А-П

П-Я

 

Собственно, не сразу со стихов, а со вступительного слова известного поэта, представлявшего читателям журнала следуемые далее стихи и их автора. Автор был тоже показан читателю – маленьким портретиком в верхнем углу страницы: преждевременно располневший юноша с несколько нахальным, но все же довольно приятным, симпатичным лицом. Слегка жеманничая, оттого что ему, по-видимому, было весьма лестно выступить в роли «первооткрывателя», играя метафорами и как бы говоря этой игрою – «я поэт, и это, представьте, получается у меня само собою, любой иной способ выражения мыслей мне незнаком и чужд», – известный поэт заявлял в своем вступительном слове, что молодой автор талантлив, он перепробовал разные профессии, и вот теперь естественно и закономерно пришел к творчеству, к поэзии; у него свое зрение, свой, не похожий на других, голос, и в каждом его стихотворении, благодаря серьезному жизненному опыту, таится глубокий философский смысл. Он пишет просто и о простых вещах, но проникает в их сокровенные глубины, и потому его стихи не так просты, как могут показаться с первого взгляда: все в них, напротив, полно глубочайшей глубины и тончайших тонкостей. Молодой поэт ведет непрестанный поиск, не менее, а, может быть, даже более трудный, чем поиск геолога, непроторенными тропами пробирающегося сквозь неизведанную тайгу… Только талантливый, – восклицал рекомендатель, – многодумающий, с философским складом ума, пристально приглядывающийся к каждой окружающей мелочи художник и во всем видящий новизну, еще не открытое, не познанное, не прочувствованное, то, чего не замечает обыкновенный глаз, может так написать: «И запах снега так понятен, что невозможно объяснить!»
Предисловие известного поэта было окружено рамочкой, стихи были набраны четким, глазастым шрифтом. «Открою форточку, с шоссе тележный скрип вдруг донесется, – начал читать Костя. – Он долго в доме остается крутить меня на колесе. Потом на землю упадут – одна оглобля и вторая, дуга, седелка и хомут там, где-то рядом, у сарая. И звезды строятся в ряды, квадраты, ромбы или знаки… и от предчувствия грозы цепями звякают собаки».
Стояла точка. Все. Дальше шло другое стихотворение: «Перед тем, как петь начать, петухи предварительно хлопают. Им как будто легче кричать, они хлопают, будто бы топают…»
Медленно, строчку за строчкой, Костя перечитал все стихи еще раз. Им владело недоумение человека, который предупрежден, знает, что должен что-то увидеть, но не видит ничего и охвачен нешуточной тревогой – уж не случилось ли чего с глазами, может, поразила внезапно наступившая слепота? Где же, в чем возглашенная сокровенная глубина, философский смысл, многодумье, трудный поиск и жемчужины находок? «Перед тем, как петь начать, петухи предварительно хлопают…»
Н-да… Видно, не каждому дано понимать поэзию! Чувство какой-то сокрушенности, обиды на себя, пристыженности появилось у Кости. «А может, – шевельнулась робкая мысль, – это еще один голый король?»
В журнале были и другие стихи, принадлежавшие поэтессе, тоже, как заверяла редакционная ремарка, талантливой, тоже «со своим голосом, зрением», и тоже ведущей «глубинный поиск»: «И плыла я и пела: «недаром шар земли называется шаром, оттого, что земля не квадратна, я всегда приплываю обратно…»
Костя поглядел по оглавлениям купленных им журналов – нет ли где Евтушенко? Евтушенко не было, и он, листая страницы, больше уже не останавливался на стихах, если они ему встречались, полностью потеряв к ним интерес.
Поэзия и проза не надолго задержали его внимание, он снова взялся за газеты, предпочитая вымыслам и обобщениям достоверность фактов, деловую информацию.
