли, цепляясь одно за другим, воспоминания. То Катерина с Лизаветой на зерне, то далекая полоска леса за лугами. Почему-то подумалось, что и сейчас он там. Разложил костер и старается уснуть, укрывшись с головой ватником.
Потом думала о дочери. Думала долго. Хотелось представить, что за лагерь «Артек», куда ее послали от школы как лучшую пионерку. А потом пыталась представить ее уже взрослой, как она будет играть перед людьми на сцене, но это никак не удавалось. Потому что это обязательно должен был быть город, какой-то далекий огромный город, и огромный зал, и полно людей, и аплодисменты, и только далеко на сцене ее Маринка кланяется, и так она далеко, что ее даже не видно. Только чувствуется, что она счастлива, иначе не было бы столько аплодисментов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49