А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z


 

.. Вы оба правы,—- сказала она.— Но почему вы, лично вы со мной так сдержанны? Вы не считаете меня взрослым, самостоятельным человеком. Разговариваете со мной как с ребенком. Я понимаю, отец... Для него я всегда останусь ребенком. А вы-то почему?..
Я смутился, не зная, что ответить.
— Знаю,, вы так ко мне относитесь,— продолжала Лайма,— потому что в ваших глазах я все та же глупая девчонка, у которой единственным дружком когда-то был ягненок по кличке Белячок. А с тех пор прошло десять лет. За эти годы я не только училась, работала, но и столько глупостей наделала, столько выстрадала. Я не терплю желторотых юнцов. Но почему же вы, человек бывалый, умудренный жизнью, относитесь ко мне как к маленькой девочке, с которой всерьез и говорить не стоит, а можно лишь читать нравоучения? Я ведь тоже человек, и у меня есть сердце...
Горящими глазами она смотрела на меня с таким укором, что я сам растерялся, оробел как мальчишка.
— Выше голову, Лайма! — наконец сказал я с улыбкой.— Не ищите недостатков, которых во мне нет. Вы милая, добрая, прекрасная женщина. Будь я годков на десять помоложе и не будь ваш отец моим другом, я бы вас умыкнул. Посадил бы на коня и — в горы.
— Меня?
— Да-да, вас!
— Ну уж умыкнули бы! Мужчины моего возраста не столь решительны. К тому же не ко всякому я бы села в седло, а к вам с удовольствием.
— А что скажет отец?
— Опять вы со мной говорите как с малым ребенком!
— Ваш отец мой друг, я не могу с ним не считаться. Дружба требует прямоты и честности. Знаете что, давайте дружить. Дружбу делить можно, а любовь нельзя.
— У вас есть женщина, которую вы очень любите?
— Да, Лайма,— соврал я.
Она опустил глаза и долго молчала.
— Спасибо за откровенность. А теперь идите!
— В самом деле, пойду, отец, наверное, заждался.
— Спокойной ночи! — сказала она, гордо выпрямившись.— И больше об этом ни слова. Только, пожалуйста, не считайте меня глупой девчонкой.
Когда я вернулся к себе в номер, Август уже спал, накрывшись с головой одеялом. В камине розовели угли. Взяв горсть соленого миндаля, я подсел к огню. В дымоходе протяжно и жалобно постанывал ветер, а у меня в душе бушевала буря. Началась она там, в номере у Лаймы, и я был счастлив, что мой корабль устоял на волнах и мачты остались целы.
Поутру нас разбудил шальной весенний дождь. Ветер с моря посыпал окно градом тяжелых капель. О лыжах нечего было и думать. Позавтракав, мы с Августом засели в баре за шахматы, а Лайма за соседним столиком листала журналы. После вчерашнего объяснения она замкнулась в себе, была неразговорчива и как будто стеснялась меня. Я же делал вид, что ничего не произошло.
Внезапно по небу, от края до края, прокатился ужасающий грохот. Лайма вздрогнула.
— Лавина? — спросила она испуганно, на что отец спокойно ответил, не сводя глаз с шахматной доски:
— Первая гроза. Худо дело! Деревья еще голые, стало быть, лето будет прохладное, неурожайное.
В баре днем было тихо, лыжники по большей части отсыпались у себя в номерах. Мы с Августом заказали по чашке кофе и коктейлю, Лайма не захотела к нам присоединиться. Поднялась, ушла к себе.
— Кто бы мог подумать, что так не повезет с погодой! — сокрушался Август.— Кости как клещами дергает.
— Ничего, скоро опять выглянет солнышко,— сказал я.
— Нет, похоже, это надолго. А в такую пору в горах неуютно. Начнутся оползни, лавины. Столько леса задарма погибнет. Да и человеческих жизней.
— Неужели кто-нибудь в такую погоду в горы пойдет? — удивился я.
— Думаешь, мало сумасбродов? — усмехнулся Август.— Их всегда и всюду хватало.
Вечер тоже коротали вдвоем. Лайма к нам не заглянула. Отец пошел ее проведать, а вернувшись, сказал:
— Легла, отдыхает. Говорит, нездоровится. Дождь, не переставая, нахлестывал в окно, противно
подвывал ветер. Около полуночи мы проснулись от страшного грохота. Дом задрожал, будто от землетрясения. Потом все стихло.
Август спустил ноги с кровати, прикрыл колени одеялом и закурил:
— А вот это уже лавина! — сказал он.— У горцев есть легенда: весной в это время злые духи пробуждаются.
