Я чувствую, как бочка начинает поддаваться по мере того, как мои мощные толчки преодолевают грубую инерцию. Я ощущаю ее безмолвную ярость, вызванную тем, что ее вытаскивают из лежбища и что храброе сердце Тарзана и правая рука Дикаря хотят воспрепятствовать ее благоденствию в роли чудовища. Я осознаю, насколько тяжелее она становится, изрыгнув из себя в знак протеста пузыри воздуха. Гораздо тяжелее. Но мои вдохновенные мышцы не унывают. Рывок за рывком я поднимаю ее все ближе к свету. Все выше и выше.
Пока вдруг храброе сердце не начинает судорожно колотиться в грудную клетку, а правая рука не теряет власти над тварью.
Фонтан веселых пузырей, выпущенных ею, обнажает ржавые зубы, которые незамедлительно впиваются мне в ладонь. Я понимаю, что если не опустить ее вниз, то она прогрызет мне руку до кости. Единственное, что мне остается, так это грести и держаться, прислушиваясь ко все усиливающемуся стуку сердца.
Все чувства вдруг обостряются. Слух улавливает панику, просачивающуюся сверху, глаза видят благословенную поверхность, находящуюся всего в нескольких футах – еще несколько футов! – но горящие члены консультируются с сердцем, сердце призывает на помощь голову, и та, рассчитав расстояние, тут же выдает результат – невозможно!
Стоит легким получить это сообщение, как сирены начинают выть во всю мощность. Нервные окончания передают его железам, те бросают в кровь все свои резервы, посылая на помощь остатки адреналина, чтобы придать правой руке мужество отцепиться от этой чертовой штуковины. Я чувствую, как она, сдирая с руки кожу, соскальзывает вниз в свое лежбище, издевательски взбаламучивая воду вокруг.
Я выныриваю наружу с выпученными глазами, задыхаясь и покрывая серебристую поверхность кровавыми разводами, и, разрезая воду, плыву к берегу. У Квистона точно такой испуганный вид, как я представлял. Он хватает меня за руку и помогает выбраться на берег.
– Папа! Мы решили, что ты выпустил последние пузыри! Они были такие желтые и вонючие! Перси побежал за помощью. А я решил, что тебя кто-то схватил…
Лицо его белеет, и он только переводит взгляд широко раскрытых глаз с меня на воду и обратно, пока не замечает мою раскроенную руку. И тут на его глазах выступают слезы.
– Папа! Ты ранен!
Я смотрю, как он плачет, а он смотрит на то, как я истекаю кровью, и мы ничем не можем помочь друг другу. За нашими спинами блестит вода, «Сыновья пионеров» над нашими головами охотятся за «Привидениями в небесах», а со склона к нам несутся Макела, Доббс и Бадди, но я вижу лишь национальный флаг, который придурковато опускается все ниже и ниже в лучах полуденного солнца, не сдвигающегося в сторону ни на йоту.
После того как Бетси дезинфицирует и перевязывает мне рану, я заставляю себя прийти в норму. У меня есть свои планы, свое место в жизни, я уже не говорю о репутации. Я умею надевать на себя личину не хуже любого другого дурака, вопрос только в том, как долго я смогу ее удержать.
Я пытаюсь рассеять опасения Квистона, уверяя его, что это была всего лишь старая ржавая бочка, а заодно рассмешить Бадди и Доббса, добавляя, что мне еще повезло, что она не была молодой. Квистон заявляет, что он с самого начала знал, что там нет никакого чудовища. И Перси подтверждает, что он тоже так думал. Все смеются, но почему-то я не слышу истинного веселья в этом смехе. Мне кажется, что все надо мной издеваются, включая моего сына.
Поэтому я предпочитаю уклониться от последующих мероприятий этого дня. С самым угрюмым выражением лица стараюсь никому не попадаться на глаза. Меня обуревает такой глубокий и всепроникающий страх, что под занавес я даже перестаю бояться. Я ощущаю себя отлученным, и это отлучение постепенно становится единственной опорой, за которую я могу ухватиться. Эта скала отлучения сильнее страха, веры и самого Господа Бога. Она сверкает передо мной драгоценным камнем, и все происходящее лишь отражается в отшлифованных гранях этого бриллианта. А поскольку мы отмечаем день рождения страны, то эта линза в основном сфокусирована на нашей нации, вынуждая меня, как патологоанатома, склонившегося над микроскопом, лицезреть ее упадок и деградацию.
