! – Он снова разражается смехом. Как и в этом флаге из Портленда, в его смехе есть что-то неприятное, что ставит слушателя в тупик. – Всем известно о Потаенном храме! Одни говорят, другие говорят, а кому известна Истина?
Он останавливается и показывает мне свой масонский перстень так, чтобы не видел Джекки.
– Нам, членам Братства, известна Истина, но мы поклялись не разглашать ее непосвященным. Но тебе, сыну моего брата, возможно, я смогу показать луч света, недоступный другим.
Я киваю, он тоже отвечает кивком и подталкивает меня к лестнице, ведущей к узкой дверце.
– Прежде всего – мой превосходный ароматизированный чай. Увы, без меня: священный пост; а потом мы поговорим. Ибрагим! – кричит он, отпирая тяжелую дверь. – Чай для моих друзей из Америки!
Мы входим в помещение, которое уступает лавке по размерам, зато намного превосходит ее по уюту. Стены до самого потолка завешаны коврами и старыми циновками, приглушающими шум, царящий в центре Каира. Но Боже милостивый, до чего же здесь душно! Доктор включает вентилятор, но он едва перегоняет застоявшийся воздух.
– Итак, пока мой кузен готовит вам чай, вы будете вдыхать аромат настоящего нильского лотоса, перед запахом которого не может устоять ни одна женщина.
Под занавес Джекки выкладывает 50 долларов и покупает благовоние для девушек из «Роллинг стоунз». Мне же, кроме скарабея, удается получить от доктора лишь право на бесплатный звонок в каирский университет. Я оставляю сообщение для мистера Малдуна Грегора с просьбой, чтобы он нашел меня в гостинице «Омар Хайям». После дня, проведенного среди благовоний, я могу с уверенностью утверждать, что точную информацию в Каире можно получить только от американцев.
По дороге обратно мы натыкаемся на уличную выставку, посвященную войне 73-го года, когда египтяне пересекли Суэц и вмазали израильтянам. В центре выставки расположена двухэтажная цементная нога, наступающая на Звезду Давида. Я было собираюсь запечатлеть это на пленку, но окружающие так смотрят на мой огромный «полароид», что я начинаю нервничать.
Энергичный молодой ветеран этой войны проводит нас по всей выставке, демонстрируя стратегические участки и укрепления на выстроенной им из песка модели. Он ведет себя исключительно патриотично. Отдельно он показывает воткнутый в песок снаряд базуки, которым отмечен Бар-Лев – израильская разновидность линии Мажино.
– Снаряд? Сделано в Америке. Захваченное оружие? Тоже американского производства.
Он мрачно произносит это, глядя на меня, но враждебности в его голосе я не чувствую. Даже когда он говорит об израильтянах, показывая забрызганных грязью пленных, чтобы я не перепутал их с победителями-египтянами, в его интонациях нет укоризны. Он с уважением говорит об израильских солдатах – так говорит игрок о своих соперниках. Причем о непосредственных соперниках, как я понимаю, учитывая расстояние, на котором Судьба и Организация Объединенных Наций разместили друг от друга Каир и Иерусалим. Неудивительно, что на каждой улице показывают военное шоу.
Перейдя через мост, я снова вижу нашего потрепанного охранника, стоящего за мешками с песком. Мы приветствуем друг друга, и я направляюсь к гостинице, ощущая причастность к новой для меня политической ситуации.
15 октября, вторник. Так и не могу приступить к статье. Постоянно болтаюсь по городу. Некоторые картины воистину оказываются испытанием для человека, избалованного нашим образом жизни: измученные женщины, проходящие со своими оборванными отпрысками мимо фруктовых прилавков к горам заплесневевших объедков на задворках, костлявые собаки, жующие Котексы, лежащая посередине тротуара и целиком завернутая в черное одеяло масса размером с семилетнего ребенка с протянутой рукой, целые семьи, живущие в останках «паккардов», «бьюиков» и «кадиллаков», разлагающихся на обочинах дорог…
– Знаешь, Джекки, чего не хватает этому городу? Нескольких нью-йоркских полицейских, которые занялись бы отгоном автомобилей. Это поддерживало бы здешние отбросы общества в форме.
Плюс ко всему постоянный запах мочи и вид нездорового кала. Каир обладает специфической рецептурой не только звуков, но и запахов.
