Теперь я не узнал ничего.
Я вернулся в текию, усталый от чего-то, что не было усталостью тела.
На скамье лежал подарок Хасана – «Книга занимательных историй» Абу-ль-Фараджа в дорогом сафьяновом переплете с четырьмя золотыми накладками в виде птиц по углам. Меня удивило, что на шелковом платке, в который он завернул книгу, тоже были вышиты по углам четыре золотые птицы. Это покупали не наспех.
Однажды в разговоре я упомянул имя Абу-ль-Фараджа, вспоминая о молодости. Упомянул и позабыл. Он – нет.
Я сел на скамью и, держа книгу на коленях, поглаживая пальцами гладкий сафьян, смотрел на умертвленную лунным светом реку, слушал удары времени на Сахаткуле и, странным образом успокоенный, хотел плакать. С далекого детского байрама, уже растворившегося в памяти, мне впервые сделали подарок, впервые кто-то подумал обо мне. Он запомнил мои слова и вспомнил их где-то в далекой стране.
Необычное это было чувство: словно бы занялось свежее солнечное утро, словно бы я возвратился домой из далекого путешествия, словно осветила меня беспричинная, но могучая радость, словно рассеялся мрак.
Пробило полночь, подобно ночным птицам, стали перекликаться сторожа, время проходило, я сидел, заколдованный книгой Абу-ль-Фараджа и четырьмя золотыми птицами. Я видел их на полотне, это единственное, что осталось у меня из родного дома, однажды отец принес мне твердые пряники в крестьянском полотенце, давно, и платок, красивый, из грубого льна. И это ему запомнилось. Трудно поверить, но это было правда – я был глубоко растроган. Кто-то вспомнил обо мне. Не ради чего-то, не во имя корысти, от чистого сердца или даже пускай в шутку. Вот так, вниманием покупают и старого заматеревшего дервиша, который считал, что он избавился от мелких слабостей. А они, видно, не так просто умирают. И вовсе они не мелкие.
Ночь уходила, а я продолжал сидеть просветленный, смешной самому себе из-за волнения, которое сам не мог объяснить. Но лишаться его не хотел.
6
Греховен тот, кто просит, но греховно и то, что у него просят.
Сегодня утром я вышел в поле – взбирался по цветущему склону, стоял под невысокой кроной фруктового дерева, лицом к цветам, листьям, лепесткам, веерам, к тысячам живых чудес, жаждущих оплодотворения, впитывая пьянящую сладость этой пышности, этого кипения соков во множестве невидимых жилок, и снова, как и вчера вечером, меня охватывало желание погрузить обе руки в ветки, чтоб потекла по моим жилам бесцветная кровь растений, чтоб без боли мог я расцвести и увянуть. И повторное возникновение этого странного желания убеждало меня в тяжести муки, которую я испытывал.
Из лесу через равные интервалы доносились звонкие удары топора, опускаемого чьими-то сильными руками, после каждого удара наступала краткая пауза, и, несмотря на расстояние, я знал, что топор острый, с длинным обухом, что он вгрызается в дерево с бешеной злобой, яростно добираясь до сердцевины. Куковала кукушка, ее двусложный тоскливый крик звучал с печальным равнодушием, как голос судьбы, разносился и призыв какой-то женщины, ясный, сильный, непонятный, видно, то была молодая женщина, опаленная весенним солнцем, радостная; не видя ее, я поворачивался на звонкий голос, словно в сторону Мекки, зная о ней все. Только три звука в тишине весеннего утра, в пространстве чуждого мира. Я закрыл глаза, сладкий запах цветочной пыльцы наполнял сердце, и слушал: три простых звука. И тут я пережил необыкновенную минуту полного забвения. Это не было воспоминанием о чем-то, но погружением в иное время, значительно более раннее, когда не было ничего от теперешнего меня, когда существовало лишь медленное, радостное ощущение жизни, трепетная близость ко всему окружающему. Я знал, что это был топор отца, это его крепкие руки работали в лесу. Мне был знаком и голос кукушки, никогда прежде я не видел ее, но она всегда куковала на одном месте. Я знал и девушку, ей было шестнадцать лет, я видел ее сквозь бесконечное время, словно миновали века, а я ни о чем не позабыл, крохотные золотистые веснушки вокруг улыбающихся губ, стан обхватом в две ладони, запах милодуха сохранился спустя много лет. Кого призывает девушка сквозь время? Я не мог откликнуться, не мог возвратиться вспять.
