А-П

П-Я

 

Ангелина Тимофевна беспокойно заерзала на стуле.
– Конечно, – поправилась Майечка, покраснев от своей дерзости, – эти книги имеют большое воспитательное значение, молодежь благодарна за них товарищу Дуболазову… Но хотелось бы, чтобы писатель чаще радовал своими новыми произведениями и быстрее откликался на жгущие проблемы современности. В частности – изобразил бы жизнь студентов сельскохозяйственного техникума. Ведь это очень, очень волнующая тема! О жизни студентов других институтов книги есть, а про сельхозтехникумы еще никем не написано…
Майечка так и сказала – «жгущие». Под Ангелиной Тимофевной снова заскрипел стул, по лицу ее скользнула тревога. Она была недовольна, что Майечка скомкала тетрадку и говорит «от себя», и переживала каждую Майечкину ошибку, как свою собственную. Было видно, как ей неловко перед дорогим гостем из областного города.
Дуболазов же хранил доброжелательно-улыбчивое выражение, всем своим видом показывая, как ему интересно слушать Майечку и как для него чрезвычайно ценно все то, что она говорит. Когда она сказала, что нет романов о жизни студентов сельскохозяйственных техникумов, на лице Дуболазова появилось даже что-то вроде раскаяния, что он так оплошал, до сих пор не написал романа, а ведь это действительно важная, крайне, крайне важная и актуальная тема… Лицо его изобразило также, что он принимает Майечкин призыв как программу своих дальнейших писательских действий, и обещание в самом близком будущем такой роман непременно подарить читателям.
Покончив со вступительной частью, Майечка нервно все же полистала свою тетрадку и перешла к роману «Янтарные закрома». Она отметила актуальность романа, то, что в нем верно, правдиво, со знанием дела изображены происходящие в сельском хозяйстве процессы – рост производительности труда во всех основных сельскохозяйственных отраслях, повышение культуры земледелия, улучшение предпосевной обработки почв, внедрение химизации на полях, механизации на фермах, мелиорации солонцов, убыстрение транспортизации сельхозпродукции к местам ее потребления.
– Но… – сказала Майечка, оглянувшись на Ангелину Тимофевну. Та сделала незаметное одобрительное движение головой: то, о чем Майечка собиралась сказать, было ими совместно обсуждено и допущено Ангелиной Тимофевной в качестве умеренной дозы необходимой критики. Автору она не должна была показаться обидной, зато обсуждение романа приобретало от нее характер серьезный, объективный и нелицеприятный. – Но… – сказала Майечка, – иногда некоторые сцены выглядят и не совсем правдиво… Конечно, я не такой уж знаток литературы, я понимаю, что так нужно для воспитания людей, чтобы они учились, как правильно мыслить, жить прежде всего общественными интересами и подчинять им личные, но все-таки в настоящей жизни бывает как-то не совсем так… Вот, например, такая сцена: Андрей, молодой председатель колхоза, и его возлюбленная Вера, доярка, идут вечером гулять на пруд. Там светит луна, поэтичный вид природы, тишина… Андрей и Вера садятся в лодку, Андрей берет ее руку и говорит… Я лучше прочитаю…
Майечка торопливо, нервно полистала взятую с собой на трибуну книгу, из которой торчали белые уголки закладок.
– Вот… «Веруша! – сказал Андрей, с нежной силой прижимая к своей груди теплую руку Веры, к тому месту, где молодо и упруго билось его большое, горячее сердце. – Дорогая… Ты права, ты бесконечно права… Твой ум, твоя правота смиряют мое упрямство, открывают мне глаза… Ты – мой друг, не знаю, что бы я делал без тебя! И не только друг, ты – больше. Ты мой учитель в жизни, в труде, в счастье, которое мы куем своими руками… Конечно, одно только увеличение суточного кормового рациона – это еще не выход из положения. Но мы найдем выход, верь мне, дорогая! Мы выведем наш колхоз на светлую дорогу!
