Возле муселимата раздавалась стрельба.
– Что такое?
– Стражники стреляют. Никто не останавливался.
Когда я, задыхаясь, подбежал, на мостовой лежал паренек в окровавленной бязевой рубашке. Его окружали какие-то люди, и кто-то из них, чьего лица я не видел, опустился на колени подле убитого, пытаясь приподнять его голову.
Толпа ворвалась в здание, из окон несся шум разгрома.
Муселима и стражников нигде не было, они сбежали.
Я подошел к человеку, что склонился над окровавленным юношей. Оба они были в крестьянской одежде, и мне было жаль, что это так, а не иначе.
– "Умер?
Он держал его голову, как ребенку, левой рукой, с ужасом глядя в белое, как стена, лицо, ожидая, что вернется краска, что задрожат губы, что все будет, как прежде.
Оба были молоды.
– Брат тебе?
– Приехали мы на рынок… – испуганные глаза его искали в нас сочувствия, он целиком находился во власти прошлого, не осмеливаясь заглянуть в настоящее. – Соли купить.
– Опусти его на землю.
– И гвоздей. Дом мы строим.
– Положи его, мертвый он.
– Я ему говорю, зря приехали, заперто. А он говорит… Толстыми крестьянскими пальцами он нежно коснулся лица покойника и тихо позвал его:
– Шевкия! Шевкия!
Отец рассердится, что вы задержались, отец отругает тебя, что не хочешь идти с ним домой, вставай, Шевкия, проснись.
Шевкия, где ты?
Где ты, Харун?
Где вы, братья, потерянные и погубленные?
Зачем нас разделяют, когда мы и так разделены? Для того ли, чтоб осознать это? Или для того, чтоб возненавидеть, раз мы не умели любить?
– Убили твоего брата. Хочешь, здесь его похороним?
Он согревал ему щеку горячей ладонью.
– Унеси его. Пусть хоть проводы у него красивые будут.
Он нес мертвеца, как ребенка, как сложенный платок, как сноп пшеницы, широко ступая по мостовой, походкой земледельца, в безумной надежде не сводя глаз с лица брата.
Я шел впереди юного покойника и громко читал молитвы.
Я слышал, как кричали люди, много их было, ярость их еще не схлынула.
На перекрестке возле здания суда я отошел в сторону, чтоб все видели мертвого на руках у юноши.
Люди окружили его полукругом и смотрели молча.
Я прочитал молитву и направился к мечети.
За мной, за нами слышался рев, треск стекла, дробь ударов.
Я не оборачивался.
У мечети мне попался хафиз Мухаммед, я попросил его позаботиться о мертвом и живом братьях, а сам пошел вдоль улицы.
– Ты куда?
Я махнул рукой. Я и сам не знал, куда я.
– Хасан тебя искал.
Это имя озаряло. Время, проведенное без него, словно бы утомило меня. Сию минуту, сейчас, тут же он необходим мне больше, чем когда бы то ни было. Но я еще подожду.
Я шел в гору, чтоб ощутить подъем, чтоб полной мерой ощутить усталость. Я хотел отключиться, с самого утра я в напряжении, оно присутствует каждый миг.
Пусть время длится без меня, делает все что хочет само.
Мне надо было уйти из чаршии именно сейчас, отодвинуться подальше от огня, чтоб не быть ни обвиняемым, ни свидетелем..
Я пытался изолировать себя.
Осень поздняя, сливовые деревья стоят голые, и угрюмые вершины каменных гор в дымке. В трещинах между домами тихо посвистывает ветер.
Скоро выпадет снег, говорю я себе.
И не волнует это меня.
Я пытаюсь прохаживаться, как досужий гуляка.
Давно не бывал я здесь.
И безразлично мне.
Вижу, – дети играют в чижика. Странно, говорю я, дети играют в чижика.
И смотри-ка, это задело меня.
Дети играют, а внизу, в чаршии, бушуют их отцы.
Городок лежит в долине, тихий и спокойный. Люди идут по улицам, маленькие, неторопливые, простодушные. Отсюда, издали, с высоты, они напоминают этих ребят. А они не дети. Никогда мне не доводилось видеть столько обезумевших лиц, столько суровых взглядов, я не узнавал их с налитыми кровью белками и оскаленными зубами, словно чудовища в карнавальном шествии на рождество. Это жуткий праздник для них.
Я не желаю думать о них, я не думаю ни о чем, время течет, время все завершит без меня. Я не в силах ни остановить, ни ускорить его.
Время каплет, подобно этому дождю, капля за каплей.
Я укрылся под навесом ветхой мечети, прижался к стене.
И дети разбежались.
