А-П

П-Я

 


Темный, ночной человек осторожно, неслышно, расплывчато, как бесплотная тень, двигался перед Костей во мраке…
А ничего он не делал! – вдруг увидел Костя, именно увидел, с такою же явственностью, как денежные пачки в черном жерле отдушины, – будто незримо и неслышно сам был все время возле ночного человека, с первой минуты, когда, крадучись, вошел он в дом по ступеням голубовато-серого от света звезд крыльца.
Он вошел в дом, приблизился к двери на веранду, услыхал дыхание спящих… Он шел к Артамонову, ему нужен был Артамонов, и больше ни о чем он не думал, ни о каких деньгах…
На затопленной мраком веранде, с задернутыми ситцевыми занавесками от взглядов с улицы, было не распознать, кто из спящих Артамонов, кто Извалов. Не зажигать же огня! И потому убийца дважды поднял и опустил топор…
А потом он поставил его в коридоре, возле двери, как сделавшую свое дело и уже ненужную ему вещь, и, так же крадучись, ступая на носки, чтоб не заскрипели половицы, чтоб не наделать шуму, пошел к выходу, на крыльцо…
Может быть, в дверях, может быть, на крыльце, а может, уже на дворе – он остановился, Он подумал про топор. Сознание его работало затемненно, толчками; он не первый раз убивал людей, но так – все-таки, наверно, впервые. И все же он сообразил, что на топорище могли остаться отпечатки его пальцев, по которым его опознают, которые выдадут его. Он вернулся и взял топор и, наверное, тщательно обтер рукоять, но уже не поставил на прежнее место, а вынес его наружу, с собою, хитро и зло сообразив, что лучше и безопасней и во всех отношениях для него верней и подходяще – подкинуть топор кому-нибудь в дом, в сарай, в огород, в колодец. Топор обязательно станут искать, найдут – и это будет такая улика, от которой защититься – ох, как не просто!.. И подкинуть – тоже, наверное, подумал он, обязательно должен был додумать, если только не держал уже это в голове готовым, обмозговав заранее, – подкинуть надо не в случайный двор, не к бабке Гане, например… Исполнить это надо с расчетом, хитро и тонко, так, чтоб улика эта не выглядела одиноко, а попала бы как звенышко крепкой цепочки… И все тогда пойдет мимо него, никакая милиция, никакие следователи, будь они хоть семи пядей во лбу, не учуют, в чем тут истинное дело…
Городской капитан доискивался, лаял ли в ту ночь, с восьмого на девятое, Пират. Нет, он не лаял. Он и не должен был лаять. Напротив, он радостно, как старому знакомому, другу, вилял хвостом, слыша звук шагов ночного человека, различая во мраке его фигуру, обоняя его запах, почти такой же привычный ему, как запах двора, дома, его хозяев…
Трое солдат-отпускников, звонко топоча подкованными сапогами по железному полу, прошли через тамбур со стороны переходного между вагонами мостика, что-то спросили у Кости, кажется, – далеко ли еще до ресторана. Костя даже не расслышал их вопроса.
Итак, что же получается? А получается то, что если при тщательном осмотре изваловского дома обнаружатся деньги, – теория его верна от первой до последней детали!
Но прежде – прежде надо выяснить еще одну деталь, для большей прочности своих предположений, еще одну и весьма даже существенную «черточку», как именовал такие вещи на своем языке Порфирий Петрович у Достоевского… И уж если и эта черточка окажется той самой, какой рассчитывает видеть ее Костя, то тут уж сомневаться решительно нечего – именно так, как ему открылось, все оно и есть…
Костю почти трясло, и больше всего от нетерпения – немедленно, сию же минуту, приняться за проверку своей версии… Он поглядел на циферблат: боже, еще не проехали даже Джанкой! Еще только через двадцать с лишним часов доберется он до своего города.
Какое же это испытание – так долго ждать!
Глава тридцать девятая
В городе Костя лишь забежал домой помыться и сменить рубашку, и сразу же отправился в Областное Управление милиции.
Через час в Москву по соответствующему адресу пошла телеграмма с просьбой срочно сообщить все имеющиеся сведения о пребывании военнослужащего Петра Ивановича Клушина в рядах Советской Армии в период Великой Отечественной войны.
Костя остался ждать в Управлении.
Предыдущую ночь в вагоне он почти не спал. Теперь усталость смыкала ему веки. До половины второго ночи он боролся со сном, потом прилег возле дежурного на диван, накрылся пиджаком. В пять утра дежурный его разбудил. В руках у него был листок с только что принятой телефонограммой.