Все это невыносимо. Я повсюду ношу с собой «полароид», купленный в Нью-Йорке, но мне еще не хватает духу снимать сцены глубокой нищеты. Я вспоминаю свой спор с Анни Либовиц: «Я не хочу, чтобы меня снимали, когда я бреюсь, сижу в клозете или нахожусь в состоянии депрессии!» Точно так же я не хочу, чтобы снимали мои гнилые зубы, глаза, покрытые желтой коростой, или искривленные конечности.
Ночь вторника или утро среды. Сегодня последний день Рамадана. Рождество в Каире. Как и Нью-Йорк, этот город слишком подавляет, у него устрашающий вид. Однако, в отличие от Нью-Йорка, мощь Каира определяется не столько ликвидными активами, приводящими в действие экономические турбины, сколько потоками, поднимающимися от прошлого, от еще не реализованных сокровищ, – это грядущая мощь. Каир был влиятельным уже тогда, когда Нью-Йорк еще представлял собой пустошь, он имел письменную историю в то время, когда Ветхий Завет еще находился в черновиках. И личинка его значимости набухает где-то между сдержанным национализмом молодого патриота в парке и банальным мистицизмом Посвященного в сарже.
Пушечные выстрелы оповещают о последнем дне Рамадана. Кошачьи вопли транспорта учтиво стихают, и с минаретов через усилители начинает доноситься пение.
Потом все стихает, и слух улавливает отклики правоверных и молитвы, возносящиеся к небу из мечетей и с тротуаров. Днем я видел метельщика, откликнувшегося на зов Мекки и распростершегося рядом с кучей мусора, которого объезжали машины.
Слушайте, о боги! Звук разрастается все больше. Выпустите меня из этого затхлого номера! Я беру ручку, фотоаппарат и отправляюсь на улицу, чтобы застать свежесть рассвета.
Я проскальзываю мимо третьеразрядного Тезея и его лепных легионов, пересекаю просторный вестибюль с люстрами, облепленными купидонами, обхожу молящихся на тротуаре швейцаров и устремляюсь к цементному ограждению, идущему вдоль крутого берега Нила.
Кладу записную книжку на ограждение. Молитвы продолжаются, однако городская жизнь возобновилась. Двигатели рычат, тормоза скрипят, клаксоны гудят, фары мигают. По улицам мимо изысканных неоновых вывесок кафе и простых жаровен на обочинах тянутся вереницы огней. Усилители на минаретах передают монотонное пение муэдзинов, подхватываемое сотнями тысяч других голосов.
Дует древний ветер, в течение многих веков позволяющий лодочникам подниматься по Нилу вверх по течению, а потом спускаться вниз. В кузове проезжающего пикапа лает собака. Охранник выходит из своей будки и видит, как я пишу в блокноте. Он поднимает воротник длинного кителя и подходит ко мне. В руке он держит фонарик за ту часть, где находится лампочка, так что между нами образуется небольшое сияющее пространство. Мы улыбаемся и киваем друг другу. С близкого расстояния я замечаю, что штык на его карабине проржавел и погнут.
При первых рассветных лучах шум с противоположного берега еще больше возрастает. Мы поворачиваемся лицом к городу как раз в тот момент, когда выключаются все фонари и флюоресцентное освещение моста: бац! и все огни в Каире исчезают. Слава Аллаху! Мы снова поворачиваемся друг к другу, и охранник с присвистом выражает свое одобрение: «Я латиф!» Я киваю.
Усилители из-за перегрузки смолкают, но пение на улицах продолжается. Более того, оно становится громче, словно бросая вызов технике. Молитва скручивается из миллионов волокон, не уступающих по своей крепости легендарному египетскому хлопку, она прядется из миллионов голосов, соединяющихся в единую нить, которая устремляется на восток к темному метеориту, притягивающему к себе, как игольное ушко или черная дыра, все пряди мусульманской веры.
Охранник наблюдает за тем, как я пишу, любезно освещая фонариком блокнот.
– Тисма, я хавага, – произносит он. – Англис?
Я говорю – нет, не англичанин. Американец.
– Хорошо, – кивает он. – Мериканец.
От ветра и торжественности момента у меня пересыхает в горле. Я снимаю с плеча флягу и пью. Потом предлагаю охраннику. Он делает вежливый глоток и произносит свой комментарий относительно качества фляги.
– Мериканская армия?