Старый русский художник высказывал давно накипевший у него в сердце гнев по поводу обращения с памятниками русской истории, культуры, зодчества; обличительная статья его была длинным и горестным списком того, что уничтожено, снесено, безвозвратно погублено из-за равнодушия, косности, непонимания ценности исторического наследия. Художника возмущало, что преступное разрушение памятников старины продолжается и поныне, хотя, кажется, уже осознана и официально признана необходимость заботливо и бережно относиться ко всему, что дошло до нас из глубины веков и выражает талантливость народа, его творческий дух. В дни съезда, учреждавшего в стране Всесоюзное Общество по охране памятников старины, прямо под речи ораторов, в Москве, напротив министерства культуры, сломали древнейшую Китайгородскую стену – только затем, чтобы устроить для автомашин более удобный проезд. Над могилами легендарных Пересвета и Осляби, олицетворивших в своих ратных подвигах народное мужество и силу в пору самой тяжкой и героичной борьбы с иноземными врагами и полтысячи лет потом с благодарностью поминаемых в русском фольклоре и письменности, гудят моторы московского завода «Динамо», и люди, поставившие эти моторы и управляющие ими, даже не задумываются, над чьим прахом они ходят…
Столько боли было в словах старого художника, так живо передавалась эта боль и такое зло вызывала она на ретивых, бесшабашных, бездумных «преобразователей», которым ничего не стоит смахнуть с лица земли уникальный храм или дворец и построить на этом месте складское помещение, или превратить старинное кладбище в танцевальную площадку, что Костя скрипнул зубами. Не первую такую статью находил Костя в печати за последнее время. Хорошо хоть, что стали их публиковать. Может, кое-кого это одернет, заставит задуматься, опустить занесенную на очередную реликвию руку. Ведь это же просто непостижимо – этот разгул бессмысленного варварства, с тупым, методичным усердием уничтожающий то, что составляет национальную гордость и должно быть окружено всеобщим почитанием и всеобщей любовной заботой. Откуда оно, это варварство, где его корни? Названия каких только городов и мест не мелькают в тревожных статьях и заметках защитников исторического наследия! Кроме больше всех пострадавшей и понесшей наибольшие потери Москвы – Владимир, Углич, Ярославль, Соловецкие острова, толстовская Ясная Поляна, пушкинское Михайловское… Список длинный, если не бесконечный, к нему можно присоединять все новые и новые имена и факты…
Да вот взять хотя бы город, в котором Костя родился, вырос, живет. Он не упоминается в газетных статьях. А стоило бы! Город тоже славен прошлым. Занимающие не последнее место в государственной истории события тоже оставили в нем след, в нем тоже было немало древних построек, составлявших гордость и приметы города и дававших ему особые, отличительные от других российских городов, черты.
А что сейчас в нем осталось? Верно, война жестоко обошлась с городом, повредила многие его улицы, здания. Но ведь не война уничтожила старинные каменные фигурные столбы с древним гербом города, с высеченной в камне надписью, сколько душ мужского и женского пола в нем проживает, когда-то, лет, наверное, двести назад поставленные на его окраине и обозначавшие городской предел. Столбы мешали трамвайным рельсам, и трамвайщики не нашли ничего лучше, как убрать их совсем. А кто-то, даже не понимая, чего лишается город, и даже, вероятно, нимало не задумавшись над этим, благословил сей труд… Останься же столбы нетронутыми – сейчас они нагляднее любых иллюстрации и диаграмм, любых трибунных патетических слов говорили бы всем и каждому, и горожанам, и впервые приехавшим людям, как вырос, расширился город и как он украсился, каким стал он промышленным, кипучим многообразной жизнью, деятельностью – по сравнению с тем маленьким, тихим, полусонно-провинциальным, каким когда-то он был.