Ранее закамуфлированные пороки теперь раскрываются передо мной с очевидностью ножевых ранений. Куда бы я ни обращал свой взор, повсюду вижу признаки слабости и отчаяния. Я вижу это в порочных мачообразных ухмылках мужчин и расчетливо-зеленых глазах женщин. Я вижу это за барбекю в подростковой жадности, с которой дети дерутся за лучшие куски мяса лишь для того, чтобы потом бросить их недоеденными на опилки. Это проявляется в старых шутках, звучащих у пивного бочонка, и фальшивом исполнении под гитару старых хитов.
Я вижу это в ожесточенном проталкивании машин по дороге на салют, когда все современные механизмы гудят и воют с обреченностью варварского Рима. Но отчетливее всего это проявляется в эпизоде, участниками которого мы становимся на обратном пути.
Зрелище оказывается настоящим испытанием для всех присутствующих. Слишком много народа, слишком мало места, к тому же вход на стадион запружен пацифистами, требующими прекращения войны во Вьетнаме, которые воинственно кричат в мегафоны и размахивают плакатами. Футбольный стадион 4 июля 1970 года – не лучшее место для демонстрации антиамериканских плакатов и маоистских лозунгов, поэтому вполне естественно, что у этой шумной группировки тут же возникают противники столь же тупые и напористые, сколь длинноволосы и наивны протестующие. Полемика перерастает в стычки, стычки в драку, и тут уже появляется полиция. Мы разворачиваемся и направляемся обратно к автобусу Доббса, чтобы смотреть оттуда.
Женщины и дети устраиваются на срезанной задней части автобуса, чтобы видеть небо, мужчины остаются внутри, пробуя запасы Макелы и продолжая дневные споры. Макела старается на меня не смотреть. Рука у меня тикает, а в голове пустота.
На протяжении всего зрелища продолжают подъезжать и отъезжать полицейские машины, увозя демонстрантов и усмиряя пьяных. Дэви говорит, что все это стыд и позор для Америки. Макела заявляет, что это всего лишь первая ласточка, предвещающая куда как большие беды. Доббс возражает обоим, величественно утверждая, что эта демонстрация свидетельствует лишь о том, насколько свободно и открыто наше общество, и что в ткань нашего коллективного сознания вплетены корректирующие процессы, доказывающие действенность американской мечты. Макела смеется: действенность? Где же она действует? И требует привести хотя бы один пример этой действенности.
– Да, например, прямо здесь и сейчас, – дружелюбно откликается Доббс. – В области равенства.
– Ты что, шутишь? – выкрикивает Макела. – Какое равенство?
– Ты только посмотри, – и Доббс разводит в стороны свои длинные руки. – Вот мы все сидим в автобусе.
Все разражаются смехом, даже Макела. Каким бы бессмысленным ни было это заявление, оно вовремя кладет конец полемике. Оркестр в отдалении заканчивает исполнение «Янки-Дудл», а небо озаряется финальными залпами. Довольный своим своевременным дипломатическим ходом, Доббс разворачивается, включает двигатель и направляет автобус к выходу, чтобы обогнать толпу. Макела откидывается на спинку кресла и качает головой.
Однако это еще не конец. По дороге со стоянки Доббс задевает новенькую белую «малибу». Ничего особенного. Доббс выходит из автобуса, чтобы осмотреть повреждения и извиниться, и мы следуем за ним. Повреждение ерундовое, и парень ведет себя дружелюбно, но его жену вдруг охватывает ужас при виде всех этих странных типов, вываливающихся из автобуса. Она шарахается от нас, словно мы исчадия ада.
У Доббса при себе нет ни прав, ни денег, поэтому Макела достает свои вместе со стодолларовой купюрой. Парень смотрит на царапину на своем бампере, потом переводит взгляд на широкие плечи и обнаженную грудь Макелы и говорит: «Да брось ты! Ерунда. Со всяким случается. Я разберусь». И вместо того, чтобы взять деньги, даже пожимает руку Макеле.
Небо покрывается паутиной последних ракет, и со стадиона доносится многотысячный вздох толпы. Мы уже прощаемся и собираемся расходиться по своим транспортным средствам, когда женщина вдруг охает, каменеет и, прежде чем кто-либо успевает броситься к ней на помощь, падает на асфальт.
– О Господи! – бросается к ней муж. – У нее припадок.