– Да. Армейский резерв. – Мне ее помог выбрать приятель, бывший морской пехотинец Фрэнк Доббс, вместе с ботинками и шлемом от песчаных бурь. – Резерв армии Соединенных Штатов.
Охранник возвращает мне флягу и отдает салют. Я отвечаю ему тем же. Потом он что-то спрашивает, указывая на мой блокнот. Я показываю на противоположный берег и прикладываю к уху руку, потом делаю вид, что принюхиваюсь к нильскому ветру и что-то записываю. После чего обвожу рукой реку, небо и все остальное, что вмещает в себя священная ночь. Он возбужденно кивает и прижимает к сердцу сжатый кулак:
– Египет?
– Да, – отвечаю я, повторяя его жест. – Египет.
Огни снова вспыхивают.
Мы изумленно смотрим друг на друга – усилители вновь начинают изрыгать заунывное пение, а машины снова возвращаются к своему шумному соперничеству. Когда мы с охранником разжимаем кулаки, в наших глазах стоят слезы. Мне кажется, что на фоне старых минаретов и современных небоскребов я различаю лик египетского возрождения, сочетающий в себе новую гордость и древнюю магию. Это надо запечатлеть! Я принимаюсь копаться в сумке в поисках «полароида», когда ощущаю на своем лице луч фонарика.
– Нет, – произносит он, покачивая фонариком из стороны в сторону. – Нет фото.
Я решаю, что дело в каком-нибудь религиозном табу, как это бывает у некоторых дикарей, боящихся потерять душу, или как у меня с Анни Либовиц.
– Я только сниму линию горизонта за Нилом.
– Нет фото!
– Я совершенно не собирался фотографировать тебя, – и я направляюсь прочь вдоль ограждения. – Могу снять с другого места, если ты так…
– Нет фото!
Я не спеша отрываюсь от видоискателя. Охранник кладет фонарик на ограждение, освобождая руки для карабина. И только тут я понимаю, что он боится не за свою душу, а за мост.
Я приношу извинения и убираю фотоаппарат. Он смотрит на меня с подозрением. Даже если бы мы понимали друг друга, говорить больше не о чем. Наконец, чтобы вернуться к былым отношениям, он прикладывает к губам два пальца и произносит:
– Сигрет?
Я говорю ему, что не курю. Он принимает это за ложь, полагая, что я обиделся. Что я могу сказать? Я вздыхаю, а загадка Каира плетется прочь к своему посту, где и замирает, подняв воротник и повернувшись ко мне спиной.
Несмотря на дымку, быстро светает. Ветер на мгновение утихает, и в нос ударяет резкий смрад. Я опускаю голову и вижу, что стою в луже мочи.
16 октября. Праздник Рамадан. Звонит бывший египтолог Малдун Грегор и приглашает нас к себе – сегодня после занятий он готов съездить с нами к пирамидам.
– Моментально уезжайте из этого морга! – кричит он, перекрывая шум в трубке. – Я заказал вам номера в гостинице «Мина».
Мы выкатываемся из нашей обветшалой курильни опиума в духе Редьярда Киплинга и пересекаем кипящие праздничные улицы в поисках данного нам Грегором адреса. Застенчивая девица провожает нас в пентхаус трущобного вида. Остаток дня мы проводим, попивая холодное пиво и рассматривая толпы, прогуливающиеся внизу в своих самых нарядных лохмотьях. Тени уже становятся довольно длинными, когда с кипой книг появляется Малдун Грегор. Мы не успеваем пожать друг другу руки, как он слетает вниз в поисках такси.
– Дорога к пирамидам! Нам надо успеть до наступления темноты.
И вот наконец я ее вижу в лучах пыльного заходящего солнца – сначала из окна такси, потом ближе – с разворота у гостиницы, затем сквозь финиковые пальмы, взбегающие по склону, и, наконец, передо мной предстает Великий Бог в Небесах Как Бы Его Там Ни Звали! – величайшее достижение человечества, идеальная форма, уходящая под облака, – Великая пирамида Гизы!
3. Внутри престола
Представьте себе обычного туриста, приближающегося к этой достопримечательности: сначала он с облегчением высаживается из самолета, потом немного волнуется во время автобусной экскурсии по бурлящему Каиру, но за легированной сталью современной машины ощущает себя все еще достаточно защищенным. Он смеется и показывает пальцем на чудовищную панораму предместий Гизы – ослы, впряженные в сломанные «фиаты», мазанки, ютящиеся, как осиные гнезда, рядом с самыми современными кондоминиумами: «Ужасно, но следует признать, Цинтия, – не лишено живописности», – он возится с фотоаппаратом и откидывается на спинку сиденья, утомленный солнцем; и вдруг горло у него перехватывает, двери с шипением открываются, и его выбрасывают из удобной скорлупы в безжалостную утробу стоянки у подножия пирамиды.
