«Это не может так дальше продолжаться, – сказала она однажды, – я буду не я, если не приму меры!» Она попросила святую Лукрецию и Христа Лепанто прикрыть ее отсутствие сотворением какого-нибудь маленького чуда, а сама спустилась с пьедестала, вышла на улицу и, тяжело переваливаясь, направилась в муниципалитет. Алькальд встретил ее с двояким чувством: с одной стороны, он был рад появлению единомышленника, на чью поддержку мог опереться, но с другой – отчаянно трусил, как бы ее вмешательство не вызвало осуждения у вышестоящих органов.
– Эх Дариус, Дариус! Опять ты хочешь всем угодить! – уязвила алькальда святая Эулалия.
Дариус Румеу-и-Фрейкса, барон де Вивер, занимал пост алькальда с 1924 года.
– Когда я вступил в должность, все это безобразие уже началось, – сказал он оправдывающимся тоном. – Что до меня, то я бы никогда не допустил проведения в Барселоне новой выставки. – Этот алькальд не обладал и не мог обладать таким горячим, бьющим через край темпераментом, как его выдающийся предшественник Риус-и-Таулет, да и Барселона сильно изменилась: теперь это был огромный город со сложной инфраструктурой. – Виноват Примо де Ривера, свихнувшийся на своей маниакальной идее общественных работ, – продолжал жаловаться алькальд. – За его популистскую политику нам волей-неволей придется расплачиваться всем миром. Город поражен иммигрантской заразой, и она в основном идет с юга. – Он вдруг вспомнил, что по утверждению сведущих людей святая Эулалия тоже была южанкой, и поспешно добавил: – Не пойми меня превратно, Эулалия: я не имею ничего против южан, равно как и против кого бы то ни было, – для меня все равны перед Богом; просто когда я вижу, до какой степени обнищания дошли эти люди и в каких ужасающих условиях они живут, у меня душа разрывается на части. Но что я могу поделать?
Святая Эулалия уныло покачала головой.
– Не знаю, – сказала она наконец, потом тяжело вздохнула и добавила: – В крайнем случае можно обратиться за помощью к Онофре Боувиле!
Однако ей было невдомек: именно в этот момент на него никак нельзя было рассчитывать.
– Может быть, мне лучше пойти с сеньором? – засомневался шофер.
Улица Сепульведа выходила на площадь Испании, напоминавшую жерло извергавшегося вулкана: на ней полным ходом велось строительство монументального фонтана, а рядом возводилась станция метро; от площади начинался проспект Королевы Марии Кристины, по обеим сторонам которого высились дворцы и недостроенные павильоны Всемирной выставки. На стройке были задействованы тысячи рабочих; некоторые из них возвращались по ночам в свои бараки, дешевые комнаты и мрачные квартиры, где снимали углы. Те же, кому некуда было приклонить голову, ночевали под открытым небом на прилегающих к площади улицах: наиболее удачливые заворачивались в пледы, менее везучие – в газеты; дети спали, прижавшись к родителям и старшим братьям; больных клали отдельно, вдоль стен домов, в смутной надежде на то, что новый день каким-то чудом принесет им облегчение. Вдали виднелись пламя костра и мелькавшие вокруг него тени людей, пришедших на огонек погреться; низко стлалось облако дыма, пропитывая одежду и волосы запахом подгоревшего мяса; где-то звучала гитара. Онофре Боувила приказал шоферу остаться у машины.
– Ничего со мной не случится, – сказал он.
Он знал: эти отверженные люди, эти парии никому не способны причинить зла. Закутанный в черное пальто с меховым воротником, в цилиндре и шевровых перчатках, он спокойно шел по центру площади. Парии провожали его взглядами, в которых не было враждебности, – скорее удивление, словно они присутствовали на занимательном спектакле. Онофре остановился около неприметного дома без архитектурных излишеств, немного помедлил и несколько раз ударил дверным молотком. Почувствовав на себе пристальный взгляд, изучавший его через дверной глазок, он помахал перед ним монеткой, и дверь тут же распахнулась. На пороге стояла старуха. Онофре шепнул ей что-то на ухо, она беззвучно засмеялась, обнажив голые десны, и пропустила его в подъезд. Он стал подниматься вверх, а старуха, бормоча слова благодарности и кланяясь, высоко подняла фонарь, чтобы осветить ступеньки лестницы. На втором пролете ему пришлось подниматься на ощупь, но он не сбился с пути и ни разу не споткнулся, припомнив свою былую сноровку ночного бродяги. Наконец он остановился на площадке, чиркнул спичкой и прочитал номер квартиры. Потом постучал. Дверь отворил плюгавый небритый субъект в поношенном халате, накинутом поверх грязной мятой пижамы.