Дрожа, как молодое деревце под порывами урагана, она изгибается в руках своего мужа, складываясь чуть ли не вдвое. Тот истерически трясет ее, пытаясь привести в чувство.
– С ней уже несколько лет такого не было. Это все из-за грохота и полицейских мигалок. Помогите! Помогите!
Женщина вырывается из его рук и с воем начинает метаться на асфальте, словно пытаясь впиться зубами в землю. Макела опускается на колени.
– Надо что-то сделать, чтобы она не прикусила себе язык, – замечает он. Я вспоминаю, что Гелиотроп тоже страдает эпилепсией и ему уже не раз приходилось помогать ей во время припадков. Он приподнимает мечущуюся голову женщины и вставляет ей между зубов средний палец.
– Надо протолкнуть немного…
Но ему не удается это сделать. Она сильно кусает его за палец, и он отдергивает его назад с непроизвольным шипением:
– Ах ты, сука!
И тут парень вдруг звереет и становится еще страшнее, чем его жена. С диким воплем он отшвыривает лежащую на его коленях женщину и бросается на Макелу:
– Ну ты, ниггер, думай, что говоришь!
Этот крик разносится по стоянке громче, чем выстрелы ракетниц и усиленные мегафонами призывы пацифистов. Все замирают. Посторонние люди в радиусе пятидесяти ярдов останавливаются и оглядываются, пронзенные реверберацией. Судороги у женщины прекращаются, и она, словно избавившись от какого-то демона, с облегчением вздыхает.
Однако теперь этот демон вселяется в ее мужа. Он неистовствует, тыча Макелу в грудь:
– Ты что, совсем офонарел, скотина?! А? Пихать свои грязные пальцы в рот моей жене! Ты что себе позволяешь?
Макела не отвечает и поворачивается к нам, говоря всем своим видом: «Ну и что тут можно сказать?» Мы встречаемся с ним глазами, и я отворачиваюсь. Я вижу, как с задней части автобуса за происходящим наблюдают Квистон и Перси. Квистон снова выглядит испуганным и неуверенным. Глаза Перси, как у Макелы, горят темным огнем искреннего изумления.
На часах уже начало первого, когда мы наконец сворачиваем к нашей ферме. Мужчины мрачно молчат, дети плачут, женщины раздражены. Лишь к часу ночи сборы завершаются, и люди начинают разъезжаться по домам. Бетси и дети ложатся спать, а мы с Макелой отправляемся в его автобус и до рассвета слушаем старые записи Бесси Смит. Перси похрапывает на полосатом матраце. Сверчки и цикады трещат и поскрипывают, как несмазанные подшипники.
Когда сквозь листья деревьев начинает просачиваться свет, Макела встает и потягивается. Мы давно уже молчим – говорить больше не о чем. Он выключает усилитель и замечает, что пора браться за дела.
Я говорю, что он не смыкал глаз уже сорок восемь часов, и спрашиваю, не хочет ли он поспать. Но я знаю, что он не в состоянии это сделать. Более того, я опасаюсь, что мы вообще никогда больше не сможем насладиться этим благословенным отдыхом, сплетаемым из рукава любви.
– Не бойся. А нам с Перси пора двигаться. Хочешь с нами?
Стараясь не смотреть ему в глаза, я говорю, что еще не готов сняться с места, и прошу его не исчезать. Потом поднимаюсь по склону и открываю ему ворота. Он выезжает, останавливается, выходит из автобуса, и мы обнимаемся. Я стою на дороге и смотрю, как его огромный катафалк сворачивает на дорогу. Потом мне кажется, что в заднем окошке появляется лицо Перси, и я машу ему рукой.
Однако мне никто не отвечает.
Покрытая росой ферма отдыхает после вчерашнего нашествия. Повсюду царит разгром: везде валяются бумажные тарелки и стаканчики. Яма для костра переполнилась, и угли прожгли на лужайке огромное черное пятно. Фасоль Бетси погибла, так как кто-то в пылу празднества оборвал все веревочки, которыми она была подвязана.
Однако самое жалостное зрелище представляет собой флаг. Шест склонился так низко, что золотая тесьма волочится по стружке и кучам навоза. Я подхожу ближе и замечаю спящего в фургоне кузена Дэви. Я пытаюсь расшевелить его, чтобы он помог мне снять и убрать флаг, но он только глубже зарывается в свой спальник. Я сдаюсь, перелезаю через изгородь и бреду по стружке, чтобы осуществить это самостоятельно. И тут происходит последняя сцена этой истории.