На него с воплями набрасывается толпа голодных египтян – водители багги, погонщики верблюдов и поставщики самых лучших арабских скакунов. А гиды? Господи, да любые! Всех сортов и видов:
– Добро пожаловать, мистер, добро пожаловать! Все ли у вас хорошо?
Рукопожатие, подмигивание и заискивающе-плотоядное:
– Вам ведь нравится Каир? А Египет? А египтяне? Не правда ли, вы бы хотели взглянуть на на-стоящую мумию царя Ку-Фу? Я буду вашим гидом!
Или еще хуже – не-гиды:
– Простите, сэр, но я просто не могу видеть, как вам досаждают эти фальшивые феллахи. Поймите меня правильно: я не экскурсовод, я – охранник и работаю в департаменте древностей Каира. Идемте со мной. Я не дам этим надоедливым пиявкам испортить вам отдых. Я не экскурсовод!
Наш бедный паломник продирается сквозь толпу к ауде – широкой известняковой площадке у северного основания пирамиды – вжимается в гигантское нагромождение каменных глыб, усеянных новыми гидами и не-гидами, ухмыляющимися с видом горгулий, платит свои пиастры за билеты, позволяющие ему и его курносой жене подняться из битком набитого затхлого помещения в другой каменный покой размером с мужской клозет на автобусной станции – только еще более вонючий! – и с облегчением спуститься вниз.
– Признайся, Цин, эта штуковина очень большая, ты никогда в жизни не видела ничего больше. Жду не дождусь, когда мы сможем показать эти снимки через проектор.
Сказать «очень большая» – это значит не сказать ничего. Она невероятно большая, невообразимо большая, она настолько большая, что кажется вызовом, брошенным самому небу. Если приехать в спокойное время и подойти к ней без каких-либо провожатых, можно ощутить все величие ее размеров. По мере того как вы пересекаете известняковую площадку, огромный треугольник начинает удлиняться и сплющиваться. Основание вытягивается, наклонные боковины вырастают, а заострившиеся углы начинают обхватывать тебя с обеих сторон.
Соответственно вершина опускается, и верхний угол начинает казаться шире. Когда же достигаешь подножия и поднимаешь голову, то не различаешь уже и двухмерного треугольника! Плоскость настолько сокращается, что ее перестаешь воспринимать как плоскость. Вероятно, когда изначально пирамида была покрыта гладкой облицовкой, это производило неизгладимое впечатление – она превращалась в безупречную белую линию, давая представление о первом измерении.
И даже в нынешнем ободранном состоянии она создает эту иллюзию, полностью дезориентируя наблюдателя. Он пытается внушить себе, что и в отсутствие других граней эту он должен видеть как плоскость. Однако все известные нам плоскости горизонтальны – взлетные полосы аэродромов или парковочные стоянки. И потому возникает ощущение, что по ней можно пройтись, если отклониться назад и принять по отношению к ней перпендикулярное положение. От этого начинает кружиться голова…
Чтобы умерить чувство тошноты, я опираюсь на один из каменных блоков и прижимаюсь к нему щекой – его гладкая поверхность успокаивает и вызывает легкую грусть.
– Грустно, не правда ли? – спрашивает Малдун. – Когда видишь разрушение такого древнего места.
Малдун Грегор совершенно не похож на непритязательного старого египтолога, которого мы готовились увидеть. Ему немногим больше двадцати, на нем старые джинсы с заплатками и футболка, глаза все еще туманятся от какого-то психоделика, в дальнейшем заставившего его навсегда бросить этим заниматься.
– После того как арабы ободрали облицовку, за шесть веков пирамида разрушилась больше, чем за сорок предшествующих, если считать с точки зрения общепринятой египтологии, или за сто семьдесят, если вы разделяете взгляды Кайса.
– Печально, – соглашаюсь я. – А как они умудрились это сделать?
– Они решили, что им нужна эта облицовка, – Джекки встает на защиту давно усопших арабов, – для Аллаха.