– Я пришел к дону Сантьяго Бельталю, – сказал Онофре, прежде чем его спросили о цели визита.
– Сейчас не время для посещений, – ответил замухрышка и попытался захлопнуть дверь перед самым его носом, но не успел.
Онофре Боувила сильным ударом ноги распахнул ее вновь и ткнул замухрышке под ребра острым концом трости. Тот упал на фаянсовую подставку для зонтов, которая опрокинулась на пол и разлетелась на куски.
– Я не спрашивал вашего мнения – оно меня совсем не интересует, – сказал он не повышая голоса. – Пойдите и попросите выйти дона Сантьяго Бельталя, а потом скройтесь с глаз моих, чтобы я вас больше никогда не видел.
Замухрышка с трудом поднялся на ноги, пытаясь схватить за спиной развязавшиеся при падении концы пояса, и молча исчез за занавеской, отделявшей прихожую от остальных помещений. Через несколько секунд из-за занавески вышел Сантьяго Бельталь и принялся извиняться.
– Я никого не ждал и менее всего такого важного гостя, – уверял он. – Видите ли, условия, в которых мы живем… – Он не закончил фразу и жестом пригласил Онофре Боувилу следовать за ним.
Они миновали темный коридор и вошли в маленькую комнату с одним оконцем, выходившим во внутренний крытый двор. На Онофре пахнуло спертым воздухом. Обстановку комнаты составляли две убогие металлические кровати, маленький столик с двумя стульями и торшер. У стены стояло несколько картонных коробок, где хозяева хранили одежду и кое-какие личные вещи. Стены сплошь были увешаны схемами, прикрепленными к обоям кнопками. Мария Бельталь сидела у стола и при жидком свете лампы штопала носок, натянутый на деревянное яйцо. На ней было простенькое домашнее платье. Чтобы защититься от холода и пронзительной сырости, она накинула на плечи шерстяную шаль; жалкий туалет дополняли вязаные шерстяные чулки и фетровые тапочки. Платье подчеркивало ее худобу и синеватую прозрачность кожи, скрытую макияжем во время их недавнего свидания. На фоне бледного лица выделялся покрасневший от насморка нос – в те годы хронической простудой страдали почти все барселонцы. Когда Онофре вошел в комнату, она на мгновение оторвалась от штопки и сразу опустила голову, но он успел заметить, что ее глаза вновь приобрели тот оттенок жженого сахара, который запомнился ему со дня их первой встречи.
– Извините за страшный беспорядок, – сказал изобретатель, нервно прохаживаясь в узком проходе между мебелью. Своими порывистыми движениями и возбуждением он только усиливал впечатление полного хаоса, царившего в комнате. – Если бы мы заранее знали, что вы окажете нам такую честь, то по крайней мере сняли бы со стен эти бумаженции. О! Как же это я! Совсем забыл представить вам дочь; вы ведь с ней не знакомы, не так ли? Моя дочь Мария, сеньор. Мария, этот кабальеро – дон Онофре Боувила, я тебе о нем уже говорил; недавно я ходил к нему предложить свои проекты, и сеньор имел любезность благосклонно меня выслушать.
Онофре и Мария украдкой переглянулись, и этот взгляд мог бы насторожить кого угодно, но только не изобретателя. Погруженный в свои мысли, он машинально помог Онофре снять пальто, принял из его рук шляпу, трость и перчатки и осторожно положил все это на кровать. Затем придвинул одну из коробок к столу, предложил гостю свободный стул, сам сел на коробку и, нервно сплетя пальцы, приготовился выслушать объяснения Онофре Боувилы по поводу своего внезапного прихода. Тот, как обычно, без обиняков приступил к делу.
– Я решил, – начал он, – принять ваше предложение. – Когда изобретатель немного пришел в себя, он приготовился было излить на гостя слова признательности и даже открыл для этого рот, но Онофре остановил его жестом руки. – Этим я хочу сказать, что считаю необходимым и оправданным тот риск, которому я себя подвергаю, думая снабдить вас определенной суммой денег, чтобы вы смогли закончить свои эксперименты. Разумеется, наш договор имеет ряд условий. О них я и пришел поговорить.
– Я весь внимание, – ответил изобретатель.