От чар далекого времени меня пробудила радостная встреча. По дороге шел мальчик, он рвал цветы и бросал их вверх над головой, швырял в птиц комьями земли, выкрикивал какие-то непонятные, свои собственные слова, веселый и беззаботный, как котенок. Заметив меня, он умолк и съежился, сразу став серьезным. Я не принаджал к его миру.
Давным-давно, за много лет до этого дня, на другой тропинке, в другом краю встретился мне такой же мальчуган. Не было никаких причин вспоминать сейчас об этом и сравнивать их. Но вспомнилось. Может быть, потому что день предназначался для воспоминаний, или же тогда, как и теперь, я стоял на перекрестке жизни, или оба они были толстощекие, увлеченные, каждому из них хватало самого себя в пустынной местности и оба прошли мимо, угаснув, словно я потушил их радость. Я окликнул мальчика, глаза его были цвета кудели, так же как и у того, прежде, вопрос был извечный и звучал печально, но он этого не знал.
К счастью, сейчас у нас начался совсем иной разговор, чем тот, первый. Я записал его для облегчения, без иной нужды, подобно тому как утомленный путник останавливается у живительного источника.
– Ты чей, малыш?
Он остановился, без особой приязни глядя на меня.
– А тебе что?
– В мектеб ходишь?
– Больше не пойду. Вчера меня ходжа побил.
– Ради твоего же блага.
– Это благо я мог бы и сам пригоршнями делить. А ходжа делит его между нашими задницами. При каждом его слове они становятся синими, как баклажаны.
– Не надо плохие слова говорить.
– Разве «баклажан» плохое слово?
– Ну и чертенок же ты.
– Не говори плохих слов, эфенди.
– Ты вчера тоже так разговаривал?
– До вчерашнего дня я был барабаном для ходжи. А сегодня я стал, как вот эта птица. Пусть кто-нибудь сейчас попробует ударить меня!
– А что отец говорит?
– Он говорит, что алимом мне все равно не быть. А пахать можно, и зная азбуку и не зная азбуки, земля ждет, другому ее отдавать не станем. А уж если палки делить, то я и сам это смогу сделать, говорит.
– Хочешь, я поговорю с отцом, чтоб отпустил тебя в город? Будешь учиться в школе, станешь алимом.
Те же слова я сказал и тому мальчугану, сейчас он в текии, стал дервишем. Но этот паренек иной закваски. Радость исчезла с его лица, ее сменила ненависть. Мгновение он молча смотрел на меня в яростном недоумении, потом проворно нагнулся и поднял с дороги камень.
– Вон там пашет мой отец, – сказал он с угрозой. – Иди скажи ему об этом, если посмеешь.
Вероятно, он в самом деле ударил бы меня. Или убежал бы с плачем. Он был умнее того, первого мальчугана.
– Не пойду, – примирительно ответил я. – Никто не может тебя заставить. Да и для тебя, наверное, лучше будет остаться здесь.
Он растерянно топтался на месте, не выпуская из рук камня.
Я пошел дальше, несколько раз оглянувшись. Он не двигался с места, живая преграда между отцом и мною, оробевший и недоверчивый. И лишь когда я отошел на безопасное расстояние, он швырнул камень в поле и побежал к отцу.
Я угрюмо возвратился назад.
Маленькая женщина впустила меня и, притворяясь, будто прикрывает лицо яшмаком, указала в сад, там, дескать, три дурака одного безумного ловят, я могу пройти туда, могу и здесь подождать, она скажет Хасану и передаст мне ответ, если он вообще что-либо ответит, потому что сегодня не очень-то он речист.
Я пойду, ответил я, она прикрыла ворота и ушла в дом.
В большом саду за домом, на просторной, поросшей травой поляне, окруженной сливовыми деревьями, два конюха ловили молодого жеребца. Хасан стоял у ограды с внутренней стороны и спокойно, молча смотрел, изредка вдохновляя их короткими ругательствами и окриками.
Я не стал выходить на манеж, где из-под копыт дикого коня летели комья земли.
Конюхи по очереди подходили к жеребцу, один из них был постарше, пониже и посильнее, другой – молодой, высокий и стройный. Мне показалось странным, что они не ловят вместе, было бы легче, странным выглядело и молчание Хасана, следившего за их усилиями.
Черный жеребец с лоснящейся шерстью, прекрасным крупом, могучими ногами на тонких бабках стоял посреди площадки, взбешенный, раздувая розоватые ноздри, с налитыми кровью глазами, дрожь мелкими волнами сотрясала его тело.