– Еще печальнее, – добавляю я. – И в конце концов оскорбительно для того, кто решил послать нам эту каменную открытку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
Он останавливается и показывает мне свой масонский перстень так, чтобы не видел Джекки.
– Нам, членам Братства, известна Истина, но мы поклялись не разглашать ее непосвященным. Но тебе, сыну моего брата, возможно, я смогу показать луч света, недоступный другим.
Я киваю, он тоже отвечает кивком и подталкивает меня к лестнице, ведущей к узкой дверце.
– Прежде всего – мой превосходный ароматизированный чай. Увы, без меня: священный пост; а потом мы поговорим. Ибрагим! – кричит он, отпирая тяжелую дверь. – Чай для моих друзей из Америки!
Мы входим в помещение, которое уступает лавке по размерам, зато намного превосходит ее по уюту. Стены до самого потолка завешаны коврами и старыми циновками, приглушающими шум, царящий в центре Каира. Но Боже милостивый, до чего же здесь душно! Доктор включает вентилятор, но он едва перегоняет застоявшийся воздух.
– Итак, пока мой кузен готовит вам чай, вы будете вдыхать аромат настоящего нильского лотоса, перед запахом которого не может устоять ни одна женщина.
Под занавес Джекки выкладывает 50 долларов и покупает благовоние для девушек из «Роллинг стоунз». Мне же, кроме скарабея, удается получить от доктора лишь право на бесплатный звонок в каирский университет. Я оставляю сообщение для мистера Малдуна Грегора с просьбой, чтобы он нашел меня в гостинице «Омар Хайям». После дня, проведенного среди благовоний, я могу с уверенностью утверждать, что точную информацию в Каире можно получить только от американцев.
По дороге обратно мы натыкаемся на уличную выставку, посвященную войне 73-го года, когда египтяне пересекли Суэц и вмазали израильтянам. В центре выставки расположена двухэтажная цементная нога, наступающая на Звезду Давида. Я было собираюсь запечатлеть это на пленку, но окружающие так смотрят на мой огромный «полароид», что я начинаю нервничать.
Энергичный молодой ветеран этой войны проводит нас по всей выставке, демонстрируя стратегические участки и укрепления на выстроенной им из песка модели. Он ведет себя исключительно патриотично. Отдельно он показывает воткнутый в песок снаряд базуки, которым отмечен Бар-Лев – израильская разновидность линии Мажино.
– Снаряд? Сделано в Америке. Захваченное оружие? Тоже американского производства.
Он мрачно произносит это, глядя на меня, но враждебности в его голосе я не чувствую. Даже когда он говорит об израильтянах, показывая забрызганных грязью пленных, чтобы я не перепутал их с победителями-египтянами, в его интонациях нет укоризны. Он с уважением говорит об израильских солдатах – так говорит игрок о своих соперниках. Причем о непосредственных соперниках, как я понимаю, учитывая расстояние, на котором Судьба и Организация Объединенных Наций разместили друг от друга Каир и Иерусалим. Неудивительно, что на каждой улице показывают военное шоу.
Перейдя через мост, я снова вижу нашего потрепанного охранника, стоящего за мешками с песком. Мы приветствуем друг друга, и я направляюсь к гостинице, ощущая причастность к новой для меня политической ситуации.
15 октября, вторник. Так и не могу приступить к статье. Постоянно болтаюсь по городу. Некоторые картины воистину оказываются испытанием для человека, избалованного нашим образом жизни: измученные женщины, проходящие со своими оборванными отпрысками мимо фруктовых прилавков к горам заплесневевших объедков на задворках, костлявые собаки, жующие Котексы, лежащая посередине тротуара и целиком завернутая в черное одеяло масса размером с семилетнего ребенка с протянутой рукой, целые семьи, живущие в останках «паккардов», «бьюиков» и «кадиллаков», разлагающихся на обочинах дорог…
– Знаешь, Джекки, чего не хватает этому городу? Нескольких нью-йоркских полицейских, которые занялись бы отгоном автомобилей. Это поддерживало бы здешние отбросы общества в форме.
Плюс ко всему постоянный запах мочи и вид нездорового кала. Каир обладает специфической рецептурой не только звуков, но и запахов.