– Андрей! – горячо перебила его Вера. Тугая грудь ее высоко вздымалась, глаза пылали огнем любви и восхищения. – Андрей! Если бы ты знал, как ты мне дорог! – голос се пресекся от волнения. – Ты такой устремленный вперед, такой вдохновенный, ты так быстро схватываешь новое, в тебе столько инициативы, энергии! Ты такой замечательный руководитель!..» Ну, тут можно еще много читать, – сказала Майечка, откладывая книгу. – В общем, что я хочу сказать? Я хочу сказать, что влюбленные, когда они вдвоем, когда они у речки где-нибудь, светит луна, соловьи… они, наверное, будут как-нибудь иначе говорить. Разве будут они говорить про кормовые рационы для коров? Об этом они будут говорить днем, где-нибудь на производстве, на ферме или в правлении колхоза… Тут все очень верно описано, видно, что автор знает влюбленных, хорошо это изучил, может быть, когда-нибудь и сам влюблялся – у героя и сердце бьется, и руку Веры он прижимает к себе… Все это очень верно, правдиво подмечено, глазом художника… Правдиво, что и у нее сердце бьется, и голос пресекается, и грудь вздымается высоко…
В зале засмеялись.
– Ну, правильно! – обиделась Майечка. – А что тут такого – вздымается! И нечего смеяться, что здесь смешного? Наверно, вы просто не видели влюбленных, сами никогда не влюблялись… А кто влюблялся, тот по опыту знает, что все это так и есть, когда сидишь вдвоем, то и руки дрожат, и…
Зал дрожал от хохота.
Майечка, сбитая с толку, растерялась, не понимая, почему возник такой дружный смех. Нахмурилась, потом сообразила, что и вправду вышло смешно, и тоже засмеялась вместе со всеми – над собой и над тем, что наговорила.
Заулыбался и Дуболазов, слегка откинувшись на спинку стула, шевеля щеточкой усов, приподняв выпирающий подбородок. Но заулыбался отечески, поощрительно по отношению к Майечке. Своею улыбкою он не только отмечал вместе с залом смешное в ее речи, но еще и как бы призывал ее не смущаться, продолжать дальше, в том же простосердечном и, как это было по нему видно, очень нравящемся ему духе…
Время на часах было уже не раннее. Максим Петрович, утомленный городом и дорогой, мог залечь спать, и Костя с сожалением выбрался из толпы на свежий воздух.
У самого выхода его цепко схватила из темноты чья-то рука. Это сторожил его Петр Кузнецов.
– Ну, продашь? – снова напал он на Костю, жарко дыша ему в лицо запахом дешевого плодовоягодного вина, – верно, пока Майечка сражалась с Дуболазовым, Петр с товарищами успел прогуляться к расположенному по соседству гастрономическому ларьку. – Еще десятку приброшу, ну! Сто шестьдесят… Пойми ж ты – мне для работы нужно, по бригадам ездить… Для оперативности. Сколько б я успел за день бесед провести! Ну – по рукам?
Глава тринадцатая
Сквозь мокрые ветки яблонь пробивался теплый желтоватый электрический свет.
Костя подобрался к окну, заглянул в него. Максим Петрович – в майке, в пижамных штанах, в шлепанцах на босу ногу – сидел за столом под большим, низким абажуром, освещавшим только стол, а все прочее в комнате оставлявшим в мягкой полутени, и, машинально поглаживая ладонью розовый выпуклый лоб, читал толстую книгу.
Костя напряг зрение: что это так углубленно изучает Максим Петрович? Перед ним лежали «Пчелы» – книга, которую Максим Петрович со вниманием полистывал иногда по вечерам, особенно когда у него возникали какие-либо затруднения на его маленьком пчельнике.
– Оп-па! – вскрикнул Костя, подпрыгивая и садясь на подоконник. – С древних времен люди интересуются сложной и таинственной жизнью пчел…
Так было написано на первой странице Максим Петровичевой книги.
Максим Петрович вздрогнул, резко повернулся на голос, сдернул очки. В одну секунду небритое, усталое лицо его пережило смену нескольких выражений – испуга, старания понять, кто это вламывается к нему в дом через окно, узнавания и, наконец, на лице осталось только одно, последнее выражение – гнева.
– Что это за глупое и мальчишеское пристрастие к совершенно идиотским шуточкам? – с сердитым пофыркиванием произнес Максим Петрович и отвернул свое возмущенное лицо к книге, как бы не желая, отказываясь видеть Костю и разговаривать с ним.
– А что – разве не верно: люди в самом деле с древнейших времен интересуются жизнью пчел, – сказал Костя невинно, перенося через подоконник ноги и опуская их на пол комнаты. Он уже раскаивался – действительно перехватил, старика опасно так пугать, еще приключится что-нибудь вроде инфаркта…
– А ноги! Сколько грязи в комнату вволок! – еще рассерженнее сказал Максим Петрович, скосив из-под очков глаза на Костины тапочки. Костя опустил голову и мысленно ахнул. Хорошо еще, Марьи Федоровны нет дома, вот кто дал бы ему жару!