Я стою на четвереньках у основания шеста и проклинаю затянутый узел – «Да благословит Господь этот чертов узел!» – потому что мои толстые пальцы не могут справиться с тонкой бечевкой, я размышляю о Перси и о предложении Макелы, и вдруг все небо покрывается ослепительно яркими свежеумытыми звездами.
И я понимаю, что проклятие обернулось благодатью. Потому что эти звезды являются глашатаями ответа небес. И благословен даже проклятый узел. Ревут фанфары. Звенят арфы. Я утопаю в опилках, не сомневаясь в том, что на небесах наконец-то выкликнули мой номер.
С чувством глубочайшего благоговения я ощущаю, что меня вновь осеняет свет Божий. Я отрекаюсь от своего отречения. Бежать в Канаду? Да никогда! Я готов на все, только прости меня! Над головой раздается раскат грома, и я оборачиваюсь как раз в тот момент, когда Он выпускает последний очищающий разряд молнии. Вид Его ужасен, борода развевается, как янтарное море ржи, глаза горят, как артиллерийские вспышки над Потомаком.
Наконец Дэви удается вырвать у меня флаг вместе с обломком шеста. Он берет меня под руку и помогает добраться до корыта. Воды в нем нет. Мы забыли включить ее. Вокруг стоят изнемогающие от жажды коровы. Дэви находит кран и поворачивает его. Я смотрю на багряные брызги, отскакивающие от ржавого дна.
Коровы подходят ближе. За ними осторожно движутся телята со свежевыстриженными боками. Кричат павлины. Над головой кружит стайка любопытных голубей.
Кузен садится на помятый край корыта и передает мне намоченный носовой платок, который я прижимаю к набухающему синяку, полученному вследствие соприкосновения с шестом. Соль жжет царапины. Дэви отворачивается и устремляет взгляд на круговерть зверей и птиц.
– Самонаводящиеся коровы, – произносит он вслух. – Неплохая мысль для недоделанного ковбоя.
Олеография
(Демонические дела и наркоманские куплеты)
Фантазии Калеба
В те времена по лесам Висконсина бродили пантеры, медведи и дикие волки. И иногда Лауре становилось страшно. Но Папаша Инголс предпочитал жить подальше от соседей и потому построил домик для Мамаши и своих дочерей Мэри, Малышки Кэрри и Лауры далеко в прериях. Кроме того, у него был сын Калеб.
В течение всей зимы Папаша поддерживал в очаге огонь, разгоняя стужу, и учил Лауру и Калеба, как выживать в дикой глуши.
Лаура Инголс… Дикарка Лаура Инголс.
Папаша охотился, ставил капканы и возделывал землю. Мамаша умела делать сыр и сахар. По вечерам, когда за окном одиноко завывал ветер, Папаша растапливал очаг, играл на скрипке и пел песни своим детям – Лауре, Мэри и Малышке Кэрри. А также Калебу. Юный Калеб был еще большим дикарем, чем его сестры. Он был еще более диким, чем дикие волки и пантеры. Дикарь Калеб Инголс был самым диким из всех.
Однако люди, близко знавшие Калеба, понимали, что он совсем не страшный и никакой не поджигатель. Поэтому можно себе представить, как он огорчился, когда в школьной пьесе ему дали роль не Чистого воздуха, а какого-то Мусора, как ему было стыдно, когда он испугался прокатиться на чертовом колесе на окружной ярмарке, и как он чуть не разрыдался, когда на выборах президента «домашней комнаты» за него не проголосовал ни один человек.
Калеб решил, что он ни на что не годен, и начал фантазировать во время занятий по общественным наукам. Какой от них толк? Они все равно не учат тому, как надо делать разные вещи. И тому, как бороться с холодом, не учат.
Поэтому вы наверняка поймете, зачем он бросил зажженный спичечный коробок в корзину для бумаг.
Промозглое шерри
Когда бьет озноб коленки
И вода из труб нейдет,
Доставайте, братцы, грелки,
Потому что всюду лед.
Будем вкусности готовить,
Чтобы дом благоухал,
Ну а кто намерен спорить,
Тот – бессовестный нахал.
Любите своих водоплавающих друзей
– ибо, возможно, у них есть дети.
Летнее солнцестояние. Воскресенье. Я сижу в своем кабинете. Парящая ласточка наблюдает за тем, как я печатаю. В стене деловито жужжит земляная оса.