Старый ходжа с белой бородой, скрючившийся над палкой в дрожащей руке, нереальный в этой тишине, медленно шел к мечети, один, без единого прихожанина. Они все внизу, в городе, но его это не касалось. Его старость видит более важные вещи. Перед мечетью он призвал правоверных: напрасный, чуть слышный призыв к кому-то, кого нет.
Полдень.
Я на ногах с раннего утра. Устал, точно это измеренное время придавило меня.
Прислонившись спиной к стене мечети, я смотрел на все более густые струйки дождя, отделявшие меня от мира, слушал слабое журчание молитвы. Голос ходжи звучал потусторонне, безнадежно печальный, абсолютно одинокий, и плохо, что я слышу его, ибо он говорит и о моем одиночестве. Я не могу помочь ему, как и он мне, я отделен от него стеной.
Один. Один. Один.
Один, словно под грузом вины.
Но почему я виноват? Разве я мог что-нибудь сделать? Сегодня утром их никто не мог остановить. Пришло их время, предназначенное для зла, как фаза луны, сильнее моей, сильнее их собственной воли. Отговаривай или отвращай я их, вышло бы одинаково.
Что происходит внизу? Или уже произошло? Не знаю, меня это не касалось. Буря взросла, ибо был посеян ветер.
Разве что-то должно случиться? Наверняка все уже стихло, они разошлись по домам, устыдившиеся и неудовлетворенные, теперь они одарят своих жен остатками своей злобы и ярости, и я без всякой надобности пытаюсь отделиться от них, напрасно связывая свое рассеянное внимание с осенью, обнаженными ветками слив, каменными вершинами гор, скорым снегом, напрасно, ибо мысли мои внизу, в городке. Может быть, ничего не случилось, и то, что я сделал, осталось без последствий.
Но даже если я и грустил, может быть даже чувствовал стыд, оттого что показал мертвого юношу разъяренным людям, трудно было примириться с возможностью, что ничего не случилось. Я хотел, чтоб случилось, и соглашался перед богом принять свою долю вины.
Эти сомнения были мучительны, но они доставляли мне своеобразное удовольствие: сознание мое живо, даже когда речь идет о них.
Дервиш жесток, как ястреб, и чувствителен, как старая дева. Так однажды сказал Хасан, насмешничая по обыкновению. Может быть, он был прав, потому что мучительное чувство не покидало меня.
И вот, пока над моей головой сменялись темные и светлые тени, пока я защищался от вины, которой не хотел дать названия, по улице галопом промчались пять всадников в длинных свитках, с ружьями в чехлах.
Я узнал муселима и его ребят.
Он тоже меня узнал и придержал коня, глядя со злорадным удивлением.
В первый миг меня напугала неожиданность встречи и уединенность места. Никто не смог бы помочь мне здесь, никто бы даже не увидел, если б что-то случилось. А сегодня день злых дел.
Наверняка он тоже немало удивился, увидев меня здесь, это невозможно было даже во сне себе представить. Подумал ли он о том, что я его злая судьба или же загнанная добыча? Я представлял собой удобную цель, распятую на белой поверхности стены.
Но страх быстро покинул меня. Я смотрел ему прямо в глаза, готовый оказать сопротивление. Я все знал, я обо всем вспомнил, словно все произошло только что. Даже не то что вспомнил, оно лежало во мне как порождение инстинкта, как мерзость, о которой не раздумывают. Я не сводил глаз и с четырех его спутников, это они налетели на меня в тесном переулке, тогда, когда все начиналось. Не знаю, что бы я сделал, если б они сейчас двинулись на меня, как в тот раз, но меня не испугали их взгляды, словно дула, направленные мне в сердце. Исцеляющая ненависть как вино придала мне сил.
Решись муселим, тут же бы начался для него курбан. И знал бы он, как горько он пожалеет об упущенной возможности!
– Мы еще встретимся, дервиш.
Дай боже, подумал я, но не промолвил ни слова. Ничего не произнес бы я, кроме грубого слова, и тогда не увидел бы больше ни его, ни кого-либо другого.
Они повернули лошадей и промчались мимо.
Они убегали из города!
Будь у меня время, я вышел бы на дорогу и посмотрел бы им вслед, проклиная его и наслаждаясь той минутой, которая снова соединит нас. Но я не мог терять ни минуты, кончилось мое ожидание. Муселим убегает. Значит, случилось. Не напрасно бросил я семя.
Исчезли стыд, неловкость, раскаяние. Мне нечего стыдиться и не в чем раскаиваться, я могу гордиться, могу радоваться тому, что я не на стороне зла. Бог рассудил, народ исполнил: ненависть принадлежит не мне одному. Я не одинок, я не колеблюсь, я бодр, как всякий добрый верующий, знающий, что он на стороне всевышнего.
