А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Другие страдать и мыслить способны после перенесенных невзгод – выше их могут подняться в своей печали и, презрев жизнь, умереть достойно. Это служит им утешением. Он же, ии думать, ни чувствовать не умея, жить все-таки жаждет, жить. И в этом его наказание.
Послесловие
Блеск и нищета венгерских набобов
Набоб… Этим индийского происхождения титулом величали в Западной Европе второй половины прошлого века баснословно богатых дельцов – авантюристов и расточителей, которые нажились в колониях. Таким предстает перед нами хотя бы герой известного романа Альфонса Доде «Набоб» (1877).
Но что такое – «венгерский набоб»?… Янош Карпати венгерского писателя Мора Йокаи (1825–1904) не архаичный восточный властелин, чьи несметные богатства лишь привесок его неограниченного деспотизма. И не стяжатель-выскочка новейшего буржуазного склада, финансовый магнат на час, который у Доде снискивает бешеными своими деньгами эфемерный почет алчных паразитов, в свою очередь, облепляющих наподобие хищных рыб эту словно с неба упавшую в загнивающие воды Второй империи лакомую добычу.
Где-то на историческом перепутье между «варварским» Востоком и «цивилизованным» Западом, между древними феодальными деспотиями и царством новейшей буржуазной плутократии высится причудливо колоритная фигура Яноша Карпати, этого венгерского барина, который не знает, что делать со своим огромным состоянием, с бесчисленной крепостной челядью – с самим собой, наконец. Деньги уже глубоко внедрились в его хозяйство: без продажи всевозможных даров своих имений он и прожить бы не смог. Арендаторы, предприниматели разных мастей со всех сторон уже осаждают его со своими промышленными затеями, пусть еще патриархально грубыми, анекдотически неумелыми (гута варит у него плохое зеленое стекло, драп из сукновальни расползается на плечах). Но основной капитал все-таки не нажит, не сколочен собственноручно, а унаследован. И недалекий «барин Янчи» ведать не ведает его истинной цены, не может и не умеет сделать из своих денег разумное употребление. Разве что, одурев от праздности, выбрасывает их на разные эффектные пустопорожние выкрутасы, нелепые чудачества, которые вдруг изобретают его неиссякшая природная энергия, его мимолетные, не управляемые никакой здравой целью прихоти и настроения.
«Оживить» этот мертвый капитал (а с ним – и его лишь механически существующего, прозябающего владельца), привести его в движение на благо страны, направить втуне лежащие миллионы в артерии национального организма! Вот чего требует и желает Йокаи в своем романе «Венгерский набоб» (1853–1854). Энтузиаст подготовивших венгерскую революцию 1848 года экономических и политических реформ (к их поре отнесено действие), он и послереволюционное венгерское общество словно бы звал к новому пробуждению, к новым прогрессивным преобразованиям.
Благим этим намерением обусловлена откровенно критическая даже сатирическая обрисовка Карпати в первой половине романа. Вот он в окружении шутов, гайдуков и приживалов устраивает со скуки ночную попойку в корчме, чтобы спалить ее в конце концов, щедро заплатив трактирщику «за все». Вот, принимая отчеты приказчиков и арендаторов, спускает он им в душевном размягчении перед своими именинами явные жульничества, ибо единственный вид человеколюбия, доступный такому замшелому тунеядцу, который свою презрительную жалость к нижестоящим почитает за христианское милосердие, – это прощенное воровство.
Вообще на всех его поступках, всем укладе жизни, несмотря даже на природную незлобивость, лежит уродливая печать того застоя, если можно так выразиться, идиотизма феодального быта, того ничем, кроме самовластной прихоти, не стесняемого произвола, который равно калечит, развращает господ и слуг. Кто такой, в сущности, на исходе своего седьмого десятка барин Янчи? Нравственно опустившийся, одичалый мизантроп, находящий удовольствие в том, чтобы унижать, недостойный безобразник, чье самодурство от наивно балаганной простодушности ничуть не становится привлекательнее. А верный его управитель, старый Варга? При всей порядочности только добровольный холоп и раб, чьи почтительно витиеватые речи – лишнее свидетельство того, в какой безмерной униженности жили у Яноша Карпати и его предков даже относительно «свободные», возвышаемые и приближаемые ими люди.