День провели за рыбалкой. Вчера вечером на поезде приехал полковник Вайнштейн со своим сыном от первой жены, ровесником Калеба. И на рассвете мы вчетвером отправились в Вилламет, потом вверх по Лососевому ручью, где мне удалось найти одно из любимых отцовских мест – среди колючих кустарников, где берега поднимаются вверх поросшими мхом скалами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
Пока вдруг храброе сердце не начинает судорожно колотиться в грудную клетку, а правая рука не теряет власти над тварью.
Фонтан веселых пузырей, выпущенных ею, обнажает ржавые зубы, которые незамедлительно впиваются мне в ладонь. Я понимаю, что если не опустить ее вниз, то она прогрызет мне руку до кости. Единственное, что мне остается, так это грести и держаться, прислушиваясь ко все усиливающемуся стуку сердца.
Все чувства вдруг обостряются. Слух улавливает панику, просачивающуюся сверху, глаза видят благословенную поверхность, находящуюся всего в нескольких футах – еще несколько футов! – но горящие члены консультируются с сердцем, сердце призывает на помощь голову, и та, рассчитав расстояние, тут же выдает результат – невозможно!
Стоит легким получить это сообщение, как сирены начинают выть во всю мощность. Нервные окончания передают его железам, те бросают в кровь все свои резервы, посылая на помощь остатки адреналина, чтобы придать правой руке мужество отцепиться от этой чертовой штуковины. Я чувствую, как она, сдирая с руки кожу, соскальзывает вниз в свое лежбище, издевательски взбаламучивая воду вокруг.
Я выныриваю наружу с выпученными глазами, задыхаясь и покрывая серебристую поверхность кровавыми разводами, и, разрезая воду, плыву к берегу. У Квистона точно такой испуганный вид, как я представлял. Он хватает меня за руку и помогает выбраться на берег.
– Папа! Мы решили, что ты выпустил последние пузыри! Они были такие желтые и вонючие! Перси побежал за помощью. А я решил, что тебя кто-то схватил…
Лицо его белеет, и он только переводит взгляд широко раскрытых глаз с меня на воду и обратно, пока не замечает мою раскроенную руку. И тут на его глазах выступают слезы.
– Папа! Ты ранен!
Я смотрю, как он плачет, а он смотрит на то, как я истекаю кровью, и мы ничем не можем помочь друг другу. За нашими спинами блестит вода, «Сыновья пионеров» над нашими головами охотятся за «Привидениями в небесах», а со склона к нам несутся Макела, Доббс и Бадди, но я вижу лишь национальный флаг, который придурковато опускается все ниже и ниже в лучах полуденного солнца, не сдвигающегося в сторону ни на йоту.
После того как Бетси дезинфицирует и перевязывает мне рану, я заставляю себя прийти в норму. У меня есть свои планы, свое место в жизни, я уже не говорю о репутации. Я умею надевать на себя личину не хуже любого другого дурака, вопрос только в том, как долго я смогу ее удержать.
Я пытаюсь рассеять опасения Квистона, уверяя его, что это была всего лишь старая ржавая бочка, а заодно рассмешить Бадди и Доббса, добавляя, что мне еще повезло, что она не была молодой. Квистон заявляет, что он с самого начала знал, что там нет никакого чудовища. И Перси подтверждает, что он тоже так думал. Все смеются, но почему-то я не слышу истинного веселья в этом смехе. Мне кажется, что все надо мной издеваются, включая моего сына.
Поэтому я предпочитаю уклониться от последующих мероприятий этого дня. С самым угрюмым выражением лица стараюсь никому не попадаться на глаза. Меня обуревает такой глубокий и всепроникающий страх, что под занавес я даже перестаю бояться. Я ощущаю себя отлученным, и это отлучение постепенно становится единственной опорой, за которую я могу ухватиться. Эта скала отлучения сильнее страха, веры и самого Господа Бога. Она сверкает передо мной драгоценным камнем, и все происходящее лишь отражается в отшлифованных гранях этого бриллианта. А поскольку мы отмечаем день рождения страны, то эта линза в основном сфокусирована на нашей нации, вынуждая меня, как патологоанатома, склонившегося над микроскопом, лицезреть ее упадок и деградацию.
Ранее закамуфлированные пороки теперь раскрываются передо мной с очевидностью ножевых ранений. Куда бы я ни обращал свой взор, повсюду вижу признаки слабости и отчаяния. Я вижу это в порочных мачообразных ухмылках мужчин и расчетливо-зеленых глазах женщин. Я вижу это за барбекю в подростковой жадности, с которой дети дерутся за лучшие куски мяса лишь для того, чтобы потом бросить их недоеденными на опилки. Это проявляется в старых шутках, звучащих у пивного бочонка, и фальшивом исполнении под гитару старых хитов.