Конюх постарше, втянув голову в широкие плечи и как-то ссутулившись, подбирался к нему сбоку, даже не пытаясь успокоить коня голосом или жестом, заранее считая его своим врагом, и вдруг прыгнул вперед, стараясь схватиться за шею или за гриву, уверенный в своей силе. Конь, стоявший как будто спокойно, вдруг молниеносным движением повернулся на месте, однако человек, словно ожидая этого, отскочил в сторону и кинулся с другой стороны, уцепившись за длинную гриву. Конь ошеломленно замер, а потом вдруг потащил его, пытаясь освободиться, однако объятие было крепким, сильные руки не выпускали гибкую шею. Было похоже, что человек укротил животное, казалось чудом, что он смог совладать с этим сгустком напряженных мускулов, оба они стояли как вкопанные, словно обессилев, словно не имея возможности разойтись, словно не зная, что делать дальше. А потом животное сделало внезапный прыжок и отбросило человека далеко в сторону.
То же самое произошло и с младшим конюхом. Он подходил опасливее, хитрее, надеясь обмануть животное раскрытой ладонью, ласковым лицом, на котором застыла бессмысленная усмешка, но, едва он коснулся его, конь завертелся волчком и крупом отбросил парня.
Хасан хлестко выругался, молодой конюх засмеялся, а тот, что постарше, в сердцах проклял дикую скотину.
– Сам ты скотина, – отрезал Хасан.
Я смотрел, как спокойно наблюдал он за этой борьбой, за этой схваткой, этой дуэлью – ему было важнее не поймать коня, хотя по его сторону ограды, там же, где стоял я, ждал кузнец, он смотрел, как безуспешно люди пытаются это сделать, и не прерывал опасной игры, не помогал им советом. Однако меня удивила его необыкновенная серьезность – он выглядел даже хмурым, был чем-то недоволен, и не верилось, что причина этому – неловкость конюхов. Странным казалось и то, что он так долго позволял вести игру, это походило на излишнюю жестокость, которая для них, может быть, обычна, но мне она показалась лишенной смысла. Такое его поведение меняло мнение, которое у меня сложилось о нем. Не такой уж он мягкий и не такой уж веселый, как я себе представлял, или он таков с равными себе, а в обращении со слугами похож на всех остальных. Даже заметив меня, отрывисто поздоровавшись со мной, он не переменился. Не прекратил мучений людей, а они сами не протестовали.
Между тем конь ударил конюха постарше копытом в бедро, тот ответил ему страшным ударом по ребрам.
– Ты такой же безумец, как он! Прочь! – крикнул Хасан, и человек, не возразив ни слова, прихрамывая, отошел в сторону.
Хасан подождал, пока они встанут у забора, потом не спеша пошел к коню, двигаясь по кругу, подходя с головы, упрямо меняя позицию, без торопливости, без суетливых жестов, не пытаясь обмануть; конь замер, успокоенный чем-то, может быть, ровными движениями Хасана или его бормотанием, напоминавшим журчание воды, а может быть, его твердым взглядом, отсутствием страха и злобы; попрежнему недоверчивый, он позволил человеку подойти, Хасан был уже возле него, успокаивая тихим шепотом, протянул руку к его морде и стал гладить, все это без спешки, без нетерпения, словно бы ничего не замечая, тихонько перенося руку на лоб, на губы, на шею, потом, взявшись за гриву, повел его к забору.
– Вот так, – сказал он конюхам. – Теперь, наверное, сами сможете.
И направился ко мне.
– Долго ждешь? Я рад, что ты зашел. Пошли в дом.
– Ты сегодня не в настроении.
– Бывало и похуже.
– Может, мне уйти, если я мешаю?
– Нет, отчего же? Я бы сам разыскал тебя, если бы ты не пришел.
– Ребята разозлили?
– Да. Мне хотелось, чтоб одного из них угробило. Я промолчал.
– Молчание – лучший ответ настоящего дервиша, – засмеялся он. – Да, неладно я скроен, вот и болтаю пустяки. Прости.
Я намеревался уйти, но хотелось, чтобы он удержал меня, я бы не смог, но посмел выйти на улицу, сегодня утром я уже не бродил без цели, мне хотелось увидеть его, мне были необходимы его спокойное слово, его уверенность, лишенная угрозы, смирявшая бушевавшие вокруг бури, – так иногда человеку хочется присесть возле тихой могучей реки, чтоб обрести покой в ее безмятежной силе и неудержимом движении. И вот нашелся другой человек, совсем незнакомый, мне было жаль его, я чувствовал себя ущемленным и не знал, как вести себя двум встревоженным людям.
