А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


И юные титаны ринулись на громокипящий Олимп в надежде поднять дух своих приспешников дружным этим появлением.
Но увы, все союзное войско к тому времени рассыпалось, распалось самым плачевным образом.
Как Рудольф и подозревал, тайные полицейские функции перехватили столярные подмастерья мосье Годшё. Увлекаемые товарищем, они не только выражали восхищение и признательность народной любимице, но заодно и подавляли в самом зачатке поползновения Оньоновой клаки.
Уже во время первой оперы проще простого было приметить отряженных хлопать по знаку из инфернальной ложи и легче легкого догадаться, что они же и шикать будут на представлении второй. И в антракте, когда в зале стало посвободней, к каждому клакеру пристроилось по здоровенному молодцу-подмастерью: едва тот успевал шикнуть, как с роковой методичностью получал чувствительный тумак или тычок локтем – и во избежание нового уже знай себе помалкивал. «Un soufflet pour un sifflet!» Это служившее паролем бонмо означало: «За свисток – затрещина!» И такого воздаяния хватило с лихвой, чтобы заставить противника умолкнуть. Сполна получив свое, зевун решил, вероятно, уж лучше дома отоспаться. Вся клака была обезврежена, и мосье Оньону оставалось только гадать, куда его люди подевались, – как сквозь землю провалились!
Но тут выступили триарии. Впереди мчался его сиятельство с устрашающими связками через плечо, по две, по три ступеньки перемахивая зараз. Тщетно восклицал сзади Фенимор, что такая гонка обременительна для легких.
– Вот и мы! – возопил тот на верхней площадке, упоенный первым успехом, но в тот же миг так по шапке получил, сиречь по шляпе, что по плечи въехал в широкополый свой боливар.
Тотчас боеприпасы с него были сняты, а на шум высыпало на лестницу еще невесть сколько кожевенных, столярных подмастерьев и прочего бесперчаточного воинства, коего натиск gants jaunes, желтоперчаточники, просто не выдержали и, теряя кто головной убор, кто фалду, обратились в беспорядочное бегство вниз по лестницам. Вся попытавшаяся взбунтоваться рать была повержена грянувшим с Олимпа громом и побита луковицами, пущенными вдогонку.
А в зале, ничего о том не ведая, двенадцатый раз подряд вызывали Жозефину, которая уже не старалась сдержать слезы умиления. Дамы махали ей платками, мужчины тростями молотили по полу. Публика нипочем с ней не хотела расставаться.
Одна инфернальная ложа пустовала.
Ее завсегдатаи отбивались той порой от безвестных каналий, которые им и белые жилеты перемарали, и касторовые шляпы продавили, и ноги поотдавливали в блестящих сапогах, и свежевыглаженные костюмы поизодрали только что не в клочья… Невообразимой этой потасовкой и завершилась наконец тяжба Каталани contra Мэнвилль.
«Повеселиться на славу» – вот как это называлось в 1822 году.
В тот же день, после представления, директор Дебурё поспешил предложить г-же Мэнвилль четырнадцать тысяч франков, если она откажется от дальнейших выступлений .
Со вниманьем следившие за перипетиями дела легко поймут, что директору выгодней было даже такой ценой, но избавиться от лучшей своей солистки…
VII. Шатакела
Цветы моды облетают быстро. В новом пафском храме привередливой этой богини, Париже, слава отнюдь не равносильна бессмертию.
Несколько месяцев минет, и кто упомнит все капризы, всех избранников моды, – кому и сколько посчастливилось, пользуясь крылатым словечком, быть ее «светилом»?
Одна сенсация погребает другую, и сегодняшний кумир назавтра уже приносится в жертву новому.
Итак, с первого апреля по пятое героем дня был сочинитель «Прекрасной молочницы»; с пятого по восьмое – лорд Бэрлингтон, который, изображая медведя, поборол медвежатника; девятого же и десятого – камердинер нашего знакомца Дебри, получивший от него в счет полугодового жалованья лотерейный билет и выигравший по нему восемьдесят тысяч франков. Этим восьмидесяти тысячам дал он в точности такое же употребление, что и сам маркиз: немедля обзавелся лошадьми, экипажем, отелем, абонировал ложу в Комической опере, за танцовщицами стал волочиться и быстро рассчитал, что за четыре месяца, то есть к десятому августа, спустит все до единого су, ввиду чего заблаговременно попросил прежнего хозяина не брать никого на его место, – он опять к нему вернется.
