А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

пойдет да купит ананас.
И вот в один прекрасный день начальство внезапно, без предупреждения, как уж водится, назначило ревизию, и во вверенных Майеру суммах обнаружилась недостача в шесть тысяч.
Вот к чему привело отцовское легкомыслие!
Майера тотчас уволили и имущество у него конфисковали; поговаривали даже о тюрьме.
Недели две в городе только и разговоров было что о его позоре.
Была, однако, у Майера в Пожони старшая сестра – удалившаяся от суеты людской старая дева, мишень для насмешек всего семейства в лучшие времена. И правда: ничего по целым дням не делает, молится только да по церквам таскается да кошку свою гладит, а сойдется с такими же старушками божьими – ну чернить, поносить молодежь, потому, наверно, что сама ее удовольствиями уже не может насладиться. А вдобавок, кто ее там знает, чуть ли не ростовщичеством занимается и ни к кому не питает такой неприязни, как к братниной семье: все-то серчает на них, в толк взять не может, зачем это им нарядно так одеваться, в холе жить, по балам разъезжать, когда сама она зимой невылазно сидит у печки, двенадцать лет единственного платья не снимает и не ест по целым неделям ничего, кроме тминной похлебки с накрошенной туда булкой. Девочкам, чтобы рассмешить друг дружку, довольно было спросить: «Не пойти ли нам к тете Терезе пообедать?».
И вот эта смешная и порядком зловредная старая дева, прослышав про грустную участь младшего брата, посбирала тотчас отовсюду положенные под законные проценты денежки, свои урываемые у себя форинт по форинту долголетние сбережения, и, завязав их в пестрый носовой платок, отправилась в ратушу, где внесла обнаруженную в кассе недостачу, и не успокоилась, пока не обошла всех подряд чиновных господ и не добилась, не умолила не сажать брата в тюрьму, а дело уголовное против него прекратить.
Узнав о таком поступке сестры, Майер поспешил к ней и в слезах излил свою благодарность, бессчетно целуя ей руки и слов не находя для изъяснения теплых чувств. Он и дочерей прислал ручку ей поцеловать, что уже с избытком доказывает жертвенную добрую волю милых девушек, кои не побрезговали своими розовыми, земляничными губками к увядшей старческой коже приложиться, без тени улыбки глядя на ее букли и старомодное платье. Майер Христом-богом клялся, что отныне единственной целью его жизни будет отблагодарить дорогую сестрицу за благодеяние.
– Этого ты только одним можешь достигнуть, – ответствовала маститая дама, – если научишь честно жить свою семью. Я последнее, как говорится, отдала, чтобы уберечь тебя от публичного бесчестия, теперь сам уж потрудись поберечься бесчестья еще более громкого, ибо есть на свете срам больший, нежели долговая тюрьма. Ты меня понимаешь. Себе приищи занятие, дочек к труду приохоть. И не считай, пожалуйста, зазорным к купцу какому-нибудь поступить книги вести. Ты в этом деле понимаешь; все подспорье какое-то. И дочери у тебя почти уже взрослые, сами себе сумеют помочь – от чужой же помощи избави их бог! Одна рукодельница хорошая и своим модным товаром прокормится, другая бонной поступит в приличный какой-нибудь дом; вразумит господь и остальных, посмотришь, еще счастливы будут все.
Добряк Майер совсем утешенный вернулся домой. О самоубийстве он больше не помышлял, а нанялся вскорости письмоводителем в один торговый дом, сообщив свой спасительный жизненный план дочерям, которые, всплакнув, его и приняли. Элиза пристроилась к одной портнихе. Матильда же предпочла не в гувернантки пойти, а в артистки; обладая красивым голосом и умея немножко петь, она без труда уверила отца, будто на сцене ее ожидает блестящее будущее, что именно на этом поприще легче и достойней всего можно разбогатеть. Очень кстати пришло ей на память и несколько имен знаменитых певиц как раз из разорившихся семейств, тоже избравших сценическую карьеру, а потом в достатке содержавших родителей, которые не знали иной опоры.
Отец уступил и предоставил дочери следовать ее склонности. На первых порах ангажироваться удалось ей, правда, лишь хористкой; но ведь и прославленные артистки точно так же начинали, – твердили Майеру люди понимающие, заслуживающие доверия, которым мы верить, однако, отнюдь никого не призываем.