К счастью, он умел владеть собой или не в его характере было долго гневаться, но он все больше становился тем, в ком я нуждался.
Он привел меня в просторную комнату, одну стену которой целиком занимали окна, полнеба открывалось ничем не ограниченному взору, удивляла обширность летнего помещения, заполненного софами, стенными шкафчиками с резными дверцами, множеством ковров – огромное, покрытое пылью богатство, роскошь, за которой никто не следил. Это напоминало его самого. Я любил порядок, строгий, дервишский, каждая вещь должна иметь свое место, как и все в мире, человек должен сам создавать порядок, чтоб не сойти с ума. Однако сейчас, к моему собственному удивлению, мне не мешала эта небрежность, она говорила о несмиряемой свободе в том, как человек пользуется вещами, не служа им и не слишком их уважая. Мне рто было недоступно.
Он с улыбкой прибирал минтаи, сапоги, оружие, он привык к беспорядку в ханах и замечал его, лишь взглянув чужими глазами. Я был убежден, что он таков всегда, в этом часть его существа, легкомысленного и противоречивого. И я шутливо заметил, что это-то и хорошо, наверняка он всегда был такой. Он со смехом поддержал шутку: верно, он никогда не отличался аккуратностью, хотя умеет уважать порядок, который устанавливают другие, сам он не испытывает в нем потребности и не задумывается больше над этим. Однажды он сам старался установить его, но лишь напрасно совершил над собой насилие. Он словно бы находится в состоянии вражды с вещами, они не уважают его, отказываются ему повиноваться, а он не стремится к власти над чем бы то ни было. Он немного даже опасается порядка, ведь порядок – это законченность, как утверждает закон, уменьшение количества вероятных жизненных форм, обманчивая убежденность в том, что мы владеем жизнью, а жизнь все сильнее отказывается повиноваться нам и тем сильнее ускользает от нас, чем сильнее мы ее сжимаем.
Мне показалось совершенно невероятным, как этот грубый коновод смог легко оседлать разговор, который не приличествовал его теперешним занятиям, однако с удовольствием подхватил его.
– А как следует жить? – спросил я. – Без порядка, без цели, без сознательных планов, которые мы стремимся осуществить?
– Не знаю. Хорошо было бы, если б мы могли определить цель и планы и создать правила на все случаи жизни, установить воображаемый порядок. Легко выдумывать общие положения, глядя поверх голов других, в небо и вечность. А попробуй примени их к живым людям, которых ты знаешь и, вероятно, любишь, без того, чтоб их не ушибить. Вряд ли удастся.
– Разве Коран не определяет все отношения между людьми? Суть его утверждений можно применить в каждом отдельном случае.
– Ты считаешь? Тогда разгадай мне одну загадку. Она несложная, очень обыкновенная, и часто нам ее задают. Всегда, когда мы хотим открыть глаза, мы натыкаемся на нее. Живут, скажем, муж и жена, живут, кажется, в любви. Или погоди, давай о знакомых, будет легче. Предположим, что это та пара, которую ты видел, женщина, впустившая тебя, и тот конюх, что постарше, Фазлия и ее муж. Им неплохо живется у меня на дворе, он ездит со мной, зарабатывает больше, чем им нужно, привозит ей подарки, и она умеет радоваться им, как ребенок. Он смешной, неловкий, сильный, как буйвол, немножко ребячливый и необыкновенно внимательный к ней человек. Он ее любит, без нее он бы погиб. Он немного обкрадывает меня ради жены, но тоже любит меня, готов отдать жизнь, защищая меня. Я радовался их согласию, потому что был бы готов бежать от ссорящихся мужа и жены. Да я в них и заинтересован, я им помог встретиться, немного их полюбил. И вот теперь давай подумаем: что произошло бы, если б эта женщина нашла другого мужчину и тайком одаривала его тем, что по божьим и людским законам принадлежит мужу? Как следовало бы поступить, если б это произошло?
– А произошло?
– Произошло. Его ты тоже видел, тот, что помоложе. Муж ничего не знает. Коран говорит: надо побить каменьями прелюбодейку. Но признайся, это устарело. Что делать? Сказать мужу? Пригрозить ей? Выгнать парня? Все это не помогло бы.