Спать расхотелось. Сидели покуривали.
Однажды и мне случилось быть свидетелем этого грозного явления природы. Нас, бриг, тогда везли поездом из Гренобля в Италию через Альпы, кстати, тоже в марте. После прошедших дождей снег отсырел, отяжелел и ринулся вниз со склонов, увлекая за собой камни и тяжелые глыбы... Прекрасный альпийский бор полег будто подкошенный. Да, неуютно в горах в эту пору...
В стену постучали, значит, и Лайма проснулась. Вскоре вся турбаза была на ногах — захлопали двери, зацокали каблуки, зазвучали голоса.
— Нам-то ничего не грозит,— успокоил меня Август.— До подножья гор отсюда порядочно, а вот лесу достанется...
Мы оделись, хотя до рассвета было еще далеко и за окном только дождь, непроглядная темень. Ветер бушевал с такой силой, что в доме звенели оконные рамы. После очередного, особо яростного порыва в горах повторился уже знакомый, леденящий душу грохот.
Постучав, вошла Лайма. Вид у нее был встревоженный, сонный, как, впрочем, и у нас. Первым делом спросила:
— Что там, в горах?
— Лавина,— сказал отец.— Во время войны нам однажды лавины очень помогли: засыпали гитлеровские траншеи. Часть вражеских солдат заживо похоронили, другие вынуждены были отойти...
Август зачем-то среди ночи растопил камин, и мы втроем, прижавшись друг к другу, сидели у огня, словно ожидая новой канонады с гор. Но все было тихо. Под утро присмирели дождь и ветер, и мы легли спать.
На следующий день мы с Августом проснулись поздно. Дождь перестал, небо расчистилось, лишь кое-где дрейфовали разрозненные кучки облаков. Опять подмораживало, на ветках сирени в саду алмазными подвесками блестели оледеневшие капли дождя. Окрестные склоны пестрели лыжниками. Лайма тоже ушла, сунув нам под дверь записку: «С добрым утром! Пойду покатаюсь, проведаю, что за ночь натворили злые духи гор. Лайма».
— Вот егоза, не сидится ей на месте,— проворчал отец.— И в работе такая же. Скорей бы замуж, что ли, вышла! Двадцать пять уже! Не знает, куда девать энергию!
— Двадцать пять — это не возраст,— успокоил я
отца.— А потом, больше двадцати ей и не дашь. Хорошо, что она порвала с тем шалопаем.
— Ты прав,— согласился Август.— Любовь не игрушка, супружество тем более. Сам понимаешь, Роберт, у нас с Ионой дочь одна и больше детей не будет. Хотелось бы видеть ее счастливой...
После завтрака решили на часок-другой выйти в горы. Наст был слабый, с катанием не ладилось. На полпути к склону увидели Лайму: шла пешком, волоча за собой лыжи, а на них лежал какой-то темный тюк. Лайма то и дело проваливалась по колено в снег, да и поклажа, видно, была нелегкая. Даже не верилось, что это та самая стройная, стремительная Лайма: брела сгорбившись, как старушка, низко опустив голову.
— Ты чего там тащишь? — окликнул ее отец, и голос его эхом прокатился по окрестным лесистым холмам.
Лайма не ответила. Увидев нас, остановилась, присела на торчавший из-под снега камень и так просидела, свесив голову, пока мы не подошли.
На лыжах лежал окоченевший труп молодого солдата в гитлеровской форме. Его бледное с синевой лицо было в ссадинах и кровоподтеках, глаза и рот раскрыты, на солнце стекленели зрачки. Шинель разодрана, на ногах короткие солдатские сапоги. На одном подошва отошла и торчала, словно высунутый язык.
— Один из стрелков! — определил Август и потом спросил почти с укором: — Где ты его нашла?
— У Сахарной Головы,— едва слышно ответила Лайма.— Там прошлась лавина... Камней, деревьев нанесло... Кошмар! Еду, гляжу — рука торчит из снега. Стала отрывать лыжей. Думала, кого-то ночью засыпало. Потом... Какой ужас! Фашист! Со мной чуть удар не случился.
— Интересно, замерз или подстрелили? — проговорил Август, но, должно быть, поняв неуместность вопроса, сам себе ответил: — Не все ли разно. Мертвый... Почти тридцать лет в леднике пролежал...
— И какой молодой! — проронила Лайма.
— Девятнадцать или двадцать, не больше,— сказал я.
