А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я сел на стул, пододвинув его к самой двери, ведущей в кабинет председателя, и почувствовал, как меня клонит ко сну. Я боролся со сном как мог, но глаза слипались, и передо мной все белела дорога, крутила поземка, и я все месил и месил глубокий снег. Сквозь дрему я слыхал, как кто- то приходил, спрашивал, у себя ли Михаил Семенович. Приходили и еще какие-то люди, заходили в кабинет, выходили, а я все тревожно думал о том, не проспать бы своей поры. Хорошо грели железные печки, хорошо пахло свежей известью от стен! Наконец стало очень тихо, и я очнулся; женщина все писала, она, наверно, забыла обо мне, и Михаил Семенович не знает, что к нему тут еще один посетитель.
Через какое-то время двери кабинета отворились,
н оттуда вышел человек в кителе без погон, невысокий, с быстрыми серыми глазами. Не иначе как собирался идти домой и немало удивился, что его еще кто-то ждет.
— Вы ко мне?— спросил он.
— К вам.
— Ну давайте, что там у вас такое.
Он вернулся за свой широкий стол, я сел напротив и рассказал, кто я и чего прошу.
— А, помню, помню, есть где-то у меня ваше заявление.
Он выдвинул ящик стола, взял мое последнее письмо, начал читать. Сердце у меня билось так сильно, что, казалось, слышно было во всей комнате. Неужели он не поможет мне?. В прошлом году, поздней осенью, когда выбирали депутатов, я голосовал за него. В нашем низком деревянном сельском клубе, где было полно народу, он выступал с речью перед избирателями. Только что уволенный из армии в запас чине подполковника, он, хотя и без погон, оставался военным — точным, строгим, быстрым, энергия в нем так и кипела. В зале с выбитыми окнами было холодно. На сцене президиум из трех человек, возле трибуны — Вдовиченко в накинутой шинели. Время от времени дыша на руки и передергивая плечами, он говорил о Сибири. Что это раздольный и богатейший край, в котором живут чудесные поди. Под чудесными людьми он подразумевает и таких, как , думалось мне,— значит, человек справедливый. Являясь депутатом от нашего округа и зная, что его видят здесь впервые, он, однако, не подделывался под собрание, а тут же постыдил, сказав, что мы лентяи, у нас даже клуб так запущен, что в нем впору волков гонять. Он понравился нам за открытость и правдивость, весь зал рукоплескал ему.
И вот теперь я сидел перед ним. Неужели же этот человек, ставший председателем райисполкома* за которого я тогда отдал свой голос,— неужели он не поможет мне?
Не спросив у меня ничего и не проронив ни слова, Ндовиченко взял из подставки ручку и что-то написал на углу моего заявления. Молча передал мне. Я прочитал: « Тов. Гулаку. С сегодняшнего дня зачислить на должность бухгалтера райкомхоза».
— Сейчас же идите и принимайте дела,— добавил он, поднимаясь из-за стола.
Когда я выходил из кабинета, мне показалось, что и женщины, все еще что-то писавшей за столиком, не еуровое, а очень доброе лицо.
ТРЕВОГИ
В горе тоже есть место для любви. Одинаково их питает надежда. Я полюбил и Сибирь, и сибирскую зиму с ее сухими, ясными морозами, когда воздух так чист, так тих и недвижен, что даже не думаешь, что сейчас пятьдесят градусов и надо остерегаться, как бы не обморозить щек, подбородка, носа, потому что даже не заметишь, как это случится; с ее лютыми метелями, когда весь свет кружит вокруг тебя в бешеном, диком, белом, слепящем танце, и ты уже не различаешь, где право, где лево, даже где небо и где земля. Полюбил скоротечное, но жаркое и какое-то во всем спелое лето, когда на глазах растут и хлеба, и травы, и цветы, яркие и крупные и все-таки будто ненастоящие, ибо они лишены милейшей их прелести — аромата. Полюбил несмелые весны и короткую яркую осень, когда внезапно, чуть ли не в один день, загораются желтой листвой березы и так и стоят, горят тихим золотым пламенем, подчеркивая успокоенные синие дали с перелесками, увалами и лощинами. К середине лета сколько в тех перелесках будет ягод — крупной красной клубники, ее можно набрать целый короб, не сходя с места, лежа на боку в высокой траве. Ко мне давно приехала семья, и мы не раз с женой, дочкой и сыном и с нашим веселым Бобиком, который однажды народил полную будку щенят, отчего мы вынуждены были называть его Боби- хой,— не вот такой семейной компанией ходили в воскресный день на этот промысел, испытывая неизъяснимую усладу.