Тетю Терезу, само собой, во все это не посвящали, сказали ей, что Матильда в гувернантках. В театрах старушка не бывает, а если и нашепчут ей, что девица Майер на сцене играет, нетрудно будет разубедить: это другая, мол, не брата дочь, ведь артисток с такой фамилией сотни три в Вольфовом альманахе наберется; скорее уж на слово поверит, чем близко подойдет к ненавистному ей заведению – правду там разузнавать.
Итак, Майер решил, что начнет новую жизнь, заведет в семье иные порядки, все будут выполнять свои обязанности – и счастье привалит в окна, двери и во все печные заслонки.
Пришлось г-же Майер привыкать к готовке, а г-ну Майеру – к пригорелым супам. День-деньской вся семья трудилась. Майер спозаранок и дотемна сидел в своей конторе, Майерша – на кухне, дочки шили, вязали, старшие усердствовали вне дома: одна горы шляпок и чепцов мастерила, другая роли еле успевала разучивать. Так они, во всяком случае, думали друг про дружку. На самом же деле отец больше по кофейням прохлаждался, почитывая газеты: самый дешевый вид тамошнего угощения; супруга, препоручив горшки няньке, судачила себе с соседками; дочки доставали припрятанные книжки или в жмурки играли; старшую развлекали у модистки хлыщеватые молодые барчуки, а про хористку с ее зубрежкой что уж и говорить. Только к обеду семья сходилась вместе и угрюмо, с недовольными лицами садилась за стол. Младшие дулись, препирались завистливо из-за скудных блюд, старшая вообще ела безо всякого аппетита, отбитого разными сладостями перед тем. Все молчали, скучая и будто дожидаясь, когда же кончится праздное это свидание и можно будет вернуться к трудовым хлопотам.
Бывают счастливцы, умеющие закрывать глаза на все неприятное. Такие ни за что не поверят, будто у них есть недоброжелатели, пока те хвост им не прищемят, не хотят замечать, если лучшие их знакомые отворачиваются от них на улице; даже под носом у себя, в собственной семье, не видят ничего, покуда им не укажут. И наоборот, по отношению к себе в ревнивом самоослеплении целиком вверяются лукавому бесу душевной лености, который склоняет их даже явные свои недостатки скорее оправдывать, нежели постараться исправить.
Это, вне всякого сомнения, удобно, и прожить так можно очень долго.
Майеры несколько месяцев влачили свое уединенное, чтобы не сказать печальное, существование.
Людям, вынужденным жить своим трудом, провидение по естественной своей заботе дарует некий благой инстинкт, который и радость, и гордость помогает находить в тяжелой работе. Собираясь всей семьей, такие люди рассказывают, кто насколько преуспел, и это так приятно!
Инстинкта этого Майеры начисто были лишены. Над их работой словно первородный грех тяготел: никто ни собственным успехам не порадуется, ни другого не порасспросит. Разговоров все избегали, точно боясь, как бы они не перешли в жалобы, а что может быть ужаснее, чем родственные жалобы слушать.
Но бывают жалобы, внятные и без слов. Во внешности всего семейства стали проступать черты неряшества, обычного для тех, кто лишь в новом платье умеют быть нарядными, а всякое иное, даже не ветхое, если над ним не потрудиться хорошенько целый день, морщит, болтается на них, кажется поношенным, словно вопия о бедности.
Пришлось девушкам прошлогодние платья разыскивать да перешивать. Масленая наступила, всюду балы, а они дома сиди: жалованья не хватает.
На кого ни глянь, все расстроенные, надутые, удрученные, но Майера домашние не очень-то занимали. Лишь по воскресеньям после обеда язык у него развязывался под гальваническим действием кварты вина, и отеческие наставления лились рекой. Он говорил, как счастлив, сохранив свою репутацию незапятнанной, и хоть беден и сюртук у него порван (невелика честь для взрослых дочерей!), но гордится этими лохмотьями и желает, чтобы и дети добрым его именем гордились, и прочее и тому подобное.
Те, конечно, спешили улизнуть от этих рацей и одна за другой выскальзывали из комнаты.