А за фигурой развращенного своим самовластием барина Янчи встают другие печальные и комические жертвы чванливой венгерской азиатчины. Особенно жалки женщины того же круга, со скованными условностями душами и разбитыми, ожесточенными сердцами, например, желчная старая дева Марион. Подобные полусвихнувшиеся монстры в юбках, некие живые руины обветшалого, раздираемого амбициями и порабощенного деньгами сословного общества возникали еще разве лишь в иных соседних литературах – скажем, у Ожешко («Господа Помпалинские»), За образом же преданного Варги тянется вереница и совсем бесправных, обездоленных: безропотных крепостных девушек, которые служат утехой барину и пьяным гостям, подневольных шутов-цыган и многих других.
Этот униженный, жестокий и несчастный мир и хотел бы раскрепостить, очеловечить Йокаи. Первейший образец и пример в этом направлении – его идеальный герой граф Рудольф, который находит в реформаторских начинаниях спасение от собственной мизантропии, от байронически ожесточенной разочарованности в силах и способностях венгерского дворянства. Даже крепостнику-набобу Рудольф помогает обрести себя, приобщиться к более целесообразному времяпрепровождению и из сумасбродного кутилы и распутника «барина Янчи» превратиться в полезного члена общества: в доброго патриота и семьянина, благообразного господина Яноша.
За эти идеальные, даже прекраснодушные ожидания – что и закоренелые крепостники при должном влиянии могут стать радетелями прогресса – и вообще за совершенно определенную с 1848 года реформаторскую позицию Йокаи, казалось бы, резонно называли либералом. Интересны его книги, однако, потому, что запечатленное в них жизневосприятие отнюдь не заурядно либеральное. И это особенно видно в «Венгерском набобе», который торил дорогу венгерскому социальному роману.
В самом деле, возлагая надежды на просвещенные верхи, на буржуазное преобразование общества, Йокаи – плодотворное противоречие! – отнюдь не приемлет при этом его губительных моральных последствий. Он искреннейший враг столь же атавистичной, дикой для него античеловечности, которую несут голая корысть, напористая, но бесчестная ловкость, не меньше идиотического растительного прозябания растлевающая, опустошающая души. В романе немало саркастических и патетически-вдохновенных выпадов против буржуазного аморализма, источаемого страной, где революция, увы, лишь расчистила ему дорогу: Францией первой трети прошлого века. Это и модничанье, поклонение успеху, и подло рассчитанная клевета, злоязычие, и равнодушие к идеалам, профанация искусства, красоты и любви, превращение их в товар – словом, все, что сопутствовало не знающему сантиментов в своей оголенной прозаичности и торжествующей наступательности буржуазному прогрессу.
Неприятием утилитаристской атмосферы века, разнузданного буржуазного зла освещены многие эпизоды «Венгерского набоба». Именно этим объясняется известная ироническая дистанция, с какой изображаются, например, события 1789 года во Франции. И одновременно то радостное одушевление, которое водит пером писателя, когда великосветские наглецы проигрывают в театре свою «битву» против не желающего подлаживаться к их вкусам, не ищущего коммерческого успеха искусства. Не скрывается и презрительно-насмешливое отношение к падкому на соблазны «легкой» жизни семейству Майер, в котором не без участия тех же наглецов заводится разлагающая его гниль паразитизма.
Да и все, кого коснулась зараза лжи и корысти, смешны и отвратительны в своем искривленном, изуродованном человеческом естестве. Такова Майерша, одержимая страстью подороже продать своих дочек, особенно «раскрасавицу» Фанни, домогающимся их богачам. Таков содержатель светского салона кривляка-мартышка Кечкереи, который с истинно обезьяньей развязностью занимается тем же сводничеством, только прикрытым ширмами крикливой добропорядочности. Или сияющий довольством преуспевающий банкир с темным прошлым Гриффар: на гребне военных спекуляций вознесся он на самый Олимп французской плутократии и светски предупредительно обирает теперь свои новые жертвы. И, наконец, щеголяющий всеми пороками буржуазного века, вполне постигший его меркантильную науку виртуоз фатовского эгоизма и корыстного домогательства клиент Гриффара и племянник набоба Бела Карпати. Приняв несколько манерное, но безупречное европейское имя «Абеллино», – не потакать же немодно его назвавшим варварам родителям! – он в добром согласии с кредитором изобретает все мыслимые и немыслимые способы, чтобы завладеть дядюшкиным состоянием.