Костя жадно схватил листок, побежал по нему глазами: «Петр Иванович Клушин, 1917 года рождения, уроженец деревни Лозня, Витебской области, призванный в армию 24 июня 1941 года…»
Так, дальше… Костины глаза скакали по строчкам… «…Служивший рядовым красноармейцем в воинской части полевая почта номер… имевший награды…»
Ага, вот самое главное! Ну, конечно же, иного он и не ждал: «…в сентябре 1944 года в бою с немецко-фашистскими захватчиками погиб при освобождении польского города Бяла-Подляска и похоронен на центральной площади этого города в братской могиле вместе с другими павшими бойцами…»
Глава сороковая
В Садовое Костя ехал вместе с Чурюмкой. Его он встретил возле автобусной станции, трезвого, в чистой, исправной одежде, но однако имеющего какой-то шалый, совершенно похмельный вид. Чурюмка только что восемь раз подряд поглядел выступления мотоциклистов в балагане на площади, рядом с автобусной станцией, и был до полного кружения головы ошеломлен виденным.
Подпрыгивая на скрипучем автобусном сиденье возле Кости, дыша ему в лицо из щербатого рта махоркой, жестикулируя, он взахлеб делился впечатлениями от мотогонщиков:
– …его фамилие – Миша Косой, годов тридцать на наружность. Так, ничего особого из себя. Чернявый – вроде грузинца или армяна. А она – Ирин… не, как-то по другому… Ирен. Ирен Ких. Это уж я не знаю, какая такая нация – Ирен да еще Ких… Лядащенькая, в кальсончиках в белых, обтяжечкой, задочек на оттопырку, весь виден… И курточка на ней синяя, блескучая. А волосы, должно, покрашенные, в натуре таких не бывает, больно уж светлы, вроде как кудель льняная. Два мотоцикла у них – синий и красный. А где они ездиют – вроде бочки такой здоровенной, шагов шесть напоперек. А зрители сверху смотрят. Они, значит, внизу, а ты с верхнего краю глядишь. Сначала Миша энтот, Косой, изображал. Зашел скрозь дверку унутрь, дверку прикрыл за собой. Кожаное на ём все: сапоги, галифе, куртка, рукавицы… Шлём на голову красный надвинул, ремешки у бороды завязал. И – на мотоцикл. А мотоцикл не про?стый. Такой от его треск, ну – будто как из ружьев палят… И прям с места и на стенку – вж-ж-жж! В первой-то раз у меня сердце так и захолонуло: куды ж ты, думаю, родимец! Упадешь ведь! А он, Миша-то, как прилип к стенке к этой, и ну носиться, и ну носиться… Только успевай за ним глазами мотать! Было? башку совсем отвертел, ей-бо! А он все кверху, кверху забирает, под самый край, откуда народ глядит. А потом на низ съехал, рукой нам так-то вот исделал – дескать, вот, мол, какой я герой! Тут она в дверку влезла, эта Киха его, в кальсончиках. Тоже шлём нацепила. Ну, думаю себе, баба, кишка послабже, куды ей! По низу только поездиет и конец. А она – на стенку, да как Миша ее этот Косой – под верхний край – р-ры! р-ры! И Миша опять на мотоцикл и с ей вместе по стенке – р-ры! р-ры! Бочка аж вся гудит, шатается, прям разваливается, а они, сволочи, как бесы в аду, знай на?саются, только в глазах мелькают. Дым за ними синий, искры летят, ну, как есть – бесы! Вышел я опосля наружу, хлебнул воздуху – аж качает меня, чисто сам в бочке мотался, ей-бо! И сразу второй билет купил. Думаю – нет, милые, шалишь, я эту механику должон понять. Как это так, чтоб на стенке ездить, а вниз не падать? Я фокусы всякие видывал, и не такие.
– Это не фокус, это – центробежная сила.
– Какая там сила! – замахал руками Чурюмка, несогласный с Костиным объяснением. – Нету там никакой силы! Магнетизьм там и боле ничего. Шины намагниченные – вот они к стенке и прилипают!
Чурюмкиного удивления, восторгов, красочного живописания и тонких проницательных соображений, почему у Миши Косого и Ирен Ких так ловко получается их фокус, хватило почти на всю дорогу до Садового. Когда Чурюмка, не насытившись, пустился рассказывать все виденное им с самого начала уже по третьему разу, Костя не без труда остановил его и переключил на другое – на то, какие новости в Садовом.