Я поспешил в город, навстречу попадались редкие прохожие, странно растерянные, словно они случайно уцелели после дикой свалки, воспламенившей эти улицы.
В чаршии не было ни души. У здания суда тоже. Двери были сорваны, окна разбиты, на полу валялись бумаги.
Али-ходжа на корточках собирал протоколы, записи, решения, бесчисленные бумаги, нагромождавшиеся как свидетельства греховности и жестокости. Люди записывают все, что делают. Или они не считают себя жестокими?
Я тоже нагнулся. Здесь записано преступление, которое более всего касается меня.
– Что ты ищешь?
– Хочу посмотреть, что они написали о моем брате.
– Зачем? Чтоб иметь оправдание своей ненависти? Я все это сожгу. Ведь вы, волки, станете копаться в этом дерьме, чтоб найти причину для новых преступлений.
– Хочешь оскорбить, это нетрудно. Нужно только обладать наглостью.
– Я не оскорбляю. Я говорю колкости. Потому что я страдаю.
– Из-за чего?
– Смилуйся, уйди. От людей я страдаю. Оставь меня в покое.
Я оставил его в покое, это было самое разумное. Защищенный безумием, он сильнее нас всех.
Я вошел в здание. Нигде не было ни души, как и тогда, когда я приходил ради брата. Та же давящая тишина, от которой начинает звенеть в ушах. Та же тревога от невидимых человеческих теней, прячущихся по закуткам. Только затхлость исчезла, в разбитые стекла и разваленные двери свободно влетал ветер.
Из комнаты кади доносились приглушенные голоса, там кто-то был.
Я вступил в опустевшую комнату и замер в пустой раме дверей: мертвый кади лежал на полу.
Мне никто не сказал этого, но я знал, что он мертв. Знал, прежде чем пришел сюда. Знал, ожидая под навесом старой мечети. Из-за этого я и ушел в другой конец города, чтоб это произошло без меня.
Посреди комнаты стояли какие-то люди. В глазах их было соболезнование; не принадлежал ли и я к кругу людей, что жалеют его?
Я прошел вперед и остановился у тела. Нагнулся и отвернул ткань, которая закрывала голову.
Лицо его было желтым, как всегда, лишь лоб посинел и был залит кровью. Веки опущены, и в глазах ничего, он снова таился от всех, как и при жизни.
Несчастный, подумал я, не ощущая ни ненависти, ни ликования, ты причинил мне много зла. Да простит тебе бог, если захочет.
Смерть отделила его от меня, недобрые воспоминания больше не удерживали, и это было все, о чем я мог думать. Я не жалел, не помнил, не прощал. Его нет, вот и все.
Поцеловать его на прощание, как велит обычай, я не хотел. Слишком уж лицемерно: люди знают, что он сделал со мной.
Прочитать молитву об усопших – это я мог.
И тут я услышал шаги и повернулся. К покойнику подходила его жена.
Я отодвинулся, чтоб дать ей место, не испытывая торжества, даже любопытства. Я ненавидел его, пока он был жив, и мне казалось странным, что кто-то его мог жалеть. Однако мучительно было думать, что жена будет оплакивать его, неискренне, ради порядка, чтоб исполнить красивый обычай.
Не обращая на нас внимания, она открыла лицо и опустилась на колени. Долго смотрела без единого движения, без вздоха, без звука, потом нагнулась и поцеловала в плечо и в лоб. Тщательно вытерла лицо шелковым платком, задержав руку на желтой щеке. Пальцы ее дрожали.
Неужели она в самом деле горевала о нем? Я ожидал любого выражения горя, глубокой скорби, даже слез, но никак не дрожащих пальцев на лице. Меня потрясла нежность, с какой она вытирала кровь, как ребенку, ласково, чтоб не причинить боли, чтоб не ушибить.
Она поднялась, и я подошел к ней.
– Хочешь сразу перенести домой?
Она повернула голову ко мне так быстро, словно я ударил ее. И лишь много времени спустя я вспомнил, что глаза у нее были подкрашены сурьмой и полны слез. Легче лй~ ей было услышать, чем увидеть? Однако тогда я не обратил внимания, меня ошеломил взгляд, которым она оттолкнула меня, опалила, пронзила, взгляд смертельного врага.
Меня смутила и эта угроза и эта неожиданная печаль. Может быть, не так уж глухо было в их пустынном доме, может быть, так будет только теперь. И не зная отчего, не имея никакого серьезного повода, я пожалел и ее и себя. Я ощущал себя опустошенным и одиноким, подобно ей. Может быть, вследствие усталости, которая сумерками надвинулась на меня.