– На грех нельзя смотреть спокойно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
Я вернулся в текию, усталый от чего-то, что не было усталостью тела.
На скамье лежал подарок Хасана – «Книга занимательных историй» Абу-ль-Фараджа в дорогом сафьяновом переплете с четырьмя золотыми накладками в виде птиц по углам. Меня удивило, что на шелковом платке, в который он завернул книгу, тоже были вышиты по углам четыре золотые птицы. Это покупали не наспех.
Однажды в разговоре я упомянул имя Абу-ль-Фараджа, вспоминая о молодости. Упомянул и позабыл. Он – нет.
Я сел на скамью и, держа книгу на коленях, поглаживая пальцами гладкий сафьян, смотрел на умертвленную лунным светом реку, слушал удары времени на Сахаткуле и, странным образом успокоенный, хотел плакать. С далекого детского байрама, уже растворившегося в памяти, мне впервые сделали подарок, впервые кто-то подумал обо мне. Он запомнил мои слова и вспомнил их где-то в далекой стране.
Необычное это было чувство: словно бы занялось свежее солнечное утро, словно бы я возвратился домой из далекого путешествия, словно осветила меня беспричинная, но могучая радость, словно рассеялся мрак.
Пробило полночь, подобно ночным птицам, стали перекликаться сторожа, время проходило, я сидел, заколдованный книгой Абу-ль-Фараджа и четырьмя золотыми птицами. Я видел их на полотне, это единственное, что осталось у меня из родного дома, однажды отец принес мне твердые пряники в крестьянском полотенце, давно, и платок, красивый, из грубого льна. И это ему запомнилось. Трудно поверить, но это было правда – я был глубоко растроган. Кто-то вспомнил обо мне. Не ради чего-то, не во имя корысти, от чистого сердца или даже пускай в шутку. Вот так, вниманием покупают и старого заматеревшего дервиша, который считал, что он избавился от мелких слабостей. А они, видно, не так просто умирают. И вовсе они не мелкие.
Ночь уходила, а я продолжал сидеть просветленный, смешной самому себе из-за волнения, которое сам не мог объяснить. Но лишаться его не хотел.
6
Греховен тот, кто просит, но греховно и то, что у него просят.
Сегодня утром я вышел в поле – взбирался по цветущему склону, стоял под невысокой кроной фруктового дерева, лицом к цветам, листьям, лепесткам, веерам, к тысячам живых чудес, жаждущих оплодотворения, впитывая пьянящую сладость этой пышности, этого кипения соков во множестве невидимых жилок, и снова, как и вчера вечером, меня охватывало желание погрузить обе руки в ветки, чтоб потекла по моим жилам бесцветная кровь растений, чтоб без боли мог я расцвести и увянуть. И повторное возникновение этого странного желания убеждало меня в тяжести муки, которую я испытывал.
Из лесу через равные интервалы доносились звонкие удары топора, опускаемого чьими-то сильными руками, после каждого удара наступала краткая пауза, и, несмотря на расстояние, я знал, что топор острый, с длинным обухом, что он вгрызается в дерево с бешеной злобой, яростно добираясь до сердцевины. Куковала кукушка, ее двусложный тоскливый крик звучал с печальным равнодушием, как голос судьбы, разносился и призыв какой-то женщины, ясный, сильный, непонятный, видно, то была молодая женщина, опаленная весенним солнцем, радостная; не видя ее, я поворачивался на звонкий голос, словно в сторону Мекки, зная о ней все. Только три звука в тишине весеннего утра, в пространстве чуждого мира. Я закрыл глаза, сладкий запах цветочной пыльцы наполнял сердце, и слушал: три простых звука. И тут я пережил необыкновенную минуту полного забвения. Это не было воспоминанием о чем-то, но погружением в иное время, значительно более раннее, когда не было ничего от теперешнего меня, когда существовало лишь медленное, радостное ощущение жизни, трепетная близость ко всему окружающему. Я знал, что это был топор отца, это его крепкие руки работали в лесу. Мне был знаком и голос кукушки, никогда прежде я не видел ее, но она всегда куковала на одном месте. Я знал и девушку, ей было шестнадцать лет, я видел ее сквозь бесконечное время, словно миновали века, а я ни о чем не позабыл, крохотные золотистые веснушки вокруг улыбающихся губ, стан обхватом в две ладони, запах милодуха сохранился спустя много лет. Кого призывает девушка сквозь время? Я не мог откликнуться, не мог возвратиться вспять.