Все это невыносимо. Я повсюду ношу с собой «полароид», купленный в Нью-Йорке, но мне еще не хватает духу снимать сцены глубокой нищеты. Я вспоминаю свой спор с Анни Либовиц: «Я не хочу, чтобы меня снимали, когда я бреюсь, сижу в клозете или нахожусь в состоянии депрессии!» Точно так же я не хочу, чтобы снимали мои гнилые зубы, глаза, покрытые желтой коростой, или искривленные конечности.
Ночь вторника или утро среды. Сегодня последний день Рамадана. Рождество в Каире. Как и Нью-Йорк, этот город слишком подавляет, у него устрашающий вид. Однако, в отличие от Нью-Йорка, мощь Каира определяется не столько ликвидными активами, приводящими в действие экономические турбины, сколько потоками, поднимающимися от прошлого, от еще не реализованных сокровищ, – это грядущая мощь. Каир был влиятельным уже тогда, когда Нью-Йорк еще представлял собой пустошь, он имел письменную историю в то время, когда Ветхий Завет еще находился в черновиках. И личинка его значимости набухает где-то между сдержанным национализмом молодого патриота в парке и банальным мистицизмом Посвященного в сарже.
Пушечные выстрелы оповещают о последнем дне Рамадана. Кошачьи вопли транспорта учтиво стихают, и с минаретов через усилители начинает доноситься пение.
Потом все стихает, и слух улавливает отклики правоверных и молитвы, возносящиеся к небу из мечетей и с тротуаров. Днем я видел метельщика, откликнувшегося на зов Мекки и распростершегося рядом с кучей мусора, которого объезжали машины.
Слушайте, о боги! Звук разрастается все больше. Выпустите меня из этого затхлого номера! Я беру ручку, фотоаппарат и отправляюсь на улицу, чтобы застать свежесть рассвета.
Я проскальзываю мимо третьеразрядного Тезея и его лепных легионов, пересекаю просторный вестибюль с люстрами, облепленными купидонами, обхожу молящихся на тротуаре швейцаров и устремляюсь к цементному ограждению, идущему вдоль крутого берега Нила.
Кладу записную книжку на ограждение. Молитвы продолжаются, однако городская жизнь возобновилась. Двигатели рычат, тормоза скрипят, клаксоны гудят, фары мигают. По улицам мимо изысканных неоновых вывесок кафе и простых жаровен на обочинах тянутся вереницы огней. Усилители на минаретах передают монотонное пение муэдзинов, подхватываемое сотнями тысяч других голосов.
Дует древний ветер, в течение многих веков позволяющий лодочникам подниматься по Нилу вверх по течению, а потом спускаться вниз. В кузове проезжающего пикапа лает собака. Охранник выходит из своей будки и видит, как я пишу в блокноте. Он поднимает воротник длинного кителя и подходит ко мне. В руке он держит фонарик за ту часть, где находится лампочка, так что между нами образуется небольшое сияющее пространство. Мы улыбаемся и киваем друг другу. С близкого расстояния я замечаю, что штык на его карабине проржавел и погнут.
При первых рассветных лучах шум с противоположного берега еще больше возрастает. Мы поворачиваемся лицом к городу как раз в тот момент, когда выключаются все фонари и флюоресцентное освещение моста: бац! и все огни в Каире исчезают. Слава Аллаху! Мы снова поворачиваемся друг к другу, и охранник с присвистом выражает свое одобрение: «Я латиф!» Я киваю.
Усилители из-за перегрузки смолкают, но пение на улицах продолжается. Более того, оно становится громче, словно бросая вызов технике. Молитва скручивается из миллионов волокон, не уступающих по своей крепости легендарному египетскому хлопку, она прядется из миллионов голосов, соединяющихся в единую нить, которая устремляется на восток к темному метеориту, притягивающему к себе, как игольное ушко или черная дыра, все пряди мусульманской веры.
Охранник наблюдает за тем, как я пишу, любезно освещая фонариком блокнот.
– Тисма, я хавага, – произносит он. – Англис?
Я говорю – нет, не англичанин. Американец.
– Хорошо, – кивает он. – Мериканец.
От ветра и торжественности момента у меня пересыхает в горле. Я снимаю с плеча флягу и пью. Потом предлагаю охраннику. Он делает вежливый глоток и произносит свой комментарий относительно качества фляги.
– Мериканская армия?
– Да. Армейский резерв. – Мне ее помог выбрать приятель, бывший морской пехотинец Фрэнк Доббс, вместе с ботинками и шлемом от песчаных бурь. – Резерв армии Соединенных Штатов.