Я полюбил свое село, с его тихими улицами и закоулками, с колхозом, где я работал и где тоже пришлось испытать горе и радость, со взгорком за низким деревянным мостиком, где стояла наша землянка и где Аня пробовала завести утят и гусят, а они, голенькие еще, при первом холодном дожде закоченели на берегу речки, что протекала тут же, под горой; с болью в душе я подобрал их и без всякой надежды принес в землянку, а Аня, в слезах, сама не зная зачем, сунула их в теплую печь, а позже, когда открыла заслонку, они, серые, вывалявшиеся в золе, страшные и пучеглазые, стояли кучкой и тихо попискивали, ожидая, чтоб их наконец оттуда забрали.
Я считал себя уже коренным сибиряком и никуда не собирался двигаться. Но однажды на работу ко мне прибежала Аня и, открыв дверь в контору, сделала знак, чтобы я вышел. В руке у нее я увидел раскрытый конверт. Не знаю, что я подумал, но в эту минуту все исчезло у меня из глаз. «Нот, читай,— сказала она, дрожащей рукой протягивая конверт. Только спокойно». Я еще не успел прочесть ни строки, как из разных комнат захлопали двери и люди подбегали ко мне, поздравляли, жали руки. Кто скажет, по каким законам так стремительно распространяются добрые вести! Это было извещение прокуратуры БССР, я получил его 17 января 1955 года. Я взглянул на Аню, она едва держалась на ногах — бледная, обессилевшая, а в глазах было счастье.
Теперь я почувствовал, что не могу оставаться здесь ни одного дня. Правда, как всегда бывает в таких случаях, нашлись неотложные дела по службе, по дому, которые нельзя было решить с кондачка, пришлось задержаться еще на несколько месяцев, но чувствовал я себя уже временным жильцом. И наконец, распродав все, что можно было, купив костюм, пока что один пустился в дорогу.
Постукивает по рельсам поезд. Боже, какие просторы, какая прелесть! Уже конец мая, за окнами все цветет и красуется. Бок обнаженной красной скалы, перелесок, ручей, гель, синий ветер в далеких просторах, косое крыло птицы. Село с плитками дерна на крышах, с нефтяным складом при станции и разъезженной к нему черной, блестящей от недавнего дождя дорогой. Лес, лесопилка, высокая и тонкая труба паровика, штабеля досок, бревна, щепа, горбыли и вагонетки на тоненьких ниточках рельсов и высоковольтных передач, проселки вдоль железной Дороги и грузовые машины, которые то показываются, то исчезают вместе с неожиданным поворотом проселка. На станциях составы, груженные кирпичом, углем, песком, металлоломом, машинами, оборудованием. За Новосибирском, почти до самого Урала,— сплошь зеленая кудрявая озимь. Ну что ж, прощай, Сибирь, от тебя я тоже стал богаче душою.
Н купе от Москвы со мной три человека. Молодые. Один из них положил на столик красную кожаную папку они? Стараюсь прислушаться к разговору. Геологи. И вот, новая, ранее неведомая в Белоруссии профессия.
Прошла проводница, забрала билеты. В ее голосе я слышу оную и очень знакомую, родную интонацию. Язык! Со я вспоминаю, что я его совсем забыл. У меня пропал даже акцент — нигде никто за все годы не мог даже заподозрить я не русский. А теперь вот это твердое «ч», «р» и мягкое «дз», «ц», «с». И хочется, чтобы дольше и дольше стояла эта женщина и больше бы говорила. За Смоленском почти всю дорогу не отходил от окна. Казалось, что я помнил здесь любую березку. А в Минске, ступив на Привокзальную площадь, был ошеломлен — ничего подобного не ждал, ничего вокруг не узнавал. И первое, что сделал,— сдал чемодан в камеру ручного багажа и пошел осматривать город...
ДОМ № 9
Война застала меня в командировке по делам школы № 17, в которой я работал заведующим учебной частью. Домой я больше не попал, и последнее мое письмо семье, наткнувшись в дороге на линию фронта, вернулось в гостиницу. Военная моя жизнь началась в одном из военкоматов Москвы 24 июня, когда надежным другом стал автомат. За четыре года у военных дорог была бесконечная длина, были и свои суровые и наисправедливейшие законы. Но все время я помнил, что со Стасей расстался ненадолго. Она проводила меня по Марковской улице и сказала, как всякий раз говорила в таких случаях:
— Только не задерживайся, а то так долго ждать!