– Я их сниму, – заторопился Костя.
– Нет уж! – непреклонно, железным голосом сказал Максим Петрович. – Изволь тем же манером наружу, – простер он к окну приказующим жестом руку, – вымойся на дворе под душем, отчисти от грязи брюки, словом, приведи себя в полный порядок. А потом уж входи. Как все люди, через дверь. В сенцах на полке, – знаешь где, – мои старые сандалии. Наденешь. А эти свои ужасные лапти в дом вносить не смей!
Когда Костя, проделав все ему приказанное, в тесноватых для его ног сандалиях Максима Петровича, переодевшись в чистую рубашку и другие брюки, хранившиеся в его чемоданчике, с удовольствием чувствуя чистоту тела и одежды, уют и покой маленького домика, где все ему было давно хорошо знакомо и мило, поместился напротив Максима Петровича за стол, в свет лампы под розоватым матерчатым абажуром, и закурил сигарету – из непочатой пачки, случайно оказавшейся в чемодане, старик все еще был сердит, и первая же сказанная им фраза была новым выговором Косте:
– Слушай, давай договоримся, – проворчал он, морщась, отмахиваясь рукой от табачного дыма, – я лучше за свои деньги буду покупать тебе какие-нибудь приличные папиросы, только не дыми при мне этим своим елецким «Памиром», ладно?
Костя смутился и руками погнал дым от стола к окну.
– Елецкий – это еще ничего… Вот есть моршанский! Один курит, а все кругом в обмороке лежат… Ну, как там Тоська поживает? – поспешил он с вопросом, чтобы Максим Петрович не вздумал еще как-либо его «воспитывать».
Максим Петрович нахмурился, закрыл книгу, вложив между страниц очки, и ответил как-то нехотя, словно заставляя себя отвечать:
– В больнице Тоська…
Все так же – нехотя, совсем без желания рассказывать об этом и оживившись только где-то под самый конец, Максим Петрович познакомил Костю с тем, что произошло в городе. Он рассказывал в той последовательности, в какой развивалась эта история, идя от одного события к другому, не опережая их своими объяснениями, сообщая не больше того, что было ему известно на каждом этапе, и Костя, слушая рассказ и переживая его, пытаясь по его ходу самостоятельно понять происходившее, строя о нем свои догадки, домыслы, на сжатом отрезке времени, в какие-нибудь полчаса, своею мыслью и своими чувствами как бы заново повторил тот путь, каким шли мысль, догадка, чувства Максима Петровича в трудные дни его пребывания в городе. Так же, как поначалу у Максима Петровича, когда он только что заявился в город и занялся своими наблюдениями, в Косте во всей первоначальной силе ожили старые подозрения на Тоську, те, что испытывали следственные работники в первое время после убийства Извалова. Даже шевельнулось в душе злое негодование против Тоськи – вот ведь как, гадина, сумела тонко сыграть, замаскироваться! Потом подозрения поблекли, сменились сомнениями, как случилось это в городе и у Максима Петровича, ожили и утвердились вновь – это когда Максим Петрович поведал про ресторанный вечер и то, что произошло дальше – как отправляли Тоську в больницу, как искали и брали под стражу ее приятелей. Костя слушал с напряженным ожиданием, он был уверен – еще две-три подробности, и вот оно – полное завершение всех поисков и усилий, всего так долго тянувшегося дела. Долго вилась веревочка, а кончик все же отыскался! Но ожидаемое не исполнилось, веревочка оказалась не той веревочкой, которая нужна, место подозрений на Тоську заступили новые догадки и, наконец, Костя остался с тем же, с чем приехал из города Максим Петрович – с горечью и с чувством жалости и отвращения, когда узнал, что показали на допросах Тоськины кавалеры и что явилось истинной причиной ее зверского избиения.
– Можно, я еще разок закурю? – попросил Костя после довольно продолжительного обоюдного молчания.
– Кури, что ж с тобой сделаешь, – покорно согласился Максим Петрович. – Ну, а у тебя там что, в Садовом?
– Ничего… – развел руками Костя.
Максим Петрович не выразил никакого удивления – похоже, именно такой ответ он и ожидал. Широкое, с татарским поставом скул и глаз лицо его сделалось задумчиво-сосредоточенным, хмуроватым; бугры лба обозначились резче, приобрели более заметную рельефность.
– Ну, а это, как его… привидение? – спросил он, заставив Костю даже подивиться: старик старик, а память! Ведь сколько уже дней прошло, как Костя всего лишь вскользь упомянул про болтовню садовских баб…
– А, привидение! Как же – действует!
