А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

При этом он пожалел, что худо пишет по-английски. Письмо на старо китайском получается напыщенным, на современном разговорном — слишком обыденным. Только на западных языках кажутся нормальными
такое обращение, как «Дорогая мисс Тан!», или подпись: «Искренне ваш Фан Хунцзянь». Однако он сознавал, что его английская грамматика подчиняется законам и правилам не больше, чем ораторы в Гайд-парке или, скажем, американцы в период их борьбы за независимость. Иначе он прибег бы к помощи чужого языка — подобно политическому преступнику, укрывающемуся на территории иностранной концессии.
В течение последующего месяца он раз семь виделся с Тан, отправил ей десяток писем и получил в ответ пять или шесть. Первое полученное от девушки письмо он положил перед сном возле подушки. Ночью он дважды зажигал свет и перечитывал его. Постепенно эта переписка стала для него насущной потребностью. Стоило ему дома или на работе увидеть что-то любопытное или о чем-то подумать, как он тут же садился за очередное письмо. Когда писать было не о чем, послания его выглядели приблизительно так: «Сегодня все утро занимался деловой корреспонденцией, только сейчас разогнул спину. А-а-а-а! Слышите? Это я зеваю. Вот пришел половой из чайной, пора обедать. Продолжу после. Вы ведь тоже сейчас обедаете? «Если в полдень лишний кусок проглотить, можно до тысячи лет дожить...» Хотелось рассказать вам еще о многом, но видите — бумага кончается. Осталось место лишь для нескольких слов, что таятся в моей душе. Но у них, увы, еще нет решимости предстать перед вами...»
Письма, конечно, не могли заменить встреч. Первое время, предвкушая свидание, он несколько дней ходил в радужном настроении. Потом ему захотелось видеть Тан каждый день, каждый час. Но многого он не решался сказать вслух, и его снова тянуло к перу. Он боялся только, что его письмо, как сигнальная ракета, растратит в полете весь свой жар и до адресата дойдет лишь горсть золы.
Всеми правдами и неправдами Су вынуждала Фана часто бывать у нее, и все реже заставал он в ее доме Тан. Су ждала от него признания в любви по всем правилам и досадовала на его медлительность. Он же искал удобного случая сказать, что вовсе не любит ее, и ругал себя за недостаток решимости. Вскоре он уже признавался себе, что является, как говорят на Западе, воплощением «аморального малодушия», и опасался, как бы Тан не узнала об этой черте его характера.
Однажды в субботу, вернувшись после встречи с
Тан, он увидел на столе приглашение на ужин, подписанное Чжао Синьмэем. «Уж не устраивает ли он помолвку с кем-нибудь?» Фан вздрогнул при мысли о том, что теперь Су удвоит свои старания. Действительно, Су вскоре позвонила, осведомилась, получил ли он приглашение, и попросила зайти к ней на следующее утро.
Не успел он войти, как Су принялась от имени Чжао уговаривать его прийти на ужин, сказав, что никакого особенного повода нет. Фан хотел было спросить — чего это ради Чжао, не выказывавший ему прежде дружелюбия, так вдруг переменился, но побоялся быть неправильно понятым и осведомился лишь, будут ли другие гости. Су ответила, что, насколько она знает, приглашены еще два приятеля Чжао.
— Не входит ли в их число толстячок Цао Юань- лан, великий поэт? У него физиономия похожа на пампушку — поглядишь и сыт.
— Нет, они не знакомы друг с другом. Я знаю, Чжао Синьмэй такой же невыдержанный, как ты, поэтому стараюсь, чтобы ни он, ни ты не встречались у меня с Цао, а то еще передеретесь. А ведь Цао очень интересный человек.
Фан готов был заявить, что все это его мало интересует, но нежный взор Су заставил его промолчать. К тому же его успокоило сообщение о том, что поэт тоже захаживает в этот дом.
И тут Су неожиданно спросила:
— Как тебе нравится Чжао Синьмэй?
— Во всяком случае, он способнее меня и вид у него представительнее. Наверное, далеко пойдет. По-моему, это идеальный... гм... человек.
Узнай Су, что господь бог стал славить дьявола, а социалист — мелкую буржуазию, она не была бы так поражена. Она ожидала, что Фан будет высмеивать Чжао, и ей придется во имя справедливости встать на его защиту, вызывая тем самым ревность Фана.