Я вижу это в ожесточенном проталкивании машин по дороге на салют, когда все современные механизмы гудят и воют с обреченностью варварского Рима. Но отчетливее всего это проявляется в эпизоде, участниками которого мы становимся на обратном пути.
Зрелище оказывается настоящим испытанием для всех присутствующих. Слишком много народа, слишком мало места, к тому же вход на стадион запружен пацифистами, требующими прекращения войны во Вьетнаме, которые воинственно кричат в мегафоны и размахивают плакатами. Футбольный стадион 4 июля 1970 года – не лучшее место для демонстрации антиамериканских плакатов и маоистских лозунгов, поэтому вполне естественно, что у этой шумной группировки тут же возникают противники столь же тупые и напористые, сколь длинноволосы и наивны протестующие. Полемика перерастает в стычки, стычки в драку, и тут уже появляется полиция. Мы разворачиваемся и направляемся обратно к автобусу Доббса, чтобы смотреть оттуда.
Женщины и дети устраиваются на срезанной задней части автобуса, чтобы видеть небо, мужчины остаются внутри, пробуя запасы Макелы и продолжая дневные споры. Макела старается на меня не смотреть. Рука у меня тикает, а в голове пустота.
На протяжении всего зрелища продолжают подъезжать и отъезжать полицейские машины, увозя демонстрантов и усмиряя пьяных. Дэви говорит, что все это стыд и позор для Америки. Макела заявляет, что это всего лишь первая ласточка, предвещающая куда как большие беды. Доббс возражает обоим, величественно утверждая, что эта демонстрация свидетельствует лишь о том, насколько свободно и открыто наше общество, и что в ткань нашего коллективного сознания вплетены корректирующие процессы, доказывающие действенность американской мечты. Макела смеется: действенность? Где же она действует? И требует привести хотя бы один пример этой действенности.
– Да, например, прямо здесь и сейчас, – дружелюбно откликается Доббс. – В области равенства.
– Ты что, шутишь? – выкрикивает Макела. – Какое равенство?
– Ты только посмотри, – и Доббс разводит в стороны свои длинные руки. – Вот мы все сидим в автобусе.
Все разражаются смехом, даже Макела. Каким бы бессмысленным ни было это заявление, оно вовремя кладет конец полемике. Оркестр в отдалении заканчивает исполнение «Янки-Дудл», а небо озаряется финальными залпами. Довольный своим своевременным дипломатическим ходом, Доббс разворачивается, включает двигатель и направляет автобус к выходу, чтобы обогнать толпу. Макела откидывается на спинку кресла и качает головой.
Однако это еще не конец. По дороге со стоянки Доббс задевает новенькую белую «малибу». Ничего особенного. Доббс выходит из автобуса, чтобы осмотреть повреждения и извиниться, и мы следуем за ним. Повреждение ерундовое, и парень ведет себя дружелюбно, но его жену вдруг охватывает ужас при виде всех этих странных типов, вываливающихся из автобуса. Она шарахается от нас, словно мы исчадия ада.
У Доббса при себе нет ни прав, ни денег, поэтому Макела достает свои вместе со стодолларовой купюрой. Парень смотрит на царапину на своем бампере, потом переводит взгляд на широкие плечи и обнаженную грудь Макелы и говорит: «Да брось ты! Ерунда. Со всяким случается. Я разберусь». И вместо того, чтобы взять деньги, даже пожимает руку Макеле.
Небо покрывается паутиной последних ракет, и со стадиона доносится многотысячный вздох толпы. Мы уже прощаемся и собираемся расходиться по своим транспортным средствам, когда женщина вдруг охает, каменеет и, прежде чем кто-либо успевает броситься к ней на помощь, падает на асфальт.
– О Господи! – бросается к ней муж. – У нее припадок.
Дрожа, как молодое деревце под порывами урагана, она изгибается в руках своего мужа, складываясь чуть ли не вдвое. Тот истерически трясет ее, пытаясь привести в чувство.
– С ней уже несколько лет такого не было. Это все из-за грохота и полицейских мигалок. Помогите! Помогите!
Женщина вырывается из его рук и с воем начинает метаться на асфальте, словно пытаясь впиться зубами в землю. Макела опускается на колени.