— Мертвые не стареют,— мрачно заметил Август.— Только что же с ним делать? Придется отвезти, похоронить... Бери мои лыжи, Лайма. Я его отволоку. Ты и так намаялась.
— Бы идите, а я посижу,— тихо сказала Лайма.— Все это как дурной сон... Может, он тебя и ранил, отец?
Август оглядел горный склон с отчетливо прочерченным лавиной следом.
— Все может быть, дочка. Место то самое. А может, я его... Сегодня это уже не имеет значения — кто кого. Он для нас больше не враг.
Глубоко проваливаясь в снег, Август волочил необычайную находку дочери на турбазу, я шел следом за ним, и на душе была какая-то гнетущая тяжесть. Как в ускоренной съемке, перед глазами мелькали кадры: фронты, окопы, концлагеря, госпитали, томительная неизвестность, цвет миндаль в Испании, Франции, наконец, Лаймин сад, поднявшийся на месте гибели роты советских воинов... Какие повороты! Баснословно прекрасные горы, пестрая шумливая гурьба лыжников, лавина и — окоченелый труп врага...
Лайма нагнала нас у самой турбазы. Нашу странную процессию высыпало встречать множество народа — запоздавшие лыжники, директор турбазы, обслуживающий персонал. Нас окружили, начались расспросы и допросы, как в кабинете следователя — где, когда, при каких обстоятельствах... Кое-кто из женщин шмыгал носом, то ли из жалости, то ли от волнений. Директор в поисках удостоверения личности обшарил карманы мертвеца, но ничего не нашел.
— Наверно, попал в окружение и все уничтожил,— предположил кто-то из толпы.
Но директор, как оказалось, тоже защитник Кавказа, возразил:
— Нет, этот погиб, и у него забрали все, что при нем было, а самого закопали в снег. Так они поступали... Думаете, он единственный? Сколько их осталось в наших снегах!
На складе турбазы нашелся гроб, и под вечер гитлеровского солдата повезли хоронить на ближайшее кладбище. Лайма где-то южном склоне собрала букет подснежников и отправилась вместе со всеми. Мы с Августом остались в баре, молча сидели за шахматами. Часа через два Лайма вернулась и явно была не в духе.
— Что-нибудь опять случилось, дочка? — спросил отец.
— Нет, ничего. Только не могу отделаться от мысли, что это он тебя ранил.
Август вернул на место уже занесенную было фигуру и внимательно посмотрел на дочь. Лицо у нее было бледное, осунувшееся, как будто несколько ночей кряду провела без сна.
— Не стоит гадать, дочка! Я же сказал: сегодня это не имеет значения — кто кого. Победили мы — вот что главное. Не этот мальчик развязал войну. Он был лишь винтиком в гигантской военной машине, пылинкой на дороге, по которой прошлись гитлеровские орды, и здесь его затоптали в снега. Не он виноват. Виновных нужно искать в другом месте. Кое-кто уже получил по заслугам, другие все еще разгуливают на свободе.
— Все равно... А цветы...— придушенным голосом сказала Лайма.— Пока шли на кладбище, я все думала... А цветы положила на братскую могилу. Там похоронены сотни наших солдат.
— Да, тут много полегло,— в раздумье проговорил отец.— Бои были упорные. Трудно воевать в горах, за каждым выступом, за каждой скалой враг может застать тебя врасплох. Знаешь, Лайма, хватит об этом!
— А может, нам вернуться домой? — вдруг предложила Лайма.— И снег никудышный, и настроение уже не то. Что-то мне разонравилось... Закрою глаза, и опять мерещится... Кошмар какой-то!
— Что ты, дочка! — возмутился Август.— Ни с того ни с сего уехать! К нам гость пожаловал, столько километров отмахал, а мы все бросим и повезем его домой! Нет, Лайма, если хочешь, возвращайся, а мы с Робертом остаемся.
Лайме надо было помочь, и я решил вмешаться. Я же знал, что Августа, как и меня, точили старые раны, да и ноги с непривычки разболелись от подъемов и спусков. Знал, что только ради меня он хочет остаться. Но об этом, конечно, умолчал, а главным доводом в пользу возвращения выдвинул то обстоятельство, что времени у меня мало, а еще с людьми, с колхозом хочется поближе познакомиться, побывать в садах и теплицах...
— Ну, раз и ты настаиваешь, тогда поедем,— уступил Август, добавив, правда, что, по его мнению, погода вскоре наладится и катание опять будет отличное.