Не война, а нерадение, небрежность привели в такой запущенный, жалкий вид пятиглавую Успенскую церковь, одну из немногих, что вообще-то уцелели в городе, построенную еще в допетровские времена и повторявшую своими скромными, традиционными, изумительно гармоничными формами творения зодчих Суздаля и Ростова Великого, а через них – и древнего Новгорода, и древнего Киева, прародителей русских городов и вообще всей русской земли…
Под буграми, на которых раскинулся город, вдоль обмелевшей, захламленной, замусоренной реки – белеющие песчаными наносами, тоже замусоренные и захламленные пустыри. На них в летнюю пору – только чахлая травка кое-где, да еще можно увидеть пасущихся коз и гусей, принадлежащих жителям окраинных домов. Здесь даже надписи никакой нет, знака никакого, – а ведь именно тут, на этом месте, сейчас таком одичалом и неприглядном, строился Петром первый российский флот. Здесь-то, с ударами плотницких топоров, вытесывавших из дубовых бревен корабельные шпангоуты, и зарождалось могущество российской державы, ее новая и великая судьба – после долгих веков рабства, спячки и прозябания. Здесь, подхваченные резвым весенним ветром, впервые заполоскались на реях стопушечных петровских фрегатов раздвоенные на концах вымпелы и сине-белые боевые флаги, пред которыми скоро пришлось испытать страх и фортам Азова, и турецким, и шведским берегам…
Однажды, этой весною, разыскивая дом товарища, чтобы забрать у него конспекты лекций, Костя случайно забрел на край одного из приречных бугров, взглянул окрест – да так надолго и остался стоять… За серовато-оливковою лентою реки свежо и сочно зеленели луга с болотцами в каемке травяных и камышовых зарослей. Еще дальше, за поймой, на возвышенной плоской равнине, которая когда-то звалась ногайской стороной и была дикой степью с бродящими по ней ордами воинственных кочевников, не раз подступавшими под эти бугры, под стены бревенчатой крепости, одиноко и героично загораживавшей путь в русские – рязанские и московские – земли, сквозь туманный весенний воздух серели бетонные громады нового, недавно возникшего городского района. Это была красивая панорама, но Костю тогда больше заинтересовало другое – лежавший под буграми пустынный речной берег с фигурками рыболовов, приткнувшимися кое-где на мысках, возле вбитых колов и полузатопленных лодчонок, с проросшей травой красниною от кирпичного щебня на том месте, где до самой войны несокрушимо и прочно стоял построенный Петром цейхгауз, а в войну был разбомблен и разрушен, и потом растащен до последнего кирпичика жителями – на подправку своих пострадавших от военных действий жилищ.
Косте вспомнилось, как он размечтался тогда, – неизвестно даже почему. Вероятно, картина, которую он созерцал, располагала к этому сама собою. «Ну ладно, – думал он, стоя на обрыве, – не сберегли, не сохранили цейхгауз и все другое, что здесь было построено и оставлено Петром. Дух разрушения, черт побери, так же силен, как и дух созидания, а иногда даже одолевает, берет верх. Но почему бы не воссоздать хотя бы часть того, что тут было, вновь – по сохранившимся чертежам, гравюрам, рисункам, описаниям в старых книгах? Вернуть городу то, что неотъемлемо принадлежит его истории, не забыто и посейчас. Сомкнувшись с деяниями нового времени, как бы это великолепно украсило его, какой бы придало ему колорит! Вот там бы, – Костя мысленно увидел это со твоего бугра. – там бы поставить адмиралтейство, в том самом виде, в каком оно когда-то стояло: бревенчатое, с башенкою в центре, с золоченым шпилем на башенке и адмиралтейским флагом, – как зарисовал это иностранный путешественник господин Корнелиус де-Бруин, вот с этого самого, может быть, бугра, с которого смотрит Костя. А вон там бы, в некотором отдалении друг от друга, поставить бы на старые их места дворцы – самого Петра, его верного помощника во всех начинаниях Меншикова, первого российского «адмиралтейца» Апраксина… Тоже бревенчато-деревянные, в затейливой резьбе, которую так искусно могли творить мужицкие топоры, одинаково гожие на любую работу. Раскидать бы по берегу бревна в ворохах щепы, да с воткнутыми в иные остроотточенными топорами – будто мастеровой люд только-только отнял от топорищ мозолистые ладони, удалившись на краткий отдых к котлам с чечевичной похлебкой… А у самой воды соорудить из таких же бревен две-три верфи с кораблями на них, – чтоб один был едва-едва начатым: килевой брус с круто загнутым на конце форштевнем, с голо, точно ребра скелета, горчащими шпангоутами, другой – в середке работы, а третий – совсем уже готовый, с мачтами и реями, с пушечными дулами, черно и грозно глядящими по бортам в открытые люки… И тут же, на берегу, как было тогда – примитивные, из дерева, лебедки, кузнечные горны под прокопченными берестяными навесами, бунты смоляных канатов, бочки с вонючим салом для смазки пушечных лафетов, сами пушки, как бы приготовленные к погрузке на корабли, горками наваленные возле них ядра с меловыми цифрами, означающими вес…
Со всех концов страны, да что страны – из-за границ поехали бы смотреть на такое чудесное зрелище! Дорого обойдется? Так ли уж дорого! Да туристы из своих карманов в год-два с лихвой покрыли бы все издержки. Ведь и сейчас приезжают, и даже иностранцы: старый русский город, такая история, такая слава в прошлом!»