– Надо что-то сделать, чтобы она не прикусила себе язык, – замечает он. Я вспоминаю, что Гелиотроп тоже страдает эпилепсией и ему уже не раз приходилось помогать ей во время припадков. Он приподнимает мечущуюся голову женщины и вставляет ей между зубов средний палец.
– Надо протолкнуть немного…
Но ему не удается это сделать. Она сильно кусает его за палец, и он отдергивает его назад с непроизвольным шипением:
– Ах ты, сука!
И тут парень вдруг звереет и становится еще страшнее, чем его жена. С диким воплем он отшвыривает лежащую на его коленях женщину и бросается на Макелу:
– Ну ты, ниггер, думай, что говоришь!
Этот крик разносится по стоянке громче, чем выстрелы ракетниц и усиленные мегафонами призывы пацифистов. Все замирают. Посторонние люди в радиусе пятидесяти ярдов останавливаются и оглядываются, пронзенные реверберацией. Судороги у женщины прекращаются, и она, словно избавившись от какого-то демона, с облегчением вздыхает.
Однако теперь этот демон вселяется в ее мужа. Он неистовствует, тыча Макелу в грудь:
– Ты что, совсем офонарел, скотина?! А? Пихать свои грязные пальцы в рот моей жене! Ты что себе позволяешь?
Макела не отвечает и поворачивается к нам, говоря всем своим видом: «Ну и что тут можно сказать?» Мы встречаемся с ним глазами, и я отворачиваюсь. Я вижу, как с задней части автобуса за происходящим наблюдают Квистон и Перси. Квистон снова выглядит испуганным и неуверенным. Глаза Перси, как у Макелы, горят темным огнем искреннего изумления.
На часах уже начало первого, когда мы наконец сворачиваем к нашей ферме. Мужчины мрачно молчат, дети плачут, женщины раздражены. Лишь к часу ночи сборы завершаются, и люди начинают разъезжаться по домам. Бетси и дети ложатся спать, а мы с Макелой отправляемся в его автобус и до рассвета слушаем старые записи Бесси Смит. Перси похрапывает на полосатом матраце. Сверчки и цикады трещат и поскрипывают, как несмазанные подшипники.
Когда сквозь листья деревьев начинает просачиваться свет, Макела встает и потягивается. Мы давно уже молчим – говорить больше не о чем. Он выключает усилитель и замечает, что пора браться за дела.
Я говорю, что он не смыкал глаз уже сорок восемь часов, и спрашиваю, не хочет ли он поспать. Но я знаю, что он не в состоянии это сделать. Более того, я опасаюсь, что мы вообще никогда больше не сможем насладиться этим благословенным отдыхом, сплетаемым из рукава любви.
– Не бойся. А нам с Перси пора двигаться. Хочешь с нами?
Стараясь не смотреть ему в глаза, я говорю, что еще не готов сняться с места, и прошу его не исчезать. Потом поднимаюсь по склону и открываю ему ворота. Он выезжает, останавливается, выходит из автобуса, и мы обнимаемся. Я стою на дороге и смотрю, как его огромный катафалк сворачивает на дорогу. Потом мне кажется, что в заднем окошке появляется лицо Перси, и я машу ему рукой.
Однако мне никто не отвечает.
Покрытая росой ферма отдыхает после вчерашнего нашествия. Повсюду царит разгром: везде валяются бумажные тарелки и стаканчики. Яма для костра переполнилась, и угли прожгли на лужайке огромное черное пятно. Фасоль Бетси погибла, так как кто-то в пылу празднества оборвал все веревочки, которыми она была подвязана.
Однако самое жалостное зрелище представляет собой флаг. Шест склонился так низко, что золотая тесьма волочится по стружке и кучам навоза. Я подхожу ближе и замечаю спящего в фургоне кузена Дэви. Я пытаюсь расшевелить его, чтобы он помог мне снять и убрать флаг, но он только глубже зарывается в свой спальник. Я сдаюсь, перелезаю через изгородь и бреду по стружке, чтобы осуществить это самостоятельно. И тут происходит последняя сцена этой истории.
Я стою на четвереньках у основания шеста и проклинаю затянутый узел – «Да благословит Господь этот чертов узел!» – потому что мои толстые пальцы не могут справиться с тонкой бечевкой, я размышляю о Перси и о предложении Макелы, и вдруг все небо покрывается ослепительно яркими свежеумытыми звездами.