От чар далекого времени меня пробудила радостная встреча. По дороге шел мальчик, он рвал цветы и бросал их вверх над головой, швырял в птиц комьями земли, выкрикивал какие-то непонятные, свои собственные слова, веселый и беззаботный, как котенок. Заметив меня, он умолк и съежился, сразу став серьезным. Я не принаджал к его миру.
Давным-давно, за много лет до этого дня, на другой тропинке, в другом краю встретился мне такой же мальчуган. Не было никаких причин вспоминать сейчас об этом и сравнивать их. Но вспомнилось. Может быть, потому что день предназначался для воспоминаний, или же тогда, как и теперь, я стоял на перекрестке жизни, или оба они были толстощекие, увлеченные, каждому из них хватало самого себя в пустынной местности и оба прошли мимо, угаснув, словно я потушил их радость. Я окликнул мальчика, глаза его были цвета кудели, так же как и у того, прежде, вопрос был извечный и звучал печально, но он этого не знал.
К счастью, сейчас у нас начался совсем иной разговор, чем тот, первый. Я записал его для облегчения, без иной нужды, подобно тому как утомленный путник останавливается у живительного источника.
– Ты чей, малыш?
Он остановился, без особой приязни глядя на меня.
– А тебе что?
– В мектеб ходишь?
– Больше не пойду. Вчера меня ходжа побил.
– Ради твоего же блага.
– Это благо я мог бы и сам пригоршнями делить. А ходжа делит его между нашими задницами. При каждом его слове они становятся синими, как баклажаны.
– Не надо плохие слова говорить.
– Разве «баклажан» плохое слово?
– Ну и чертенок же ты.
– Не говори плохих слов, эфенди.
– Ты вчера тоже так разговаривал?
– До вчерашнего дня я был барабаном для ходжи. А сегодня я стал, как вот эта птица. Пусть кто-нибудь сейчас попробует ударить меня!
– А что отец говорит?
– Он говорит, что алимом мне все равно не быть. А пахать можно, и зная азбуку и не зная азбуки, земля ждет, другому ее отдавать не станем. А уж если палки делить, то я и сам это смогу сделать, говорит.
– Хочешь, я поговорю с отцом, чтоб отпустил тебя в город? Будешь учиться в школе, станешь алимом.
Те же слова я сказал и тому мальчугану, сейчас он в текии, стал дервишем. Но этот паренек иной закваски. Радость исчезла с его лица, ее сменила ненависть. Мгновение он молча смотрел на меня в яростном недоумении, потом проворно нагнулся и поднял с дороги камень.
– Вон там пашет мой отец, – сказал он с угрозой. – Иди скажи ему об этом, если посмеешь.
Вероятно, он в самом деле ударил бы меня. Или убежал бы с плачем. Он был умнее того, первого мальчугана.
– Не пойду, – примирительно ответил я. – Никто не может тебя заставить. Да и для тебя, наверное, лучше будет остаться здесь.
Он растерянно топтался на месте, не выпуская из рук камня.
Я пошел дальше, несколько раз оглянувшись. Он не двигался с места, живая преграда между отцом и мною, оробевший и недоверчивый. И лишь когда я отошел на безопасное расстояние, он швырнул камень в поле и побежал к отцу.
Я угрюмо возвратился назад.
Маленькая женщина впустила меня и, притворяясь, будто прикрывает лицо яшмаком, указала в сад, там, дескать, три дурака одного безумного ловят, я могу пройти туда, могу и здесь подождать, она скажет Хасану и передаст мне ответ, если он вообще что-либо ответит, потому что сегодня не очень-то он речист.
Я пойду, ответил я, она прикрыла ворота и ушла в дом.
В большом саду за домом, на просторной, поросшей травой поляне, окруженной сливовыми деревьями, два конюха ловили молодого жеребца. Хасан стоял у ограды с внутренней стороны и спокойно, молча смотрел, изредка вдохновляя их короткими ругательствами и окриками.
Я не стал выходить на манеж, где из-под копыт дикого коня летели комья земли.
Конюхи по очереди подходили к жеребцу, один из них был постарше, пониже и посильнее, другой – молодой, высокий и стройный. Мне показалось странным, что они не ловят вместе, было бы легче, странным выглядело и молчание Хасана, следившего за их усилиями.
Черный жеребец с лоснящейся шерстью, прекрасным крупом, могучими ногами на тонких бабках стоял посреди площадки, взбешенный, раздувая розоватые ноздри, с налитыми кровью глазами, дрожь мелкими волнами сотрясала его тело.