Сева не хотел уходить с моих рук. Он просился ехать
вместе со мной, и пришлось пообещать, что я привезу ему из Москвы большого* на длинных ногах, коня.
— Не задерживайся,— еще раз повторила Стася.
На всех трудных и ненадежных дорогах войны виделось мне, как пошли они тогда по улице, возле калитки остановились и, обернувшись, помахали мне рукой.
И наконец я снова вернулся сюда. Меня не покидает чувство, что это все тянется та моя командировка. Кажется, что уезжал я совсем недавно, но вот не узнаю своего города и жадно присматриваюсь ко всем переменам.
Я уже осмотрел просторную, наполненную голубизной неба Привокзальную площадь с ее ажурными домами-башнями, которые служат воротами для въезда в столицу моей республики. Видел красивейшую магистраль — устланный коврами живых цветов, убранный густыми рядами задумчивых лип проспект с его строгими линиями домов- дворцов. Ходил по величественно-спокойной и бесконечно широкой Центральной площади, украшенной скульптурной лепкой, литьем и красным гранитом. Склонял голову перед Круглой площадью, построенной как памятник вечной славы борцам, отдавшим жизнь свою за свободу и счастье
Родины; торжественный покой хранит бронза бессмертных венков у подножия устремленного ввысь обелиска, увенчанного орденом Победы. Видел бесчисленные переплеты строительных кранов, намечающих контуры новых домов и линии будущих улиц. И — парки, парки, широкие площади садов и скверов неизъяснимой красоты. Волшебные сказки из книги нашей мечты о Коммуне. Слава тебе, великий человек — победитель и созидатель! Слава разуму, воле, любви и труду золотых рук твоих!
Новый Минск мне незнаком. Каждый шаг вызывает новое волнение.
Но среди всех этих чудес где-то есть ничем не примечательная Марковская улица и на ней дом № 9, который, я не могу обойти. Мне нужно увидеть его или, если его нет, то хотя бы посмотреть на то место, где он стоял.
Последний день августа. Теплынь. Я прохожу мимо величественно-строгого здания ЦК. По отлогим ступенькам, которые перемежаются широкими площадками, спускаюсь к Свислочи. Миную теперь куда более богатый и роскошный парк имени Горького. Я примечаю здесь все, что для меня ново и незнакомо. Могучие деревья, кронами сомкнувшиеся вверху, хранят прохладу и тень. Я останавливаюсь, так как замечаю, что многого тут не могу понять. Мне кажется, что парк изменил свои границы. Ну конечно, все эти молодые деревца выросли на месте, где когда-то тянулись кварталы домов. Где-то здесь жил Якуб Колас. Я хочу хоть приблизительно найти то место и стараюсь мысленно восстановить улицу. Вот тут были ворота в парк, и вот тут, в тени, стоял тот бревенчатый, пахнувший сосною дом. Выло высокое крыльцо с точеными балясинами. Следы разрушений еще не успела прикрыть зелень, среди травы виден потрескавшийся от пожара камень...
Я иду дальше, проходя улицу за улицей. И все открывается передо мной новый и новый город. Я узнаю эти места только по старому Военному кладбищу с незатихающим шумом его вековых сосен.
«Та улица должна быть где-то вот тут»,— говорю я себе, глядя на пустырь, который открылся передо мною справа.
Пустырь подготовлен для застройки, он обнесен уже забором. На этом месте были также большие разрушения. Нмы, груды камней и кирпича заросли травой и бурьяном. Кое-где остались деревья, от корней которых поднимаются густые побеги.
«Нет, та улица, кажется, должна быть несколько правее,—
рассуждаю я, припоминая, где должна была кончаться Войсковая и начинаться переулок, который вел на Марковскую. — Кажется, она проходила вот за этим домом, возле которого я стою! А может, как раз на ней и стоит этот дом?»
Бесконечные дороги войны привели меня в низкий, светло-желтого цвета дом в Фергане, на улице Коммунистов, который назывался госпиталем. Я мог теперь спокойно вынимать из бумажника небольшой пакетик из белой бумаги, доставать оттуда светло-русый локон, завитый в полуколечко, и подолгу смотреть на него. Края пакетика потерлись от походов, локон в нем слежался, а несколько тоненьких волосков отделились, и я боялся, как бы своим дыханием не развеять их.