– Ну-ка, ну-ка! – оживился Максим Петрович, впиваясь узенькими, красноватыми от усталости и недосыпания глазами в Костю.
– Да плетушки это все, Максим Петрович! – сказал Костя небрежно. – Главный их автор – тетя Паня, это уж само за себя говорит. Вы ж ее знаете, какая она мастерица по этой части. Просто заслуженная сказительница, бабка Куприяниха! Помните, как она на следствии сколько разных небылиц наплела?
– Это она может, – усмехнулся Максим Петрович. – Так все-таки, что ж там с привидением?
– Да что – фольклор, народные сказки… Пошла, видите ли, раз тетя Паня вечерком на речку, уже совсем в сумерках, луна всходила. Ополоснула белье, а потом думает – дай искупнусь. Поглядела налево-направо, вроде бы никого на лугу, у строителей тихо, спят, уже и костры погасли. Только, значит, разделась она, глядь – что-то этакое длинное, белое движется по берегу… Человек – не человек, ног вроде нету, и не по земле, а над землей, словно бы плывет без всякого шуму… Обмерла тетя Паня, стоит столбом, ноженьки, говорит, отнялись, а привидение к ней все ближе, ближе, с бережка в воду сошло, и тоже вроде бы над водой поплыло, по воздуху… Тетя Паня не сдержалась, да как взвизгнет! И разом всё, как ветром, сдуло – ничего нету. Оделась она кой-как, да к строителям, откуда и прыть взялась – вы ж ее комплекцию знаете. Те проснулись, на смех, конечно, ее подняли: «Это, говорят, бывает, особливо как лишнего хватишь. Мы, говорят, Ермолаю Калтырину в получку поднесли, так он тоже привидение увидал. Пошел домой вот так-то, в потемках, взошел на бугор, к совхозному саду, а оно и – вот! Длинное, беловатое – порх из кустов да мимо Ермолая, перед самым носом. Почуял даже, как ветерком обдуло…»
– Ты эти рассказы проверял? – спросил Максим Петрович, не заражаясь Костиной иронией, слушая без улыбки, со всей своей вдумчивой серьезностью.
– А как их практически можно проверить? – ответил Костя вопросом. – Ну, спрашивал я Ермолая. «Точно, – говорит, – было. Видение. Как до отмены религии. Вон там, на бугру, где тропка мимо сада… Так возля мене пролетело, – моргнуть не успел, дюже скорость у него большая была…» Спрашиваю: выпимши был? «Да, – говорит, – маленько было… Трое, – говорит, – подносили. Один полкружки и другой полкружки, а третий – желудочник – весь остаток из бутылки вылил, почти кружка набралась…» Вот вам и вся проверка. Показаний записывать не стал. Записать? Сильный будет документик в деле…
Максим Петрович, не отвечая, встал, походил по комнате, шаркая шлепанцами. Остановившись у буфета, набулькал из темной бутылки в стакан пузырящейся минеральной воды, выпил. Видно, мучила изжога, приобретенная в городских кафе и столовых.
– Никаких зацепок – вот с чем мы остались… После трех месяцев работы! – сказал Максим Петрович в невеселой задумчивости, заметно сутуля спину. – Все наиболее убедительные версии перечеркнуты. Авдохин… Тоська… Дело занимает уже не одну сотню листов, а в действительности все это пустая бумага. И ухватиться-то больше не за что.
Он походил по комнате, опять выпил воды.
– Ухи хочешь? – спросил он, останавливаясь перед Костей. – Только холодная. А разжигать примус – ну его, долгая история. С ним одна Марья Федоровна умеет управляться, а я его, дьявола, сказать честно, так даже боюсь – как бы не взорвался… Но Марь Федоровне, видишь ли, сегодня не до нас… – прибавил он обиженно, заставив Костю улыбнуться: так ребячески прозвучала у Максима Петровича его жалоба. – Писатель, видишь ли, приехал… Так она и дом, и все на свете позабыла…
Уха была из ершей и мелких окуньков, с горошинами перчика, зеленовато-бурыми пластинками лавровых листьев. Вкусна она была необыкновенно, как все кулинарные изделия, что выходили из рук Марьи Федоровны.
Максим Петрович, пока Костя хлебал юшку и со смаком обсасывал рыбьи косточки, головы и хвосты, принес из спальни и кинул на диван в столовой подушку, простыню и одеяло, – чтоб Костя устроил себе постель.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66