Если барона де Вивера, убежденного монархиста, посещала святая Эулалия, то генерала Примо де Риверу, отказавшегося от монархических взглядов из чувства досады, почему-то преследовало менее благостное видение: ему время от времени являлся краб в тирольской шляпе с пером. Всеми покинутый, но медливший отдавать власть в другие руки диктатор возлагал теперь все свои надежды на организацию Всемирной выставки в Барселоне.
– Когда я возглавил правительство, испанцы напоминали пауков в банке, а наша Испания, превратившаяся в страну террористов и нищих, была похожа на сумасшедший дом. Я за несколько лет изменил ее и сделал испанцев процветающей уважаемой нацией; теперь они обеспечены работой, живут в мире, и эти достижения непременно отразятся в экспонатах Всемирной выставки; тогда те, кто меня сейчас так яростно критикует, вынуждены будут поджать хвост и прикусить язык, – заявил он.
Министр развития позволил себе вставить маленькое замечание:
– План вашего превосходительства просто великолепен, но, к несчастью, он требует расходов, превышающих наши возможности.
И это было правдой: за последние годы национальная экономика испытала несколько сильных потрясений, финансовые резервы были истощены, и котировка песеты на внешних рынках опустилась до смехотворного уровня. Диктатор потер нос.
– Дьявол! Я полагал, что расходы по выставке возьмут на себя каталонцы. Что за скряги! – пробурчал он сквозь зубы, будто разговаривал сам с собой.
С изысканным тактом министр развития обратил его внимание на следующее обстоятельство:
– Каталонцы, независимо от их достоинств и недостатков, абсолютно правы в одном – они не хотят выкладывать последний дуро ради славы тех, кто их постоянно унижает и оскорбляет.
– Ну и ну! – воскликнул Примо де Ривера, – дело-то действительно каверзное. Тут надо пораскинуть мозгами. А если нам отправить этих вечно недовольных ворчунов в ссылку?
– Их несколько миллионов, мой генерал, – возразил министр внутренних дел.
А министр развития несказанно обрадовался тому, что разговор перешел на людей, находившихся в компетенции его коллеги по кабинету. Примо де Ривера ударил кулаком по столу:
– Плевать я хотел на всех вас и ваши министерские портфели! – Но его гнев быстро рассеялся, поскольку ему в голову пришла спасительная идея. – Хорошо, – сказал он. – Мы распространим слухи о проведении Всемирной выставки в другом месте; к примеру, чем плохи Бургос, Памплона или какой-нибудь еще город Испании? – Видя, как министры обменялись растерянными взглядами, он хитро улыбнулся и добавил: – Когда до каталонцев дойдут разговоры о наших планах, они вывернутся наизнанку и начнут тратить без оглядки – только бы доказать преимущество Барселоны над другими городами, и нам практически ничего не придется вкладывать.
Члены кабинета признали идею вполне приемлемой. Только министр сельского хозяйства осмелился возразить.
– Обязательно найдется какой-нибудь проныра, который разоблачит наши замыслы и предаст их гласности, – сказал он.
– В ссылку его! – заревел диктатор.
После совещания в Мадриде работы по подготовке Всемирной выставки в Барселоне пошли полным ходом; уже во второй раз она опустошала до дна муниципальный бюджет. Из Монжуика, как из кровоточащей раны, вместе с песком и грязью вытекало благосостояние города. Алькальд и другие упрямцы, выступавшие против проведения выставки, а также те, кто возражал против мотовства и расточительства, были, невзирая на лица, отстранены от занимаемых должностей или сосланы, а их функции передали другим чиновникам, более лояльным к Примо де Ривере. Среди этих людей затесались спекулянты, пользовавшиеся полной бесконтрольностью, чтобы под шумок поживиться за чужой счет. Газеты могли публиковать лишь хвалебные статьи и одобрительные комментарии, в противном случае их изымали из продажи, а главные редакторы и директора издательств беспощадно штрафовались. Благодаря принятым мерам Монжуик на глазах превращался в волшебную страну. Там строились дворцы электричества и механики, моды и текстильного производства, изящных и прикладных искусств, промышленности, проектирования, графики, строительной промышленности (имени Альфонса ХШ), труда, связи и транспорта. Все эти грандиозные сооружения начали возводиться несколько десятилетий назад, то есть в те времена, когда в архитектуре царил модернизм; теперь их вид шокировал специалистов: они казались им приторно изысканными и однообразными, а порой – откровенно безвкусными. Около тяжеловесных отечественных павильонов, словно в насмешку, устремлялись вверх легкие конструкции, построенные иностранцами: они были спроектированы недавно и отражали современные тенденции в архитектуре и эстетике. Если прочие выставки были посвящены определенным темам, например промышленности, электроэнергии или транспорту, то нашу можно было бы определить одним емким словом: вульгарность, –пишет некий журналист в 1927 году, незадолго до своей депортации на остров Гомера. Мы не только разоримся, но и будем выглядеть в глазах всего мира пещерными дикарями,– заканчивает он. Эти крики души не доходили до ушей вдохновителей и организаторов мероприятия.