Но вот семью опять стало посещать более веселое, радужное настроение. Вернувшись как-то из конторы или бог уж там весть откуда, честный наш Майер застал вдруг дочек за громким пением. Жена гладила новые чепцы; платья снова сделались наряднее, еда лучше, и сам г-н Майер, кроме непременной воскресной кварты, и по другим дням получил возможность услаждаться сим приятным застольным феноменом. Все это принял он как должное – так птичка божия, кормясь, не любопытствует, откуда тут пшеничное поле; да еще жена в один прекрасный день нашепнула: Матильда, дескать, такие успехи в своем искусстве показала, что директор нашел нужным значительно прибавить ей жалованье, каковую прибавку, однако, до поры до времени лучше держать в секрете, дабы остальные не пронюхали и того же не потребовали. Г-н Майер и это счел вполне в порядке вещей.
Его, правда, удивляло, что Матильдины наряды день ото дня становились все роскошней, что шали и шляпки свои, одну моднее другой, она, едва надев, уже младшим сестрам отдает. Примечал он также, что разговор в комнате при его появлении сразу, бывало, оборвется, а спросишь, о чем тут они, дочки прежде переглянутся с матерью, словно боясь дать разноречивый ответ. И в беспокойстве своем Майер как-то даже отважился сказать жене: «Что это Матильда такие дорогие платья носит?».
Добрая женщина, однако, поспешила рассеять опасения заботливого отца. Во-первых, материя эта совсем не такая уж дорогая, просто эффектная – кажется, будто муар, а на деле-то струйчатая тафта, и потом, Матильда платья эти не по настоящей цене берет, а у примадонн, которые сбывают их за бесценок: одно купят, от другого избавляются, так уж у них принято там, в театре.
Любопытные очень вещи узнавал г-н Майер, принимая все за чистую монету.
С того дня все домашние особенно стали ухаживать за ним. Справлялись, чего бы ему хотелось, допытывались, что он больше любит.
«Какие добрые дочки у меня!» – твердил про себя счастливый отец.
На день рождения обе приятно поразили его своими подарками.
Особенно его порадовала преподнесенная Матильдой великолепная пенковая трубка с резным узором, изображавшим гончих. Вещица, не считая даже серебряного колпачка, пожалуй, все двадцать пять форинтов стоила.
На радостях, а также из приличия решил Майер в этот день навестить сестру, тем паче что к сюртуку ему новый бархатный воротник пришили. Сунув и свою затейливую трубку в рот, гоголем прошествовал он через весь город до Терезина обиталища.
Старая дева мирно посиживала у камелька; у нее еще топили, хотя весна была в разгаре.
Господин Майер поздоровался, не вынимая трубки из зубов.
Тереза предложила ему стул. Держалась она очень холодно, трижды кашлянет, прежде чем раз ответить. Майер все ждал вопроса, откуда у него эта красивая трубка, – ждал не без тайной надежды, что, узнав о знаменательном ее происхождении, сестра тоже не преминет осчастливить его каким-нибудь подношением. Наконец сам отважился:
– Смотрите-ка, сестрица, трубка какая пенковая у меня.
– Вижу, – отозвалась та, не глядя.
– Дочка ко дню рождения купила. Взгляните же!
И подал с этими словами изящную вещицу.
Старуха схватила ее за чубук и так шваркнула об железную печную лапу, что трубка разлетелась в мелкие дребезги.
У Майера даже челюсть отвисла. Вот так поздравила со днем рождения!
– Что это значит, сестра?
– Что значит? А то, что глупец вы, разиня, рохля. Ему уже вот такие вот рога наставили, в дверь не пролезают, а он не видит ничего. Этакий простофиля! Все кругом знают давно, что дочь ваша – любовница магната-богача, а вы не то что жить с нею в одном доме не чураетесь, заработки ее постыдные разделять, вы еще сюда, ко мне, приходите этим похваляться.
– Как? Которая дочь? – вскричал Майер; у него от неожиданности в голове все перепуталось.
Тереза пожала плечами.
– Не знай я вашего легкомыслия, оставалось бы только счесть вас ужасно испорченным. Думали, одурачили меня, сказав, что дочку в бонны устроили, отдавши ее в театр? Не буду взгляды мои на жизнь излагать, это взгляды прошлого века, согласна; но имею же я право предположить, что человеку, который алгебре обучался, под силу простейшее уравнение решить: как это при месячном жалованье в шестнадцать форинтов сотни тратить на роскошества, бьющие в глаза?
– Но простите, жалованье Матильде повысили, – сказал Майер, которому очень хотелось и других хоть отчасти уверить в том, во что слепо верил он сам.
– Неправда. Можете, если хотите, самого директора спросить.