Позже я вспомнил и о том, какой прекрасной показалась она мне, более прекрасной, чем тогда вечером в огромном доме, прекрасной, с полными слез глазами, с лицом, осененным ненавистью. Рука ее, встревоженная, забытая, поползла по краю чадры и замерла, напуганная тишиной.
Мне захотелось подставить свой лоб под эту руку, что чего-то искала, и, закрыв глаза, позабыть об усталости и о сегодняшнем дне. И примириться с нею. И со всем миром.
Это смутное настроение оставалось, когда я вышел на улицу, в серый дождливый день, испещренный влажными хлопьями снега, стиснутый кучами черных облаков, накрывших мир.
Ветер свистел во мне, я был сквозной пещерой.
Как излечить пустое сердце, Исхак, видение, что всегда заново выдумывает моя немощь?
Я бродил бесцельно, останавливался перед ханом, долго рассматривал только что прибывший караван и не знал, хорошо ли или плохо быть путником, стоял над могилой Харуна, и мне нечего было ему сказать, даже поведать о том, как чувствует себя победитель.
Следовало бы вернуться в текию, остаться одному, набраться сил. Однако я не мог ни на что решиться.
И тогда появился мулла Юсуф и моего безволия как не бывало, словно поднялась пелена тумана. Я думал о нем, пока впереди стояла важнейшая часть дела. Теперь он вынырнул как из воды и неприятно напомнил о себе.
– Хасан тебя ищет, – сказал он, – просил прийти к хаджи Синануддину.
О хаджи Синануддине я тоже позабыл. Разве он уже дома?
Коротко, больше уступая моей просьбе, чем своему желанию, он рассказал, как сегодня утром Хасан узнал, что муселим отправил хаджи Синануддина под стражей в крепость Врандук, откуда мало кто возвращается, и сам Хасан помчался со своими парнями за ними, однако напрасно мучили бы они коней, если б вода не снесла какой-то мост у крепости, они догнали стражу и спасли хаджи Синануддина. Его спрятали в одной деревне и сразу послали за ним, едва услышали, что творится.
При других обстоятельствах и из других уст меня больше заинтересовал бы этот рассказ. Сейчас же я лишь подозрительно посматривал на юношу. Он показался мне холодным и сдержанным. И слова цедил, словно все это меня нисколько не касалось.
– Не нравится мне, как ты смотришь на меня, не нравится, как говоришь, – сказал я со злобой, которую с трудом мог подавлять перед ним.
– Как я смотрю? Как я говорю?
– Ты держишься на расстоянии. И меня не подпускаешь. Неплохо было бы тебе вообще позабыть о том, что ты знаешь.
– Я позабыл. Меня это не касается.
– Не так! Тебя это касается, но ты должен позабыть. Все, что я сделал, не принадлежит одному мне.
Ответ его поразил меня и вновь заставил вооружиться осторожностью и твердостью, которые только что было покинули меня.
– Позволь мне уйти из текии, – ответил он быстро, уже не в виде просьбы, но требования. – Пока я буду у тебя на глазах, ты все время будешь думать о возможном предательстве.
– Ты напоминаешь и о горе, которое принес мне.
– Тем хуже. Позволь мне уйти, чтоб нам позабыть друг о друге. Чтоб освободиться от страха.
– Ты боишься меня?
– Боюсь. Как и ты меня.
– Я не могу тебя отпустить. Мы связаны одной цепью.
– Ты погубишь и свою и мою жизнь.
– Иди в текию.
– Так нельзя жить. Мы следуем друг за другом по пятам, как смерть. Почему ты не позволил мне умереть?
– Иди в текию.
Он ушел подавленный.
16
В тот день мы скажем аду:
«Ты наполнился?»
И ад ответит: «Есть ли еще?»
Снег, дождь, туманы, нависшие облака. Долго угрожают предвестники зимы, а зима будет бесконечной, почти до Юрьева дня. Я думал о том, как заранее уже страдает муфтий: шесть месяцев дрожит, шесть месяцев мерзнет. Трудно понять, почему он не уезжает отсюда. Я велел доставить ему буковых или дубовых дров, переложить дымоходы и печи и топить снаружи, из коридора, днем и ночью, а в комнатах курить ветками можжевельника и андузом.
Я и сам стал зябнуть. В моей и хафиза Мухаммеда комнатах уютно потрескивает огонь в земляной печи, обложенной красными и голубыми плитками. Я нанял и нового слугу, Мустафа не успевает, да к тому же он уже невыносимо брюзжит, ворчит и рычит, как состарившийся медведь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45