Пока шла вся эта мышиная возня вокруг Всемирной выставки, на противоположном холме, отделенном от Монжуика целым городом, Онофре Боувила стоял на берегу озера своего поместья один на один с нахлынувшими на него чувствами. «Как это могло случиться? – спрашивал он себя. – Я влюблен. И это в моем-то возрасте! Нет, невозможно… Тем не менее вот оно – свершилось, и ощущение того, что это могло произойти, наполняет меня блаженством. Кто бы мог подумать!» Он тихонько засмеялся. Впервые в жизни он испытывал по отношению к себе что-то вроде нежности, и это позволяло ему относиться с юмором к собственным печалям и невзгодам. Потом улыбка стерлась с его губ, лоб нахмурился: Онофре не понимал, как с ним могло произойти подобное чудо, посеявшее в его душе смуту и растерянность. «Каким неудержимым вихрем занесло в мою жизнь эту в общем-то ничем не примечательную женщину? И как ей удалось скрутить мою волю в бараний рог? – спрашивал он себя снова и снова. – Не то чтобы внешне она была совсем непривлекательна, – продолжал он делиться мыслями с невидимым собеседником, – однако, если признаться, красавицей ее тоже не назовешь. Но даже будь она само совершенство, с какой стати я так распалился? Жизнь не обделила меня потрясающими женщинами, настоящими чертовками, при появлении которых на улице замирало движение; с моими деньгами мне всегда было легко купить любую красотку, заполучить лучшую из лучших. Но в глубине души я никогда не испытывал к ним ничего, кроме презрения. А эта девочка внушает мне чувство смиренного почтения, и я не могу объяснить почему. Почему, когда она со мной говорит, улыбается мне или просто на меня смотрит, я ощущаю такое счастье, что испытываю к ней скорее благодарность, чем физическое влечение?» Размышляя над этим, он пришел к выводу: его теперешнее смирение является искупительной жертвой, приносимой им на алтарь собственной гордыни и эгоизма. «Это верно, – говорил он, пересматривая свое прошлое, – иногда я поступал как совершеннейший безбожник; только одному Господу ведомо, какие жуткие страницы есть в моей жизни, и за них придется отвечать на Страшном суде. Даже если никто не может утверждать наверняка, что я кого-то убил своими руками, это отнюдь не служит мне оправданием – многие погибли в результате моего прямого или косвенного вмешательства. Другие по моей вине стали несчастными и по праву могут предъявить мне счет. О! Как ужасно осознавать свое злодейство, когда уже ничего не исправишь! Слишком поздно сожалеть и раскаиваться!» Он на мгновение заглянул в открывшуюся перед ним пропасть и, будто подкошенный, упал на землю. Воздух был недвижим, на гладкой поверхности искусственного озера вспыхивали солнечные блики, оперение лебедей ослепительно блестело. В потоке света лебеди казались ему лучезарными посланниками Божественного Провидения, сошедшими на землю, чтобы наполнить его смятенную душу милосердием, состраданием и надеждой. Они напомнили ему: Я пришел призвать не праведников, а грешников к покаянию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62
– Эх Дариус, Дариус! Опять ты хочешь всем угодить! – уязвила алькальда святая Эулалия.
Дариус Румеу-и-Фрейкса, барон де Вивер, занимал пост алькальда с 1924 года.
– Когда я вступил в должность, все это безобразие уже началось, – сказал он оправдывающимся тоном. – Что до меня, то я бы никогда не допустил проведения в Барселоне новой выставки. – Этот алькальд не обладал и не мог обладать таким горячим, бьющим через край темпераментом, как его выдающийся предшественник Риус-и-Таулет, да и Барселона сильно изменилась: теперь это был огромный город со сложной инфраструктурой. – Виноват Примо де Ривера, свихнувшийся на своей маниакальной идее общественных работ, – продолжал жаловаться алькальд. – За его популистскую политику нам волей-неволей придется расплачиваться всем миром. Город поражен иммигрантской заразой, и она в основном идет с юга. – Он вдруг вспомнил, что по утверждению сведущих людей святая Эулалия тоже была южанкой, и поспешно добавил: – Не пойми меня превратно, Эулалия: я не имею ничего против южан, равно как и против кого бы то ни было, – для меня все равны перед Богом; просто когда я вижу, до какой степени обнищания дошли эти люди и в каких ужасающих условиях они живут, у меня душа разрывается на части. Но что я могу поделать?