Карикатурный двойник Яноша Карпати, ибо тоже слепой раб собственных прихотей, Абеллино вместе с тем – главный антагонист всего хорошего, что таится в разных общественных слоях и в людских душах. Чему же он этим обязан, что в нем особенно отталкивает автора, героев и читателя? Конечно, хищнический гедонизм – эгоистичная жажда наслаждений; вульгарный материализм, который видает вся логика его поступков и побуждений. Человек низкий, он и всем приписывает низость, во всем подозревает умысел. Вспомним его отношение к женщинам (как всегда, душевная низость проступает тут особенно красноречиво). Одна (Шатакела) молода, зачем же ей, дескать, следовать за мужем, кончать с собой по обычаям своей страны, ведь еще захочется пожить. У другой (Фанни) – сестры легкого поведения, значит, и ее удастся толкнуть на ту же дорожку. Низменность его натуры с самого начала и возмущает Рудольфа: он не просто за даму (Шатакелу) вступается согласно кодексу рыцарской чести, а цинизма его не может стерпеть, этой злокачественной язвы буржуазной эпохи: доказать хочет, несмотря даже на свою байроническую холодность, что есть еще, не только на экзотическом Востоке, высокие моральные понятия, хотя бы у него одного во всей испорченной Европе.
Цель оправдывает средства! Этот сугубо низменный, вероломный тамерлановско-талейрановский принцип служит и негласным кредо Абеллино. А практическое его осуществление – игра на мелких чувствах и страстях: на жадности (так обрабатывает он Майершу), на тщеславии (затрагивая эту струнку, суля артистическую карьеру, пытается он обольстить Фанни). Брезгливо спрыскивая свои золотые одеколоном, такие хлыщи не гнушаются улаживать с их помощью самые скверно пахнущие делишки.
Абеллино, впрочем, не какой-нибудь гений злодейства. Он не носитель, а один из опошлителей того принесенного новым временем и отчасти в борьбе с феодальной косностью даже нужного духа отрицания и сомнения, который в литературе обрел незадолго до того великое воплощение в Мефистофеле Гете. Индивидуализм Абеллино себялюбиво мелочен, творимое им зло – пакостническое, мстительность его – прилипчивая, настырная, крохоборческая. Он скорее комически отрицательный западник, подобно тому как Янош Карпати с любезной его сердцу «питейной братией» – почти до фарсовости сниженные мадьярофилы.
Тем вреднее, однако, для общества подобные презирающие труд, разрушающие идеалы себялюбцы. Опасность не в крупности их, а в массовости. Против этой опасности и выдвинул писатель просвещение дворян, которые – от Рудольфа и его друзей, Иштвана и Миклоша, до раскаявшегося, нравственно возрожденного набоба – становятся благодетелями народа, будителями нации. И еще он противопоставил ей человеческие добродетели той ремесленной и мелкочиновной мещанско-городской среды, которая вступает в прямое сюжетное и конфликтное соприкосновение с дворянско-буржуазной: с Яношем Карпати, Рудольфом, Абеллино и прочими.
Среда эта, которой на заре исторической эмансипации третьего сословия Дидро, Лессинг посвящали сочувственные пьесы (они так и назывались: «мещанские драмы»), действительно добродетельна – и не просто в узкопрактицистском смысле прилежания, скопидомства, пресной филистерской морали. В Терезе, например, воюющей с нравственной леностью и трусостью своего тщеславного простака брата (Майера) за спасение хотя бы одной его дочки, Фанни, – в ее альтруистической заботе, неуклонной доброй воле есть пускай немножко угрюмо-ригористичное, но несомненное душевное величие. Можно понять и яростное пуританство судейского Бордачи. В лице и через голову Майера он ведь бичует торговлю честью и совестью, ополчается на дворянских и недворянских вертопрахов, что рады усвоить только пороки проникающей в Венгрию цивилизации.