К середине апреля на крыльях молвы вновь разнеслось имя князя Ивана. Он, прослышав, что знаменитая балерина Вестри держит путь через его владения, распорядился в городе, коего был отцом и благодетелем, убрать со всех заезжих дворов вывески, а взамен повесить только одну, на собственном особняке, – якобы гостинице. Обманутая этим балерина пожаловала прямо к нему во дворец, где князь в белом фартуке и с шапочкой под мышкой встретил ее под видом ресторатора и прислуживал ей все время, пока она была в городе, открывшись лишь перед самым отъездом.
За ним мировой известности удостоилась мадемуазель Гриньон, которая, будучи всего лишь обыкновенной «крысой» («rat» – так прозывались в Опере исполнители немых ролей), на самой модной улице у Пале-Рояля плеткой отхлестала какого-то обманувшего ее юного хлыща.
Эту сенсацию затмил в свой черед некий «пожиратель младенцев» – «mangeur des petits enfants», который пятерых или шестерых детей убил подряд, за что был обезглавлен. Тоже вполне достаточно, чтобы прославиться.
Гильотинированного же перещеголял верный пес Обри, наэлектризовавший театралов, а того – Абеллино Карпати, застреливший пса за пятьдесят тысяч франков.
Последовала битва в Опере, поединок Мэнвилль – Каталани. О нем толковали особенно долго, почти весь сезон: до десятого августа, когда, как уже сказано, камердинер Дебри воротился к хозяину, с которым четыре месяца состязался в благородном искусстве расточительства. Но все эти имена померкли вскоре перед другим, и для нашего-то уха непривычным, а для француза вовсе труднопроизносимым. Язык сломаешь, прежде чем выговоришь: «Chataqu?la», «Шатакела».
Тем не менее к началу сентября все его уже отлично произносили, только и говоря что об удивительной, необыкновенной Шатакеле, и не было человека, мало-мальски уважающего себя, кто не мог бы сообщить что-либо новенькое о ней, правду или неправду, все равно.
Только по имени, одному его звучанию долго пришлось бы гадать читателю, кто или что скрывается за ним. Иной, пожалуй, подумает еще, что так прозывается бегемот, аравийский фокусник или птичка какая-нибудь экзотическая из Австралии. Да и что не вообразится при звуке такого имени, похожем на лопотанье мельничного колеса, – во всяком случае, не что-то возвышенное и прекрасное.
А между тем носила его одна из красивейших женщин, когда-либо рожденных под тропиками.
Шатакела была дочерью афганского военачальника и еще в детстве, в войну с англичанами, попала к ним в руки. Сперва пленница, она вскоре сделалась повелительницей. Ибо эта пересаженная на европейскую почву южная роза, едва окрепнув, сама стала пленять мужские сердца.
Нечто совершенно новое, экзотичное было в ее красоте, ни с чем не сходной и самим этим несходством притягательной, сулящей неведомое блаженство.
Кожа – как золото с серебром: светлая, но без неприятной желтизны, а матово-теплая, с отблеском тлеющих в сердце страстей на щеках. Белки глаз фарфоровой голубизны, а зрачки поистине радугой окружены, всеми ее лучистыми оттенками. Четырьмя тяжелыми косами уложенные черные волосы отливают стальной синевой, крохотные же губки – алые, полные, как переспелая черешенка, и стан тонкий, стройный. Но что лик, стан и очи? Какое мертвое описание сравнится с одним живым ее взглядом? Как рассказать о пылающем в нем огне, который опаляет и согревает, терзает и привораживает, может иссушить и осчастливить?… Где кисть или перо, чтобы запечатлеть улыбку на этих устах, не говоря уж о других мимолетных их выражениях?… И кто вообще сумеет уловить облик ее в каждый миг, ибо удивительная эта женщина каждую минуту новая, иная?… Ни разу еще двое мужчин не бывали одного мнения о ней, и соберись их десятеро, всем разной кажется Шатакела: этому – скромной, тому кокетливой; кому – героически-самоотверженной, кому – детски беззащитной; то осмотрительной, то беспечной; нынче – безудержно веселой, завтра – грустной и задумчивой. Поэтому-то решительно все и сходили по ней с ума.