– Какие там у нас новости, откуда им быть? Новостей у нас нету, живем так… – сказал Чурюмка скучно, сразу теряя свою словоохотливость. Все интересное помещалось для него за пределами Садового – на станции Поронь, в райцентре, в городе, где и базар многолюдный, и магазины, и трамваи по рельсам бегут, и кино на каждом шагу, и такое чудо, как потрясшие его Миша Косой с Ирен на мотоциклах. В своей же родной деревне он, подобно другим своим односельчанам, не находил ничего интересного, достойного любопытства и разговора, и жизнь там считал сплошною скукою и прозябанием.
– Сад убрали? – спросил Костя, вспомнив про Чурюмкину сторожевую должность.
– Да там и убирать-то почти ничего не остало?сь… Половину, почитай, плодожорка поела, да еще ветром стрясло, так куда знай делось… Чтоб от сада чего иметь – его в порядке держать надо. Огородить. А когда с любого края кто хошь заходи, чего хошь в нем делай – будет разве толк? Я директору сколько разов говорил – собаку бы заиметь, овчарку. «В смете, – говорит, – не предусмотрено, чтоб такой расход прове?сть, так, говорит, охраняй, строгости побольше». А я – что, пес, что ль, чтоб всех воров чуять? Самому, что ль, за штаны кусать? А слов-то да крику не больно нынче боятся…
Автобус трясло, все стекла в нем дребезжали, звенели.
– Зубы вставлять ездил, – помолчав, доложил Косте Чурюмка, объясняя свое присутствие в городе. Это он тоже проговорил как-то уныло, не видя и в этом особого интереса: зубы – не Миша Косой на вертикальной стене в деревянной бочке…
– Ну, вставил? – спросил Костя.
– Да, вставишь! – протянул Чурюмка недовольно, даже с обидой. – Там такая очередяка… На месяц вперед, по записи. Я, говорю, приезжий, с раиону… Ну и что? – говорят. – Кабы заворот кишок ай еще что, срочное, а с этим делом и подождать можно, не помрешь… И вообще, говорят, вам надо по месту жительства. То есть, в раионе, значит. Я говорю – там только из железа делают, а мне желательно костяные, чтоб как свои выглядывали… Да! Вот у нас чего из новостей, – вспомнил он. – Привидению ловют. Только это все, по моему пониманию, пустое дело… Если она – привидения, то как ты ее поймаешь? И не может она убивцем быть. Привидения – это пар, тень, тела не имеет, и, стал быть, убивать она нипочем не может. И вообще, если по-научному, то привидениев совсем нету, так это – одна выдумка, религиозный дурман. Это все наш Евстратов мудрит, да еще этот, что с раиона, старшой твой, Щетинин… Надо ж им как-то свою жалованью оправдывать, вот они работу себе и придумывают… Я, конешно, в милиции не служил, делу этому не обучен, а и то куда как лучше все это понимаю… Который Извалова убил и денежки захапал, – он тута дожидаться не станет. На селе его искать – это, брат, самая никчемное занятие. Что он, дурак, что ль, чтоб на селе болтаться? Он уж давным-давно где ни то совсем в другом месте, где ни то по Владивостоку гуляет… Шесть тыщ – погулять можно!
Размоченный дождями, в лужах и глубоких колеях грейдер чернел, как сажа, прорезая поля в рыжей стерне или зеленеющие короткой изумрудной озимью. Автобус двигался медленно, вперевалку, с натугою одолевая грязь.
– Что это тут у вас – дожди, что ли, долгие шли? – спросил Костя у Чурюмки.
– Залили. Ну, так не лето ведь, осень. Самое законное время дожжа?м… – философически произнес Чурюмка.
Уже проехали Большие Лохмоты. Завиднелась колоколенка садовской церкви. Въезжая проулком в центр села, на обширную площадь, автобус на небольшом подъемчике забуксовал. Водитель переключал шестеренки, давал газу, но грязь засосала автобус прочно.
– Чтой-то, вроде, бегут куда-то? – сказал Чурюмка, припадая к окну.
Действительно, все село было объято каким-то всполохом. Через площадь, на тот край, где стояла сельсоветская изба, торопились люди. Обгоняя взрослых, стайками бежали ребятишки. По проулку, в котором застрял автобус, помогая себе палкой, ковылял восьмидесятипятилетний дед Алтухов. Уже одно это показывало на чрезвычайность события: дед был не ходячий, сил его хватало только на то, чтобы выбраться из хаты да посидеть на завалинке. А тут и он спешил за народом, вопреки своим привычкам не обращая внимания на автобус, на то, кого и с чем он нынче привез.