Конюх постарше, втянув голову в широкие плечи и как-то ссутулившись, подбирался к нему сбоку, даже не пытаясь успокоить коня голосом или жестом, заранее считая его своим врагом, и вдруг прыгнул вперед, стараясь схватиться за шею или за гриву, уверенный в своей силе. Конь, стоявший как будто спокойно, вдруг молниеносным движением повернулся на месте, однако человек, словно ожидая этого, отскочил в сторону и кинулся с другой стороны, уцепившись за длинную гриву. Конь ошеломленно замер, а потом вдруг потащил его, пытаясь освободиться, однако объятие было крепким, сильные руки не выпускали гибкую шею. Было похоже, что человек укротил животное, казалось чудом, что он смог совладать с этим сгустком напряженных мускулов, оба они стояли как вкопанные, словно обессилев, словно не имея возможности разойтись, словно не зная, что делать дальше. А потом животное сделало внезапный прыжок и отбросило человека далеко в сторону.
То же самое произошло и с младшим конюхом. Он подходил опасливее, хитрее, надеясь обмануть животное раскрытой ладонью, ласковым лицом, на котором застыла бессмысленная усмешка, но, едва он коснулся его, конь завертелся волчком и крупом отбросил парня.
Хасан хлестко выругался, молодой конюх засмеялся, а тот, что постарше, в сердцах проклял дикую скотину.
– Сам ты скотина, – отрезал Хасан.
Я смотрел, как спокойно наблюдал он за этой борьбой, за этой схваткой, этой дуэлью – ему было важнее не поймать коня, хотя по его сторону ограды, там же, где стоял я, ждал кузнец, он смотрел, как безуспешно люди пытаются это сделать, и не прерывал опасной игры, не помогал им советом. Однако меня удивила его необыкновенная серьезность – он выглядел даже хмурым, был чем-то недоволен, и не верилось, что причина этому – неловкость конюхов. Странным казалось и то, что он так долго позволял вести игру, это походило на излишнюю жестокость, которая для них, может быть, обычна, но мне она показалась лишенной смысла. Такое его поведение меняло мнение, которое у меня сложилось о нем. Не такой уж он мягкий и не такой уж веселый, как я себе представлял, или он таков с равными себе, а в обращении со слугами похож на всех остальных. Даже заметив меня, отрывисто поздоровавшись со мной, он не переменился. Не прекратил мучений людей, а они сами не протестовали.
Между тем конь ударил конюха постарше копытом в бедро, тот ответил ему страшным ударом по ребрам.
– Ты такой же безумец, как он! Прочь! – крикнул Хасан, и человек, не возразив ни слова, прихрамывая, отошел в сторону.
Хасан подождал, пока они встанут у забора, потом не спеша пошел к коню, двигаясь по кругу, подходя с головы, упрямо меняя позицию, без торопливости, без суетливых жестов, не пытаясь обмануть; конь замер, успокоенный чем-то, может быть, ровными движениями Хасана или его бормотанием, напоминавшим журчание воды, а может быть, его твердым взглядом, отсутствием страха и злобы; попрежнему недоверчивый, он позволил человеку подойти, Хасан был уже возле него, успокаивая тихим шепотом, протянул руку к его морде и стал гладить, все это без спешки, без нетерпения, словно бы ничего не замечая, тихонько перенося руку на лоб, на губы, на шею, потом, взявшись за гриву, повел его к забору.
– Вот так, – сказал он конюхам. – Теперь, наверное, сами сможете.
И направился ко мне.
– Долго ждешь? Я рад, что ты зашел. Пошли в дом.
– Ты сегодня не в настроении.
– Бывало и похуже.
– Может, мне уйти, если я мешаю?
– Нет, отчего же? Я бы сам разыскал тебя, если бы ты не пришел.
– Ребята разозлили?
– Да. Мне хотелось, чтоб одного из них угробило. Я промолчал.
– Молчание – лучший ответ настоящего дервиша, – засмеялся он. – Да, неладно я скроен, вот и болтаю пустяки. Прости.
Я намеревался уйти, но хотелось, чтобы он удержал меня, я бы не смог, но посмел выйти на улицу, сегодня утром я уже не бродил без цели, мне хотелось увидеть его, мне были необходимы его спокойное слово, его уверенность, лишенная угрозы, смирявшая бушевавшие вокруг бури, – так иногда человеку хочется присесть возле тихой могучей реки, чтоб обрести покой в ее безмятежной силе и неудержимом движении. И вот нашелся другой человек, совсем незнакомый, мне было жаль его, я чувствовал себя ущемленным и не знал, как вести себя двум встревоженным людям.