— Еще за ужин не сел, а уже расхваливаешь хозяина,— съязвила она.— Он мне через два дня на третий письма пишет, о чем — говорить не буду. И каждый раз жалуется на бессонницу, надоело до смерти. Какое мне дело до его бессонницы? Я же не врач! — По лицу ее было видно, что она прекрасно знает, какое отношение имеет к ней бессонница Чжао.
— В первой песне «Шицзина» сказано: «Эта девушка хороша, скромна. Он грустил в ночи, он томился днем». Значит, его письма продолжают старейшую традицию китайской культуры.
Су вспыхнула:
— Человек достоин сочувствия, ему везет меньше, чем тебе. А ты не ценишь этого, знай себе потешаешься над другими. Хунцзянь, ты мне таким не нравишься! Впредь я буду стараться сделать тебя добрее к людям.
Напуганный такой перспективой, Фан прикусил язык. Распрощавшись с Су до вечера, он в плохом настроении вернулся к себе и решил, что больше тянуть с объяснением нельзя.
В ресторане Фан застал двух гостей, о которых говорила Су. Один был сутулый, лобастый, с большими глазами за золотым пенсне, в пиджаке со слишком длинными рукавами; на его бледном безусом лице не было ни морщинки, и его можно было принять за молоденькую женщину или за мальчика-переростка. У другого был открытый, вдохновенный взгляд, прямой нос, словно к лицу этого человека лестницу приставили. Вся его внешность, в том числе изящно повязанный галстук, вызвала у Фана немую зависть. Чжао Синьмэй радушно приветствовал Фана и сообщил ему, что сутулый — философ по имени Чу Шэньмин, а второй, Дун Сечуань, только что вернулся из Чехословакии, где служил военным атташе в китайской миссии. Он хорошо пишет стихи в старом стиле и вообще весьма талантлив.
Настоящее имя философа было Цзябао, что буквально означает «Домашнее сокровище». Обладатель этого имени счел его пошлым и, следуя примеру Спинозы, сменил его, стал звать себя Шэньмин, что значит «Пронзающий мысленным взором». В детстве будущего философа одни считали вундеркиндом, другие — душевнобольным. Он не закончил ни высшей, ни средней, ни даже начальной школы, ибо не находил учителей, достойных наставлять и экзаменовать его. Женщин он не выносил до такой степени, что, будучи сильно близоруким, долго не хотел надевать очки, чтобы не видеть женских лиц. Он любил говорить, что в людях заложено два начала — небесное и животное, но в нем самом только небесное.
Перелистывая иностранные журналы, он разыскивал адреса известных философов, писал им письма, расхваливал их труды, причем выдавал за собственное мнение слегка переиначенные отзывы рецензентов из тех же журналов. Надо заметить, что среди западных интеллектуалов философы больше других сетуют на судьбу: у них нет ни авторитета представителей точных наук, ни популярности писателей. И когда с другого конца света некто присылал им почтительное письмо, они едва ли не теряли рассудок от радости. В их представлении Китай был невежественной, отсталой, первобытной страной, а этот китаец писал довольно разумные вещи... И они в ответных письмах величали Чу Шэньмина основоположником китайской философии, а кое-кто послал ему и свои книги. Но когда он писал им вторично, ответов уже не приходило. Дело в том, что честолюбивые старцы, похваляясь друг перед другом письмами из Китая, быстро выяснили, что Чу Шэньмин всех подряд именовал величайшими философами современности, и это вызывало в них разочарование и гнев.
С помощью десятка писем от западных философов Чу приводил в трепет всех своих знакомых, а один меценат из богатых сановников дал ему десять тысяч для поездки за океан. Из всех знаменитостей один Бергсон не состоял с ним в переписке, ибо не терпел случайных знакомств, скрывал свой адрес и номер телефона. Приехав в Европу, Чу через издательство отправил Бергсону письмо с просьбой назначить ему время встречи, однако оно вернулось нераспечатанным. С этого момента Чу стал ярым противником интуитивизма. Зато противник Бергсона Рассел пригласил китайского гостя на чашку чаю, и Чу стал изучать математическую логику. За океаном ему пришлось надеть очки, и его отношение к женщинам стало меняться. Женоненавистник Ду Шэньцин чуял присутствие женщин, даже отделенных от него тремя комнатами; Чу Шэньмин обладал столь же острым чутьем, но женщины теперь уже влекли его к себе. Встречая в книге по математической логике термин а он мысленно переделывал его в роз, знак «X» он читал «к 155» . Хорошо еще, что он не был знаком с диалогом Платона «Тимей», а то бы «X» еще больше заинтересовал его.