Охранник возвращает мне флягу и отдает салют. Я отвечаю ему тем же. Потом он что-то спрашивает, указывая на мой блокнот. Я показываю на противоположный берег и прикладываю к уху руку, потом делаю вид, что принюхиваюсь к нильскому ветру и что-то записываю. После чего обвожу рукой реку, небо и все остальное, что вмещает в себя священная ночь. Он возбужденно кивает и прижимает к сердцу сжатый кулак:
– Египет?
– Да, – отвечаю я, повторяя его жест. – Египет.
Огни снова вспыхивают.
Мы изумленно смотрим друг на друга – усилители вновь начинают изрыгать заунывное пение, а машины снова возвращаются к своему шумному соперничеству. Когда мы с охранником разжимаем кулаки, в наших глазах стоят слезы. Мне кажется, что на фоне старых минаретов и современных небоскребов я различаю лик египетского возрождения, сочетающий в себе новую гордость и древнюю магию. Это надо запечатлеть! Я принимаюсь копаться в сумке в поисках «полароида», когда ощущаю на своем лице луч фонарика.
– Нет, – произносит он, покачивая фонариком из стороны в сторону. – Нет фото.
Я решаю, что дело в каком-нибудь религиозном табу, как это бывает у некоторых дикарей, боящихся потерять душу, или как у меня с Анни Либовиц.
– Я только сниму линию горизонта за Нилом.
– Нет фото!
– Я совершенно не собирался фотографировать тебя, – и я направляюсь прочь вдоль ограждения. – Могу снять с другого места, если ты так…
– Нет фото!
Я не спеша отрываюсь от видоискателя. Охранник кладет фонарик на ограждение, освобождая руки для карабина. И только тут я понимаю, что он боится не за свою душу, а за мост.
Я приношу извинения и убираю фотоаппарат. Он смотрит на меня с подозрением. Даже если бы мы понимали друг друга, говорить больше не о чем. Наконец, чтобы вернуться к былым отношениям, он прикладывает к губам два пальца и произносит:
– Сигрет?
Я говорю ему, что не курю. Он принимает это за ложь, полагая, что я обиделся. Что я могу сказать? Я вздыхаю, а загадка Каира плетется прочь к своему посту, где и замирает, подняв воротник и повернувшись ко мне спиной.
Несмотря на дымку, быстро светает. Ветер на мгновение утихает, и в нос ударяет резкий смрад. Я опускаю голову и вижу, что стою в луже мочи.
16 октября. Праздник Рамадан. Звонит бывший египтолог Малдун Грегор и приглашает нас к себе – сегодня после занятий он готов съездить с нами к пирамидам.
– Моментально уезжайте из этого морга! – кричит он, перекрывая шум в трубке. – Я заказал вам номера в гостинице «Мина».
Мы выкатываемся из нашей обветшалой курильни опиума в духе Редьярда Киплинга и пересекаем кипящие праздничные улицы в поисках данного нам Грегором адреса. Застенчивая девица провожает нас в пентхаус трущобного вида. Остаток дня мы проводим, попивая холодное пиво и рассматривая толпы, прогуливающиеся внизу в своих самых нарядных лохмотьях. Тени уже становятся довольно длинными, когда с кипой книг появляется Малдун Грегор. Мы не успеваем пожать друг другу руки, как он слетает вниз в поисках такси.
– Дорога к пирамидам! Нам надо успеть до наступления темноты.
И вот наконец я ее вижу в лучах пыльного заходящего солнца – сначала из окна такси, потом ближе – с разворота у гостиницы, затем сквозь финиковые пальмы, взбегающие по склону, и, наконец, передо мной предстает Великий Бог в Небесах Как Бы Его Там Ни Звали! – величайшее достижение человечества, идеальная форма, уходящая под облака, – Великая пирамида Гизы!
3. Внутри престола
Представьте себе обычного туриста, приближающегося к этой достопримечательности: сначала он с облегчением высаживается из самолета, потом немного волнуется во время автобусной экскурсии по бурлящему Каиру, но за легированной сталью современной машины ощущает себя все еще достаточно защищенным. Он смеется и показывает пальцем на чудовищную панораму предместий Гизы – ослы, впряженные в сломанные «фиаты», мазанки, ютящиеся, как осиные гнезда, рядом с самыми современными кондоминиумами: «Ужасно, но следует признать, Цинтия, – не лишено живописности», – он возится с фотоаппаратом и откидывается на спинку сиденья, утомленный солнцем; и вдруг горло у него перехватывает, двери с шипением открываются, и его выбрасывают из удобной скорлупы в безжалостную утробу стоянки у подножия пирамиды.