Тем более достойны уважения честный столяр Болтаи и его влюбленный в Фанни подмастерье Шандор Варна, которые отваживаются вступить в отчаянное, почти безнадежное, но неколебимое, бескомпромиссное единоборство с Абеллино.
И правда, Шандор, этот бескорыстный художник своего ремесла, обожающий Руссо венгерский плебей, на голову выше любого из светских львов, родовитых «юных титанов». И душевной твердостью наделен, и чувством собственного достоинства, которое способно до гражданского мужества подняться в трудные минуты. Какую, в самом деле, острастку они с Болтаи дают в газете Абеллино, покусите-лю на Фаннину честь! Случай небывалый в бесправной сословной Венгрии того времени. А перед тем, в монархической Франции, Варна демонстративно, «от имени народа» бросает венок травимой светской публикой артистке: демократический, плебейский отпор организует аристократии герба и злата! Он умеет не только любить – преданно, самозабвенно, но и ненавидеть. Питаемая оскорбленным чувством, почти «классовая» ненависть разгорается в его груди, позволяя твердо взглянуть даже в лицо смерти. Право же, этот простой мастеровой достоин лучшего жребия. И то, что графы (Рудольф с Иштваном) вызываются быть секундантами Шандора против Абеллино, служит словно признанием его высоких нравственных и гражданских доблестей.
Но… в общественно-патриотической деятельности у себя на родине этот храбрый ремесленник, восторженный руссоист сам оказывается всего лишь «секундантом» либерально-дворянских реформаторов, на которых взирает с молчаливым почтением, не пытаясь даже шагу ступить ни на какие публичные форумы. И мысли не закрадывается у него, что любимую Фанни свело в могилу именно сословное неравенство, то же самое чтимое им в лице Иштвана и Рудольфа дворянское общество. Слишком он скромен для этого, вышколен, знает свое место. Его гражданскому мужеству недостает социальной широты, оно еще сковано цеховой замкнутостью, вошедшей в плоть и кровь привычкой подчиняться.
Да и как могло быть иначе? Собственное его сословие слишком неразвито. И уже поэтому писатель не очень мог ждать от народа сознательных действий. Йокаи ведь не Петефи, этот опережавший свое время трибун народных низов, бунтарство не его стихия. Неудивительно, что даже прекрасный образ Фанни, другой замечательной посланницы низов, овеян неким возвышенным, но все-таки стоицизмом. Девушка, женщина с пылким сердцем, со смутной, но всепоглощающей жаждой больших чувств, светлых идеалов, она обречена лишь на немое обожание, страдальческое самоотречение, самомучительство и, наконец, раннюю смерть. Вместо свободного соединения с любимым (Рудольфом), не в силах сломать сословные перегородки, но в искусительной надежде хоть приблизиться к нему, вынуждена она согласиться на брак с немилым стариком и платится за свои мечты и свою слабость всеми муками неудовлетворенного чувства и самой жизнью. Судьба Фанни напоминает удел пушкинской Татьяны, но – в силу общественного неравенства – любовь ее и самоотречение трагичней, горше; они словно вопиют к небу, к дворянскому окружению и к нам, читателям.
Тут мы еще ближе подходим к ответу на вопрос: в чем у Йокаи подлинная опора, противовес нравственной порче, буржуазному и феодальному развращению? Конечно, если сословные перегородки не сносить во имя народоправия, народовластия, а лишь постепенно, великодушно разгораживать общество сверху, чему посвящают себя Рудольф с женой, разумницей Флорой, добрые покровители и Терезы, и Фанни, и Варны, и старика Карпати, – такая антибуржуазность попросту утопична. Это опять лишь некое, пусть облагороженное, очищенное от ретроградных несуразностей «мадьярофильство» – наподобие славянофильства с его верой в извечные национальные добродетели. В общественной жизни оно не могло привести ни к чему, кроме скрашенного просвещением и всякого рода филантропией охранительства помещичьих и вообще «исконных» устоев.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54