Сейчас он безбедно жил на ежемесячные субсидии государственного банка, переводя на английский язык сочинение своего мецената о мировоззрении китайцев.
Что касается Дун Сечуаня, то отец его, Дун Исунь, был известным эрудитом старой школы; будучи чиновником при республике, он хранил преданность Цинской империи. Он всегда заявлял, что не честолюбив, и не лгал при этом, ибо был воплощенным корыстолюбцем. Сына он обожал и считал продолжателем семейных традиций, однако учиться его не принуждал. Стоило Дун Сечуаню кое-как окончить военное училище в Пекине, как отец с помощью старых связей нашел ему выгодное место. Имея способности, сын научился у отца сочинять стихи в классическом стиле, чем заслужил одобрение старых литераторов. В Китае всегда было немало литературно образованных военачальников — не то что во Франции, где всякого генерала, способного хоть что-нибудь сочинить, тут же избирают в Академию. Военное дарование Дун Сечуаня было примерно таким же, как и у прежних литераторов из военных, стихи же могли сделать честь и не только военному. Литературные занятия отнимали у него много времени, что мешало продвижению по службе, но было на руку его подчиненным. Став военным атташе, он не столько занимался делами, сколько критиковал начальников и сослуживцев за стилистические ляпсусы при составлении бумаг, в результате чего был отозван на родину. Едва появившись дома, он уже собирался в Гонконг искать себе новое занятие.
Фан почувствовал уважение к Дун Сечуаню, особенно после рассказа Чжао о его отце.
— Стихи вашего батюшки, господина Исуня, известны всей стране. Но вы не только продолжаете его дело, вы сочетаете таланты военные и литературные, а это случается нечасто.
Фану казалось, что он достаточно польстил новому знакомому, но тот сказал:
— Видите ли, моя поэтическая манера не похожа на отцовскую. В молодые годы он не ставил перед собой такие возвышенные цели, как я. Он и поныне не может отделаться от влияния Хуан Чжунцзэ и Гун Цзычжэня я же с самого начала стал писать в стиле «тунгуан».
Фан не решился продолжать разговор. Чжао подозвал официанта и в последний раз просмотрел составленное накануне меню. Дун Сечуань велел принести ему кисть с тушечницей и стал с удивившей Фана быстротой что-то писать на чайном столике. Чу Шэньмин сидел неподвижно и молчал, словно предавшись самосозерцанию, и улыбался столь загадочной улыбкой, что ей позавидовала бы Мона Лиза. Фан заговорил с ним:
— Какими проблемами философии вы заняты, господин Чу?
Тот вдруг всполошился и, едва удостоив Фана взглядом, обратился к хозяину:
— Старина, когда же придет мисс Су? Мне впервые в жизни приходится ждать женщину.
Чжао хотел было ответить, но увидел склонившегося над столиком Дун Сечуаня:
— Что ты там пишешь?
— Стихи,— ответил тот, не поднимая головы.
— Пиши побольше. Люблю твои стихи, хотя вообще в поэзии я профан. Зато моя приятельница мисс Су и сама пишет в новом стиле, и в старом хорошо разбирается. Покажи ей, что ты там сочиняешь.
Дун отложил кисть и уперся пальцем в лоб, как бы вспоминая какую-то строку, потом стал писать и говорить одновременно:
— Разве можно сравнивать стихи в старом и новом стиле? Как-то в Лушане я беседовал с другом нашего дома, почтенным Чэнь Саньюанем. Разговор случайно коснулся новых стихов. Оказалось, что старик знаком с некоторыми из них. Так вот, он сказал, что только в стихах Сюй Чжимо видит кое-какие достоинства, но и они в лучшем случае напоминают поэзию Ян Цзи и его современников. Ну а женщины создают лишь второсортную поэзию. В самом деле, и у птиц поют одни самцы. К примеру — петух.
— А почему, скажите, в европейских стихах о соловьях часто говорится в женском роде? — не согласился хозяин.
Чу Шэньмин, большой дока в вопросах пола, отпарировал:
— У соловьев самки вообще безголосые, поют только самцы!