– Тебе бы к нам на комбинат! – на весь салон гремел горбоносый. Энергия его не иссякла, даже как будто прибавилась; он и приятель его в бордовой тенниске продолжали спорить, но уже, кажется, о другом, не о разводах. Новая сигарета свешивалась у горбоносого с нижней губы.
– В технике ты – сила, башка у тебя по этой части золотая, ты бы в гору знаешь как попер! Гарантию даю – через пару лет тебя бы уже на цех начальствовать поставили… Ну, чего ты сидишь в этой своей дыре? Чего ты там нашел хорошего? Заводишко ваш карликовый…
– Полная квартира… – вздыхая, с сумрачным лицом, на котором разожженные горбоносым страсти боролись с сомнениями, повторял толстый малый в тенниске, ерзая в кресле. – Разве такую мне у вас дадут? Три комнаты…
Народ в салон все подваливал. Сдвинув два столика, собрав на них чуть не все салонные пепельницы, шумная компания картежников развернула веера игральных карт. Совсем рядом с Костей, придвигая к столу кресла и стулья, усаживались, готовясь начать сражение, доминошники…
Теперь уже и читать стало нельзя. Костя собрал газеты и журналы, сунул их под мышку и для разминки ног отправился бродить по пароходу.
Глава двадцать первая
Самым интересным местом на пароходе была нижняя палуба. Набившись в тесное зальце с железным, гремящим под сапогами полом, в наваренных шишечках, чтоб не скользить, в прилегающие узкие проходы, тускло освещенные электролампами под проволочными колпаками, в душноватых волнах пахнувшего маслом тепла, подувавшего из люков машинного отделения, тут ехали пассажиры четвертого класса, по самым дешевым билетам – пестрый, суетливо толкущийся народ: возвращающиеся плотогоны, рабочие, завербовавшиеся на стройки, в леспромхозы, демобилизованные солдаты, в полной форме, не потерявшие еще армейской выучки держать себя без вольностей, колхозники-переселенцы, – эти с семьями, с женами, детьми-малолетками, со всем своим немудрым, но объемистым и тяжким на подъем скарбом. Здесь дымили крепчайшим самосадом, не спрашивая соседей, нравится им или нет, пили из жестяных кружек кипяток, ели колбасу, копченую рыбу, хлеб, разложив снедь на коленях, на чемодане, на каком-нибудь ящике, а то и прямо на полу, подстелив тряпицу или обрывок газеты. Спящие похрапывали под громкий гул пароходной машины, под разговоры, перебранку соседей, плач детей, еще более расходившихся от материнских попыток заставить их замолчать. Пробираться тут надо было с оглядкой, чтобы не задеть, не повалить чего, не въехать подошвой в чей-нибудь разложенный как раз на самой дороге завтрак.
Какой-то востроглазый, остриженный наголо, видать, шустрого, бойкого нрава плотогон, в рабочей спецовке, в резиновых сапогах с мушкетерскими отворотами, смоля цигарку, поплевывая, яростно доказывал своим сотоварищам, что второго фронта и не было вовсе, это все американцы врут, до самого конца война так и шла с Германией один на один. Это уж когда Берлин делить начали, вот тогда они, американцы, и подоспели, это он, – говорил востроглазый, – точно знает, потому как и сам там был и все в натуре видел…
– Да ты в книгах почитай, как в книгах написано. Это же факты, история! – нападали на него ребята помоложе, тоже плотогоны, в фуфайках, в каляных брезентовых куртках, в резиновых сапогах.
– Что мне книги! – отбивался востроглазый. – Я в них сроду не глядел и глядеть не хочу! Я и так все знаю. Не было второго фронта!
В другой кучке, где собрались охотники, разговор шел специальный, научный: может или нет волк шеей ворочать? Разговаривающие ехали второй день и второй день вели и всё никак не могли кончить этот разговор. Костя даже постоял около, послушал: а в самом деле – может или не может? Мнения делились пополам и перевесу ни у одной из спорящих сторон не получалось…
С нижней палубы по колодцам трапов можно было спуститься еще ниже, в скудно освещенные дневным светом сквозь круглые иллюминаторы общие каюты, где по сторонам узких проходов располагались дощатые крашеные полки – как в вагонах железной дороги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66