Но не надо после всего этого выносить нелестное суждение о Шатакеле. Она не относилась к числу модных див, красивых entretenues и прочих легко доступных дам. Она была воплощенная добродетель, образец строжайшей морали – по афганским понятиям.
Нужно, таким образом, всего лишь познакомиться с афганскими понятиями.
Афганский брачный кодекс не богат формальностями касательно узаконения любовных отношений. Все сводится к следующему: понравилась мужчине девушка или незамужняя женщина, он шлет ей свой пояс, и если та не вернет его, а пришлет свой взамен, брак заключен. Надевая мужской пояс, дама всем дает понять, что она уже не свободна, выходит замуж, а претендент спешит с каким-нибудь небольшим приношением к первому попавшемуся бонзе, который и благословляет их союз.
Столь же несложных формальностей требует и развод. Если кому-либо из супругов союз их разонравился, он возвращает пояс – и оба опять свободны. Оба могут опять искать себе новую жену или мужа и повторять это, сколько им заблагорассудится. Но горе женщине, которая дозволит мужчине коснуться ее руки, пока мужнин пояс у нее на талии! Афганская мораль сурова. Такая женщина – нарушительница супружеской верности, и с ней по-божески еще поступят, если живой закопают в землю на этом свете. Но на том зубастый Талихамеха огненной пилой распилит ее на тысячу кусков, и она тысячу раз испытает муки, которые здесь перенесла бы однажды.
Вот по каким богобоязненным понятиям слыла Шатакела совершенством средь тех, кто вырос у подножия Давалагири.
Первым ее мужем был один английский colonel, который увез красавицу в Лондон. Там, однако, женясь на дочке какого-то лорда, он тотчас развелся с ней с соблюдением описанного выше несложного официального ритуала.
С той поры Шатакела удостоилась особого благоволения афганской богини любви Шиовы, кою изображают с двенадцатью тысячами ушей, потребных, дабы внять всем вздохам, несущимся к ней.
А именно: за два года в столицах западного мира не осталось мало-мальски известного человека, не побывавшего ее законным мужем. И Шатакела строго блюла супружескую верность, была добродетельной женой каждому, пока не почла за благо со всеми с ними распроститься.
В самом близком прошлом последовала она за героем Фермопил Улиссом на землю Эллады и с редкой отвагой сражалась бок о бок с ним против турок. Там в сражении познакомилась она с одним из величайших умов, гениальным Байроном, и его почтила своим долго странствовавшим пояском. С поэтом и вернулась прекрасная афганка в британскую столицу.
Несколько недель всего, как она в Париже, но имя ее у всех на устах. Красота ее превосходит всякое воображение, необычные поступки увлекают.
Все знают, как любвеобильно это сердце. И все же как трудно его завоевать! Богатства для этого недостаточно. Ради любимого Шатакела готова терпеть какие угодно лишения, быть его послушной рабой. Но прежде надо заслужить ее любовь, которая всегда непритворна.
Она замужем: обстоятельство вдвойне благоприятное, по европейским понятиям. На замужней ведь жениться не нужно, а связь с ней особенно пикантна: сам блаженствуешь и другому досаждаешь. Но Шатакела верность мужу нарушает только из любви к следующему, а иначе недоступна.
Это бы в свой черед не такая уж беда, на худой конец можно ведь и жениться, а там развестись; да как ее завоевать? Одним европейским обхождением, лестью да пустыми развлечениями тут не обойдешься. Перед ней героем, храбрецом надо предстать, находчивым и самоотверженным. И мало лишь назваться им, изображать высокие порывы. Домогателя она подвергает каверзнейшим испытаниям и не выдержавших подымает на смех.
Словом, за нее бороться надо, силы напрягать, хотя сблизиться с нею, казалось бы, так просто, сладостно легко!
Вот это и влечет – эта мнимая легкость, соблазнительная, но обманчивая. Как цветы на морском дне: так явственно видны, кажется, рукой достанешь, но протяни – и узнаешь, какая глубина.
Это и раззадоривает золотую молодежь. Каждому хочется занять место предыдущего мужа, но поди попробуй: любовь еще отдана ему. И кому: лорду Байрону , чей образ трудно и помыслить изгладить из любящего сердца, настолько выше он всех светских львов.
Но юные титаны не отчаиваются и ежедневно осаждают двери и сердце экзотической красавицы. Двери отворяются, но сердце – на замке. Жажду она только будит, но не утоляет. Балуется, забавляется, играет с ними, как с ручными зверьками. Каждый день отчитываются молодые люди в клубе, кто насколько преуспел; но, подводя итоги, видят, что не подвинулись ни на шаг.