В это время вошла Су. Чжао как хозяин стола посвятил ей все свое внимание. Дун, едва поздоровавшись, перестал смотреть в ее сторону. Видимо, эрудиты старой школы внушили ему: когда имеешь дело с певичками — можешь позволять себе всякие вольности, что же касается жен приятелей, то даже пялить на них глаза — дело неподобающее. В то же время философ жадно уставился на гостью; его глаза впились в нее «подобно выпущенным из пистолета пулям» (как выразился Шеллинг об идее Абсолюта), пробив предварительно стекла пенсне. Чжао сообщил:
— Я приглашал и госпожу Дун, но она сегодня занята. Госпожа Дун — красавица и к тому же отличная художница; они с супругом словно жемчужина и нефрит.
Тоном беспристрастного критика Дун ответил:
— Признаю, она довольно привлекательна и хорошо владеет кистью. Ее картина «Заброшенный храм в лучах заката» вдохновила многих поэтов старшего поколения. Этот свиток она написала после нашей прогулки в Храм дерева дракона. Отец сложил по этому поводу два четверостишия; хороша в них мысль о том, как мало осталось на свете его былых сподвижников, доживающих свои дни в лучах заходящего солнца. Действительно, и люди, и таланты — все мельчает. «Что вспоминать о веках Канси и Цяньлуна — безвозвратно ушли даже времена Тунчжи и Гуансюя».
Дун покачал головой и вздохнул. Фан с интересом слушал эти новые для него рассуждения, хотя и не мог понять, почему цветущий, побывавший в Европе человек изображает ностальгию по временам монархии — быть может, из-за приверженности к стилю «тунгуан»? Чжао между тем пригласил гостей к столу и налил в бокал Су французского вина.
— Это специально для тебя, у нас есть кое-что другое. Сегодня среди нас есть один философ и два поэта. А господин Фан являет собой сочетание философии.
— Откуда вы взяли, что я философ и поэт? И вина я не пью ни капли! — переполошился Фан.
Чжао, с графином в руке, обвел взглядом гостей:
— Предлагаю каждого, кто будет скромничать и отнекиваться, штрафовать двумя бокалами!
— Согласны!—воскликнул Дун.— Такое прекрасное вино — не наказание, а одно удовольствие.
— Господин Чжао, я и вправду не пью. Может быть, закажете мне виноградного сока?
— Где это видано, чтобы человек поучился во Франции и не пил вина? Виноградный сок — напиток для девиц. Исключение будет сделано только для Шэнь- мина — у него истощение нервной системы.
Дун расхохотался:
— Раз вы не «красавица, пред коей пали стены», подобно мисс Вэньвань, и не «страждете от хворей и печалей», как господин Шэньмин, вам остается только «напиться, коли есть вино» . Ну, хоть полбокала для начала!
— Хунцзянь, действительно, не пьет. Но чтобы не обижать хозяина, он немножко выпьет. Правда?
Услышав, как Су встала на защиту Фана, Чжао мысленно пожелал, чтобы вино в его рюмке превратилось в горючее. Этого не произошло, и все же Фану показалось, что огненная струя от кончика языка потекла к его груди. Тем временем официант принес философу, до сих пор пившему только чай, бутылку подогретого молока. Тот наполнил бокал, попробовал и сказал:
— В самый раз, не слишком теплое, не слишком холодное.— Затем он извлек из кармана пакет с каким- то заграничным лекарством, отсчитал четыре таблетки и проглотил их, запив молоком.
— Господин Чу следит за своим здоровьем,— заметила Су.
— Было бы куда лучше, если бы у человека была только душа! — ответил, переведя дух, философ.— Я вовсе не ношусь со своей плотью, однако стараюсь ублажить ее, чтобы она мне не мешала. А молоко хорошее, свежее.
— Стал бы я тебя обманывать! — сказал Чжао.— Мне твои привычки известны — перед твоим приходом я каждый раз ставлю в холодильник бутылку молока. Раз ты такой молоко поклонник, я как-нибудь познакомлю тебя с мисс Сюй. У нее своя молочная ферма, пусть она позволит тебе сосать прямо из вымени. Сегодня я все напитки — сок, вино и молоко — принес с собой, на ресторан не надеюсь. А еще есть кое-что для тебя, Вэньван. Твое любимое!
— Говори скорее, что! А то у меня от нетерпения голова разболится!
— Теперь я буду знать, что ты любишь. В следующий раз тоже принесу,— вмешался в разговор Фан.
— Не говори ему, Вэньвань! — не без ревности в голосе произнес Чжао.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45