И я понимаю, что проклятие обернулось благодатью. Потому что эти звезды являются глашатаями ответа небес. И благословен даже проклятый узел. Ревут фанфары. Звенят арфы. Я утопаю в опилках, не сомневаясь в том, что на небесах наконец-то выкликнули мой номер.
С чувством глубочайшего благоговения я ощущаю, что меня вновь осеняет свет Божий. Я отрекаюсь от своего отречения. Бежать в Канаду? Да никогда! Я готов на все, только прости меня! Над головой раздается раскат грома, и я оборачиваюсь как раз в тот момент, когда Он выпускает последний очищающий разряд молнии. Вид Его ужасен, борода развевается, как янтарное море ржи, глаза горят, как артиллерийские вспышки над Потомаком.
Наконец Дэви удается вырвать у меня флаг вместе с обломком шеста. Он берет меня под руку и помогает добраться до корыта. Воды в нем нет. Мы забыли включить ее. Вокруг стоят изнемогающие от жажды коровы. Дэви находит кран и поворачивает его. Я смотрю на багряные брызги, отскакивающие от ржавого дна.
Коровы подходят ближе. За ними осторожно движутся телята со свежевыстриженными боками. Кричат павлины. Над головой кружит стайка любопытных голубей.
Кузен садится на помятый край корыта и передает мне намоченный носовой платок, который я прижимаю к набухающему синяку, полученному вследствие соприкосновения с шестом. Соль жжет царапины. Дэви отворачивается и устремляет взгляд на круговерть зверей и птиц.
– Самонаводящиеся коровы, – произносит он вслух. – Неплохая мысль для недоделанного ковбоя.
Олеография
(Демонические дела и наркоманские куплеты)
Фантазии Калеба
В те времена по лесам Висконсина бродили пантеры, медведи и дикие волки. И иногда Лауре становилось страшно. Но Папаша Инголс предпочитал жить подальше от соседей и потому построил домик для Мамаши и своих дочерей Мэри, Малышки Кэрри и Лауры далеко в прериях. Кроме того, у него был сын Калеб.
В течение всей зимы Папаша поддерживал в очаге огонь, разгоняя стужу, и учил Лауру и Калеба, как выживать в дикой глуши.
Лаура Инголс… Дикарка Лаура Инголс.
Папаша охотился, ставил капканы и возделывал землю. Мамаша умела делать сыр и сахар. По вечерам, когда за окном одиноко завывал ветер, Папаша растапливал очаг, играл на скрипке и пел песни своим детям – Лауре, Мэри и Малышке Кэрри. А также Калебу. Юный Калеб был еще большим дикарем, чем его сестры. Он был еще более диким, чем дикие волки и пантеры. Дикарь Калеб Инголс был самым диким из всех.
Однако люди, близко знавшие Калеба, понимали, что он совсем не страшный и никакой не поджигатель. Поэтому можно себе представить, как он огорчился, когда в школьной пьесе ему дали роль не Чистого воздуха, а какого-то Мусора, как ему было стыдно, когда он испугался прокатиться на чертовом колесе на окружной ярмарке, и как он чуть не разрыдался, когда на выборах президента «домашней комнаты» за него не проголосовал ни один человек.
Калеб решил, что он ни на что не годен, и начал фантазировать во время занятий по общественным наукам. Какой от них толк? Они все равно не учат тому, как надо делать разные вещи. И тому, как бороться с холодом, не учат.
Поэтому вы наверняка поймете, зачем он бросил зажженный спичечный коробок в корзину для бумаг.
Промозглое шерри
Когда бьет озноб коленки
И вода из труб нейдет,
Доставайте, братцы, грелки,
Потому что всюду лед.
Будем вкусности готовить,
Чтобы дом благоухал,
Ну а кто намерен спорить,
Тот – бессовестный нахал.
Любите своих водоплавающих друзей
– ибо, возможно, у них есть дети.
Летнее солнцестояние. Воскресенье. Я сижу в своем кабинете. Парящая ласточка наблюдает за тем, как я печатаю. В стене деловито жужжит земляная оса.
День провели за рыбалкой. Вчера вечером на поезде приехал полковник Вайнштейн со своим сыном от первой жены, ровесником Калеба. И на рассвете мы вчетвером отправились в Вилламет, потом вверх по Лососевому ручью, где мне удалось найти одно из любимых отцовских мест – среди колючих кустарников, где берега поднимаются вверх поросшими мхом скалами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45