На него с воплями набрасывается толпа голодных египтян – водители багги, погонщики верблюдов и поставщики самых лучших арабских скакунов. А гиды? Господи, да любые! Всех сортов и видов:
– Добро пожаловать, мистер, добро пожаловать! Все ли у вас хорошо?
Рукопожатие, подмигивание и заискивающе-плотоядное:
– Вам ведь нравится Каир? А Египет? А египтяне? Не правда ли, вы бы хотели взглянуть на на-стоящую мумию царя Ку-Фу? Я буду вашим гидом!
Или еще хуже – не-гиды:
– Простите, сэр, но я просто не могу видеть, как вам досаждают эти фальшивые феллахи. Поймите меня правильно: я не экскурсовод, я – охранник и работаю в департаменте древностей Каира. Идемте со мной. Я не дам этим надоедливым пиявкам испортить вам отдых. Я не экскурсовод!
Наш бедный паломник продирается сквозь толпу к ауде – широкой известняковой площадке у северного основания пирамиды – вжимается в гигантское нагромождение каменных глыб, усеянных новыми гидами и не-гидами, ухмыляющимися с видом горгулий, платит свои пиастры за билеты, позволяющие ему и его курносой жене подняться из битком набитого затхлого помещения в другой каменный покой размером с мужской клозет на автобусной станции – только еще более вонючий! – и с облегчением спуститься вниз.
– Признайся, Цин, эта штуковина очень большая, ты никогда в жизни не видела ничего больше. Жду не дождусь, когда мы сможем показать эти снимки через проектор.
Сказать «очень большая» – это значит не сказать ничего. Она невероятно большая, невообразимо большая, она настолько большая, что кажется вызовом, брошенным самому небу. Если приехать в спокойное время и подойти к ней без каких-либо провожатых, можно ощутить все величие ее размеров. По мере того как вы пересекаете известняковую площадку, огромный треугольник начинает удлиняться и сплющиваться. Основание вытягивается, наклонные боковины вырастают, а заострившиеся углы начинают обхватывать тебя с обеих сторон.
Соответственно вершина опускается, и верхний угол начинает казаться шире. Когда же достигаешь подножия и поднимаешь голову, то не различаешь уже и двухмерного треугольника! Плоскость настолько сокращается, что ее перестаешь воспринимать как плоскость. Вероятно, когда изначально пирамида была покрыта гладкой облицовкой, это производило неизгладимое впечатление – она превращалась в безупречную белую линию, давая представление о первом измерении.
И даже в нынешнем ободранном состоянии она создает эту иллюзию, полностью дезориентируя наблюдателя. Он пытается внушить себе, что и в отсутствие других граней эту он должен видеть как плоскость. Однако все известные нам плоскости горизонтальны – взлетные полосы аэродромов или парковочные стоянки. И потому возникает ощущение, что по ней можно пройтись, если отклониться назад и принять по отношению к ней перпендикулярное положение. От этого начинает кружиться голова…
Чтобы умерить чувство тошноты, я опираюсь на один из каменных блоков и прижимаюсь к нему щекой – его гладкая поверхность успокаивает и вызывает легкую грусть.
– Грустно, не правда ли? – спрашивает Малдун. – Когда видишь разрушение такого древнего места.
Малдун Грегор совершенно не похож на непритязательного старого египтолога, которого мы готовились увидеть. Ему немногим больше двадцати, на нем старые джинсы с заплатками и футболка, глаза все еще туманятся от какого-то психоделика, в дальнейшем заставившего его навсегда бросить этим заниматься.
– После того как арабы ободрали облицовку, за шесть веков пирамида разрушилась больше, чем за сорок предшествующих, если считать с точки зрения общепринятой египтологии, или за сто семьдесят, если вы разделяете взгляды Кайса.
– Печально, – соглашаюсь я. – А как они умудрились это сделать?
– Они решили, что им нужна эта облицовка, – Джекки встает на защиту давно усопших арабов, – для Аллаха.
– Еще печальнее, – добавляю я. – И в конце концов оскорбительно для того, кто решил послать нам эту каменную открытку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45