– И потом, не такое уж это роскошество, как вы, сестрица, полагаете. Платья, которые Матильда носит, она подержанными у примадонн достает.
– Тоже ложь, все с иголочки у нее; только у Фельса и Губера больше чем на триста форинтов кружевного белья накупила на этой неделе.
На это Майер не знал, что ответить.
– Да что вы на меня, как телок на мясника, уставились! – закипая наконец, воскликнула Тереза язвительно. – Ее сотни, тысячи видели в коляске, в наемном экипаже с этим господином, вы только умник такой, что под носом у себя ничего не замечаете. Вот вас за нос-то и провели, франтик вы безголовый. Удивляюсь, как это про вас никто еще пьеску веселую не сочинил, eine Posse mit Gesang. Отец семейства, который, накачавшись вином, проповеди воскресные читает дочкам, хихикающим у него за спиной, и трубками пенковыми еще тут похваляется, которые дочернин совратитель на день рождения покупает для него. Да если б вы хоть отдаленно об этих гадостях догадывались, метлой бы вот этой, которой черепки от вашей трубки сейчас выгребаю, из комнаты вас погнала. Уж коли совесть вашу за пенковую трубку можно купить, я за вас и понюшки табака теперь не дам!
Почтенный наш Майер, крепко таким заявлением скандализованный, ни слова не говоря, встал, взял шляпу и пошел – сначала к Фельсу и Губеру. В лавке он выяснил, сколько всего понакупила там дочь. Да, это поболее трехсот форинтов выйдет. Тереза хорошо осведомлена. Что поделаешь, всегда найдутся добрые друзья, готовые сообщить про вас все, что только может вам неприятность причинить.
Оттуда направился он в театр, к директору, и спросил, какое у Матильды жалованье.
Директор, не заглянув даже в книги, тотчас ее припомнил и сказал: шестнадцать форинтов, но и тех она не заслуживает, потому что готовится кое-как, вперед не продвинулась совсем, да, видно, и не заинтересована в этом – репетиции пропускает, полжалованья на вычеты уходит у нее.
Это было уже слишком!
Не помня себя бросился Майер домой. Вломился он, по счастью, с таким шумом, что у семьи было время укрыть Матильду от его ярости. Но все же хоть то удовлетворение получил, что лишил ее всех прав на имущество и от дому отлучил, предупредив, чтоб и на порог не совалась, а не то шею свернет, кости переломает, на куски изрубит и со свету сживет посредством казней столь же малоупотребительных.
Незлобивый человек, воспылал он яро-непреклонной, тигриной свирепостью; о проклятой им дочери и слышать больше не хотел, запретив даже имя ее при нем произносить, а какая посмеет, вышвырну, мол, и ту.
Безжалостная эта фраза вызвала слезы безутешные, но честный Майер порешил быть отныне твердым и не замечать, как дочки с матерью все время вздыхают за обедом. Вздыхать никому не возбраняется, пускай себе вздыхают, если им нравится, но он, Майер, и не подумает даже спрашивать, почему да отчего.
Неделю целую выдерживал он характер, хотя иной раз не прочь был бы и услышать словечко – одернуть по крайней мере; а так ведь и не за что.
Часто уже с языка готов был сорваться у него вопрос о дочери, но сдержится и промолчит.
Наконец однажды за обедом – вся семья была в сборе, но к еде никто не прикасался, хотя подали штерц, – Майер не выдержал:
– Ну что там еще? Что с вами? Почему не едите, кукситесь мне тут?
Дочери поднесли к глазам передники и пуще прежнего расплакались.
– Доченька моя при смерти, – рыдая, ответила мать.
– Ну конечно! – сказал отец, полную ложку жареной муки отправляя в рот, так что чуть не поперхнулся. – Не так-то это просто – помереть. Не так уж оно легко…
– Да уж лучше бы для нее, бедняжки, умерла бы – и не страдала больше.
– Что ж вы доктора к ней не позовете?
– Доктора таких недугов не лечат.
– Гм, – буркнул Майер и принялся ковырять в зубах. Жена помолчала и завела слезливо:
– Все-то тебя поминает, все тебя одного; только б разик последний отца повидать, ручку ему поцеловать да скончаться спокойно…
При этих словах все семейство завыло в голос, что твой орган. Сам Майер достал платок, сделав вид, будто сморкается.
– И где же она лежит? – спросил он, стараясь говорить твердо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54