К счастью, он умел владеть собой или не в его характере было долго гневаться, но он все больше становился тем, в ком я нуждался.
Он привел меня в просторную комнату, одну стену которой целиком занимали окна, полнеба открывалось ничем не ограниченному взору, удивляла обширность летнего помещения, заполненного софами, стенными шкафчиками с резными дверцами, множеством ковров – огромное, покрытое пылью богатство, роскошь, за которой никто не следил. Это напоминало его самого. Я любил порядок, строгий, дервишский, каждая вещь должна иметь свое место, как и все в мире, человек должен сам создавать порядок, чтоб не сойти с ума. Однако сейчас, к моему собственному удивлению, мне не мешала эта небрежность, она говорила о несмиряемой свободе в том, как человек пользуется вещами, не служа им и не слишком их уважая. Мне рто было недоступно.
Он с улыбкой прибирал минтаи, сапоги, оружие, он привык к беспорядку в ханах и замечал его, лишь взглянув чужими глазами. Я был убежден, что он таков всегда, в этом часть его существа, легкомысленного и противоречивого. И я шутливо заметил, что это-то и хорошо, наверняка он всегда был такой. Он со смехом поддержал шутку: верно, он никогда не отличался аккуратностью, хотя умеет уважать порядок, который устанавливают другие, сам он не испытывает в нем потребности и не задумывается больше над этим. Однажды он сам старался установить его, но лишь напрасно совершил над собой насилие. Он словно бы находится в состоянии вражды с вещами, они не уважают его, отказываются ему повиноваться, а он не стремится к власти над чем бы то ни было. Он немного даже опасается порядка, ведь порядок – это законченность, как утверждает закон, уменьшение количества вероятных жизненных форм, обманчивая убежденность в том, что мы владеем жизнью, а жизнь все сильнее отказывается повиноваться нам и тем сильнее ускользает от нас, чем сильнее мы ее сжимаем.
Мне показалось совершенно невероятным, как этот грубый коновод смог легко оседлать разговор, который не приличествовал его теперешним занятиям, однако с удовольствием подхватил его.
– А как следует жить? – спросил я. – Без порядка, без цели, без сознательных планов, которые мы стремимся осуществить?
– Не знаю. Хорошо было бы, если б мы могли определить цель и планы и создать правила на все случаи жизни, установить воображаемый порядок. Легко выдумывать общие положения, глядя поверх голов других, в небо и вечность. А попробуй примени их к живым людям, которых ты знаешь и, вероятно, любишь, без того, чтоб их не ушибить. Вряд ли удастся.
– Разве Коран не определяет все отношения между людьми? Суть его утверждений можно применить в каждом отдельном случае.
– Ты считаешь? Тогда разгадай мне одну загадку. Она несложная, очень обыкновенная, и часто нам ее задают. Всегда, когда мы хотим открыть глаза, мы натыкаемся на нее. Живут, скажем, муж и жена, живут, кажется, в любви. Или погоди, давай о знакомых, будет легче. Предположим, что это та пара, которую ты видел, женщина, впустившая тебя, и тот конюх, что постарше, Фазлия и ее муж. Им неплохо живется у меня на дворе, он ездит со мной, зарабатывает больше, чем им нужно, привозит ей подарки, и она умеет радоваться им, как ребенок. Он смешной, неловкий, сильный, как буйвол, немножко ребячливый и необыкновенно внимательный к ней человек. Он ее любит, без нее он бы погиб. Он немного обкрадывает меня ради жены, но тоже любит меня, готов отдать жизнь, защищая меня. Я радовался их согласию, потому что был бы готов бежать от ссорящихся мужа и жены. Да я в них и заинтересован, я им помог встретиться, немного их полюбил. И вот теперь давай подумаем: что произошло бы, если б эта женщина нашла другого мужчину и тайком одаривала его тем, что по божьим и людским законам принадлежит мужу? Как следовало бы поступить, если б это произошло?
– А произошло?
– Произошло. Его ты тоже видел, тот, что помоложе. Муж ничего не знает. Коран говорит: надо побить каменьями прелюбодейку. Но признайся, это устарело. Что делать? Сказать мужу? Пригрозить ей? Выгнать парня? Все это не помогло бы.
– На грех нельзя смотреть спокойно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45