Не раз мы удивлялись со Стасей, что у Севы такие светлые волосы и на лбу закручиваются в завитки. Так бывает, наверно, у каждого ребенка, но нам казалось, что такие нежно льняные только у Севы. Я сказал, что когда Сева вырастет и, может, будет уже студентом или инженером, то ему будет интересно посмотреть, какие у него были волосы. Не долго думая, Стася взяла ножницы и отрезала один завиток.
— На,— сказала она,— спрячь. Сам когда-нибудь ему и покажешь.
Я вырвал из настольного блокнота листок, сделал пакетик и, положив туда локон, спрятал в бумажник.
«Где они теперь? Живы ли?» — не раз я спрашивал самого себя, лежа в далеком госпитале, и каждый раз, казалось, слышал те последние слова: «Не задерживайся».
Несколько раз я обошел пустырь, тщетно пытаясь найти хоть маленькие приметы знакомого мне места. Наконец наткнулся на обгоревшее строение, на углу которого сохранилась старая, почерневшая обшивка. На этой обшивке я увидел табличку с надписью белыми буквами на синем эмалированном поле: «Фельдшерская улица, № 3». У меня замерло сердце: Фельдшерская улица была рядом с Марковской.
Я подошел к этому дому. Только он и остался как ориентир на том месте, где я попрощался с семьей.
Я постоял, вздохнул. Наконец я могу сказать, что был тут. Неважно, что не нашел ни улицы, ни того дома,— ясно, что их нет,— но я был тут и поклонился памяти...
Каждый раз из адресного бюро в Бугуруслане приходили одни и те же ответы: фамилия человека, которого я ищу, у них не значится. Вестей нет. Дороги войны уже давно шли по чужим землям. С тревогой я ждал ответа на свое письмо еще раз посланное в Минск в адрес любого жителя дома с просьбой написать, что со Стасей. Ответ я получил не из дома № 9; его прислала учительница той школы, где я работал, сообщив, что семьи у меня больше нет.
«Уважаемый Андрей Семенович,— писала учительница моей школы,— ваше письмо пролежало бы на почте в витрине безадресатнььх писем бесконечно долго, если бы случайно не попало мне на глаза. Война принесла нам много горя и бед. Мне не хотелось бы делать вам больно, уважаемый Андрей Семенович, но если вы спрашиваете о Стасе, то могу сказать, что, вероятно, они погибли: после жестоких бомбежек в первые дни я больше их не встречала...»
Я пошел отсюда на трамвайную остановку. С двумя ведрами мимо меня прошла женщина к колонке, спускаясь вниз. Мне захотелось проверить себя и еще больше убедиться, что был на нужном мне месте. Я обогнал женщину уже тогда, когда она подставляла ведро под кран, громыхнув дном о цемент, и спросил — где тут была Марковская улица.
Женщина подняла голову — ей было лет сорок пять. Просто одетая — в цветастой блузке, темной юбке, повязанная белым в горошек платком,— она была похожа на хозяйку хорошей рабочей семьи. Очень приветливое, открытое, немного широковатое лицо.
— Э, товарищ мой дорогой,— сказала женщина, выпрямившись,— теперь вы ее не найдете.
— Я это вижу. Но хотя бы знать, где тут была она?
— А вот! — Женщина повернулась лицом к пустырю и показала рукой. В заборе здесь был большой проем, на земле виднелись глубокие следы автомашин, которые, должно быть, часто здесь ходят, подвозя на стройку материалы.— Как раз нот тут она начиналась, ниже нового дома, и шла вон туда, видите искалеченную вишню в конце пустыря?
Тогда я с тревогой решился задать еще один вопрос:
— А не скажете ли, где, на каком месте стоял тут дом номер девять?
Девять? — переспросила женщина. Она внимательно посмотрела мне в лицо, а потом снова показала рукой.— А вот! Вон тот сложенный из обгорелых бревен домик и есть номер девять. На нем даже табличка прибита.
— Да нет,— говорю я.— Дом номер девять был не такой. Это был хороший особняк в два этажа; и сад еще там был. А под окнами росли три клена.
— Э, товарищ мой дорогой, я знаю, что не такой он был, да от него ничего не осталось. Видите, тут же все разрушено.
Видимо, женщине тяжело было вспоминать об этом — она помрачнела, отвернулась и поправила ведро под краном, хотя оно стояло как надо. Уже взялась за ручку колонки, собираясь нажать ее, но, может, потому, что я стоял в задумчивости, женщина снова выпрямилась и сказала:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49