Условились выехать с утра, по холодку, а потому заранее уложили вещи. Решено было устроить прощальный ужин, но Лайма, опять сославшись на плохое самочувствие, от участия в нем отказалась. Зато к нам поднялся приглашенный Августом директор турбазы с женой, пышной, жизнерадостной блондинкой.
В камине весело пылал огонь, шампуры, приведенные в состояние боевой готовности углей, и глинтвейн источал экзотические ароматы.
— А где же ваша дочь? — спросил директор.
— Нездоровится ей,— объяснил Август.— Оно и понятно, после таких волнений...
— Да что тут особенного! — заметила директорша. — У нас чуть ли не каждую весну такое случается. Стоит ли волноваться!
— Потому-то у меня всегда в запасе гроб,— с ухмылкой заметил директор.— В горах надо быть готовым ко всяким неожиданностям. Иной раз и для своих постояльцев понадобится.
— И для своих? — не понял я.
— А как же! Бывает, какой-нибудь сорвиголова переоценит свои возможности и недооценит крутизну горы... Или, скажем, человек нашего с вами возраста... На радостях перекатался, ну и — сердечный приступ... Всякое бывает. Директор должен быть дальновидным.
Я от души рассмеялся. Этого недоставало, чтобы мы с Августом, в стольких передрягах побывавшие, столько всего на своем веку повидавшие, здесь, в горах, свернули себе шею или свалились от сердечного приступа!
Ежегодно весной, когда зацветает миндаль на Кавказе, я получаю от своего друга письмо с приглашением приехать погостить. Из писем Августа Вердыня я знаю, что Лайма наконец вышла замуж за агронома своего же колхоза и уже родила ему крепкого кучерявого парнишку. А на приглашения обычно отвечаю, что рад бы, да опять открылись старые фронтовые раны, потому и не смогу приехать.
И все же я твердо решил еще раз побывать на Кавказе — весной, когда цветет миндаль.
ЧЕРНЫЙ АЛМАЗ
Как только Ригу заняли фашисты и ураган войны умчался дальше на восток, в оперный театр явился барон фон Остен-Сакен, скрипач с дипломом
Дрезденской консерватории. Консерваторию он кончил с отличием, затем, как утверждали характеристики и вырезки из немецких газет, играл в различных симфонических оркестрах, нередко давая сольные концерты, а одно время был даже первой скрипкой Берлинской оперы. Свое появление в Остландии барон Остен-Сакен объяснял сокровенным желанием сделать нечто доброе для страны предков, тех самых предков, что некогда владели здесь обширными Дундагскими поместьями, поселками, местечками. Он гордился своей родословной и при всяком удобном случае любил заметить, что музыкальность — лишь один из многих даров, которыми господь бог соизволил наградить славный род Остен-Сакенов.
И так как оркестр заметно поредел от военных невзгод, а новый скрипач, помимо всех прочих достоинств, был чистокровным арийцем, само собой разумеется, что вопрос о его кандидатуре был решен без особых затруднений. В тот же день барон был зачислен первой скрипкой в оркестр Рижской оперы. Так для барона фон Остен-Сакена начался новый этап жизни и творчества в Остландии.
Вначале оркестранты были весьма сдержанны с новой звездой. Однако скоро первый холодок прошел и сдержанность растаяла. У нового музыканта был великолепный инструмент, играл он весьма прилично, чтобы не сказать большего. К тому же он всегда аккуратно являлся на все репетиции, с большим почтением следил за дирижером и очень скоро стал во всех отношениях примером для других. Его костюм был безупречен, для всех у него была наготове приветливая, непринужденная улыбка, а про его арийскую чистоплотность ходили анекдоты. Рассказывали, что, приходя на репетицию, он целых полчаса мыл руки. И все, кого он когда-нибудь почтил своим рукопожатием, в один голос утверждали: да, это руки врожденного скрипача. То же самое говорили и дирижеры, которые после удачно сыгранной партии под аплодисменты зала раскланивались перед публикой, а затем пожимали холеную руку первого скрипача,
Но хотя его отношения с оркестрантами можно было назвать корректными, барон фон Остен-Сакен был замкнут и держался особняком. Еш,е никто из оперы не удостоился чести быть приглашенным к нему домой, хотя он, как все немцы, получал куда более обильный паек, чем местные. Его замкнутость объясняли по-разному. Одни
полагали, что причиной тому арийская спесь, а люди, настроенные более либерально, объясняли ее причудами большого музыканта. И скоро сторонникам первой версии был нанесен первый чувствительный удар.
Случилось это как раз в то время, когда в одном из рижских районов гитлеровцы устроили гетто, согнав за колючую проволоку всех иногородних и местных евреев.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76