Как-то под вечер загорелась улица Муффетар.
Пожарное дело тогда еще не было налажено, как теперь: каждый раз барабанным боем и колокольным трезвоном приходилось сзывать всех, кого только можно, на борьбу с бедствием.
К тому же улица Муффетар – вообще место для распространения огня очень подходящее, для всего квартала опасное.
Представьте себе целое скопище домишек, один причудливее и древнее другого – иному и за триста лет, – пересеченное узкими проулками, по которым только пешим ходом проберешься (для такого сообщения они, верно, и проложены), вроде улиц Сен-Медар, Аррас или Лурсип. Дома тут и в один этаж, и в целых четыре, но все одинаково ветхие, покосившиеся, с закопченными стенами и воротами. На веревках, протянутых с крыши на крышу, качаются фонари, но даже днем только здешний обитатель, беднейший из простолюдинов, сумеет в этой грязной трущобе не заплутаться. Барские экипажи и почтовые дилижансы никогда сюда не заезжают, улочки местами до того тесны, что, не прижавшись к стенке, и с простой телегой не разминуться.
Среди обветшалых средневековых строений лишь одна кирпичная громада высится с большими, часто посаженными окнами: фабрика гобеленов, всей улице дающая работу. Весь день трудятся здесь муффетарцы, а по ночам ветошничают.
На одном конце улицы стоит больница Ляпитье с родовспомогательным приютом для жертв нищеты или порока, на другом – больница Лябурб для умирающих и тюрьма Сен-Пелажи для приговоренных к смерти. Муффетарцев призревают, таким образом, с колыбели до самой могилы.
Едва забили в набат на Сен-Медарской колокольне, как в небо, к общему ужасу, взвился огромный столб черного дыма, который перевили немного погодя и длинные языки пламени.
Тотчас на пожар стал стекаться народ. Сквозь хаос тревожных звуков с разных концов перекликались колокола; особенно выделялся медным своим гулом колокол собора Парижской богоматери.
Пожар лучше всего был виден от Пантеона. Туда полюбоваться зрелищем – как в поисках пищи расползается огонь по кварталу скученных домишек – и хлынул весь свет; верхами, в экипажах и кабриолетах. Дамы – уже с флаконами наготове: вдруг понадобится в обморок упасть; кавалеры – в смоченной из первого попавшегося колодезя одежде, чтобы хвастать потом: и мы, мол, тушили.
Виднелась и открытая карета Шатакелы в окружении расфранченных всадников, с Абеллино в том числе, с Фенимором, вице-губернаторским сынком и прочими нашими знакомцами. Лорд Бэрлингтон в длинную подзорную трубу, положенную на колено, наблюдал за пожаром с высокого заднего сиденья. Остальные исполняли роль гонцов, летая туда-сюда и доставляя с театра военных действий донесения даме, которая, небрежно откинувшись на подушки в роскошном своем кашемировом наряде, держа за ленты белую соломенную шляпку, смотрела пристально вдаль.
Большинство приносивших ей известия не заглядывали дальше соседней улицы, избегая лезть в давку. Один лишь князь Иван, прокладывая дорогу рукояткой хлыста, дал себе труд пробиться верхом через поносивший его сброд.
– Огонь распространяется! – сообщил он, быстро вернувшись и наклонясь к карете Шатакелы. – Вот-вот и церковь святого Медара займется, будет на что посмотреть.
– И ни у кого смелости не хватает этому воспрепятствовать? – спросила та.
– Что толку в смелости без хорошего брандспойта? Через проулки эти его и не протащить. Ох и посмеялся я: там как раз несколько смельчаков, нашего, по-моему, круга люди, кажется, из мадьяр, с покалеченным садовым насосом бьются, – вот из которых деревья опрыскивают; да что: до окон даже не добрызнули.
– И нигде нет поблизости настоящего пожарного насоса?
– Есть-то есть, за Пантеоном, да лошади нужны привезти.
– Этому легко помочь, – сказала Шатакела и сделала знак кучеру ехать к Пантеону.
Там она велела выпрячь великолепных чистокровных английских рысаков из своей кареты и впрячь их в пожарную машину, у которой суетилось уже несколько молодых людей, пытавшихся сдвинуть ее с места.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54