– Эй, дед! – окликнул Чурюмка, высовываясь в окно. – Кудай-то ты наладился? Чего это стряслось такое – пожар, что ль?
Дед приостановился, взмахнул рукой в том направлении, куда ковылял, прошамкал что-то неразборчивое.
– Чего, чего? – еще дальше, чуть не до пояса, просунулся Чурюмка.
Подслеповатый, уже до пота запарившийся от сделанной сотни шагов дед снова задвигал губами, обнажая беззубые десны, лепесток розового языка.
Автобус дернулся, вылез из колдобины; Чурюмка плюхнулся на сиденье.
– Что он сказал? – спросил Костя нетерпеливо, сам не расслышавший ничего, но уже зараженный общим волнением, с предчувствием, что охвативший деревню всполох имеет причиною не что-либо, а именно изваловское дело.
– Убивца, говорит, поймали… – проговорил Чурюмка обалдело. – Какой Извалова укокошил…
Глава сорок первая
Как все звери, ведущие ночной образ жизни, он спал днем, и этот его звериный сон представлял собою темную, черную бездну, то и дело озаряемую вспышками тревожных пробуждений. Эта чернота и эти вспышки были похожи на черноту и безмолвные мимолетные зарницы предосенних воробьиных ночей, когда спокойную глубину темного неба беспрерывно раскалывают трещины бледных и в своей немоте кажущихся бессмысленными молний. Но вспышки сознания в его дневном сне всякий раз имели особую причину, в них была бдительность привыкшего к вечной настороженности слуха: одна вспышка означала, что где-то рядом, в траве, шмыгнула мышь, другая – что треснула ветка, третья – что слабый порыв ветра, пролетев, шевельнул верхушки деревьев, четвертая – что засохший лист оторвался и легко, нежно задевая за ветки и другие листья, медленно упал на землю… И так весь день, до того часа, пока пребывающий в постоянной тревоге жалкий мозг не приказывал отдохнувшему телу начинать бодрствование, не приказывал приниматься за свои звериные дела.
Нынче он проснулся раньше обычного. Бесконечные шорохи, явственная возня каких-то крохотных существ, то и дело шуршащие звуки осыпающейся земли, – все это раздражало тонкий слух, все отгоняло сон. Некоторое время он продолжал лежать, как спал, на правом боку, с закрытыми глазами, лениво пытаясь догадаться – что это за звуки, от кого они исходят и что может быть там, за спиной, слева, если он повернется и откроет глаза.
В норе стоял густой сумрак, даже мрак; дневной свет слабо просачивался сквозь косматые, облепленные землею хитрые корневые разветвления старого пня, плотно загородившего входное отверстие звериного логова. Но привыкший к ночной жизни слух хорошо разбирался в темноте, был верным помощником зрению, и то, что не в силах были разглядеть глаза, ухо угадывало точно, безошибочно.
Так сейчас, проснувшись, он во тьме, еще с закрытыми глазами, лежа спиною к тому, что издавало неясные шорохи, уже отлично знал, что там творилось: эти мягко шлепающие, шуршащие звуки были бестолковой возней мелких земляных лягушек – серых и желтоватых жаб, почему-то вдруг в огромном количестве набившихся в потайное его жилище, в эту глубокую мрачную нору, когда-то, лет двадцать с лишним тому назад, служившую людям надежным пристанищем, защитой от ветра, снега, дождя – временным жильем в неудобной, полной лишений кочевой военной жизни. От солдатской землянки осталось это подобие пещеры, эта яма – обвалившаяся, с ветхим полусгнившим бревенчатым накатником, каким-то чудом уцелевшим, не разобранным деревенскими жителями на разные хозяйственные нужды. Скорей всего, обвалившись, землянка была заброшена еще в те времена, когда тут бедовал запасный полк, и сами солдаты тогда же, быть может, засыпали землею вход в нее, чтобы не мешалась под ногами, чтобы не проваливаться ночью ненароком в отверстие этого входа.
Снаружи было просто невозможно угадать, что тут нора, – такой густой травяной гривой порос еле приметный земляной бугорок поверх наката, такие славные принялись и произросли на нем березки, вымахавшие за послевоенные годы в три человеческих роста, и, главное, так надежно, отлично, словно бочонок затычкой, заделан был тайный лаз корневыми лапами старого соснового выворотня.
Случилось так, что долгие годы проживший в другой, более удобной норе, он вынужден был недавно покинуть ее, бежать, искать новое убежище.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66