Святая Эулалия уныло покачала головой.
– Не знаю, – сказала она наконец, потом тяжело вздохнула и добавила: – В крайнем случае можно обратиться за помощью к Онофре Боувиле!
Однако ей было невдомек: именно в этот момент на него никак нельзя было рассчитывать.
– Может быть, мне лучше пойти с сеньором? – засомневался шофер.
Улица Сепульведа выходила на площадь Испании, напоминавшую жерло извергавшегося вулкана: на ней полным ходом велось строительство монументального фонтана, а рядом возводилась станция метро; от площади начинался проспект Королевы Марии Кристины, по обеим сторонам которого высились дворцы и недостроенные павильоны Всемирной выставки. На стройке были задействованы тысячи рабочих; некоторые из них возвращались по ночам в свои бараки, дешевые комнаты и мрачные квартиры, где снимали углы. Те же, кому некуда было приклонить голову, ночевали под открытым небом на прилегающих к площади улицах: наиболее удачливые заворачивались в пледы, менее везучие – в газеты; дети спали, прижавшись к родителям и старшим братьям; больных клали отдельно, вдоль стен домов, в смутной надежде на то, что новый день каким-то чудом принесет им облегчение. Вдали виднелись пламя костра и мелькавшие вокруг него тени людей, пришедших на огонек погреться; низко стлалось облако дыма, пропитывая одежду и волосы запахом подгоревшего мяса; где-то звучала гитара. Онофре Боувила приказал шоферу остаться у машины.
– Ничего со мной не случится, – сказал он.
Он знал: эти отверженные люди, эти парии никому не способны причинить зла. Закутанный в черное пальто с меховым воротником, в цилиндре и шевровых перчатках, он спокойно шел по центру площади. Парии провожали его взглядами, в которых не было враждебности, – скорее удивление, словно они присутствовали на занимательном спектакле. Онофре остановился около неприметного дома без архитектурных излишеств, немного помедлил и несколько раз ударил дверным молотком. Почувствовав на себе пристальный взгляд, изучавший его через дверной глазок, он помахал перед ним монеткой, и дверь тут же распахнулась. На пороге стояла старуха. Онофре шепнул ей что-то на ухо, она беззвучно засмеялась, обнажив голые десны, и пропустила его в подъезд. Он стал подниматься вверх, а старуха, бормоча слова благодарности и кланяясь, высоко подняла фонарь, чтобы осветить ступеньки лестницы. На втором пролете ему пришлось подниматься на ощупь, но он не сбился с пути и ни разу не споткнулся, припомнив свою былую сноровку ночного бродяги. Наконец он остановился на площадке, чиркнул спичкой и прочитал номер квартиры. Потом постучал. Дверь отворил плюгавый небритый субъект в поношенном халате, накинутом поверх грязной мятой пижамы.
– Я пришел к дону Сантьяго Бельталю, – сказал Онофре, прежде чем его спросили о цели визита.
– Сейчас не время для посещений, – ответил замухрышка и попытался захлопнуть дверь перед самым его носом, но не успел.
Онофре Боувила сильным ударом ноги распахнул ее вновь и ткнул замухрышке под ребра острым концом трости. Тот упал на фаянсовую подставку для зонтов, которая опрокинулась на пол и разлетелась на куски.
– Я не спрашивал вашего мнения – оно меня совсем не интересует, – сказал он не повышая голоса. – Пойдите и попросите выйти дона Сантьяго Бельталя, а потом скройтесь с глаз моих, чтобы я вас больше никогда не видел.
Замухрышка с трудом поднялся на ноги, пытаясь схватить за спиной развязавшиеся при падении концы пояса, и молча исчез за занавеской, отделявшей прихожую от остальных помещений. Через несколько секунд из-за занавески вышел Сантьяго Бельталь и принялся извиняться.
– Я никого не ждал и менее всего такого важного гостя, – уверял он. – Видите ли, условия, в которых мы живем… – Он не закончил фразу и жестом пригласил Онофре Боувилу следовать за ним.
Они миновали темный коридор и вошли в маленькую комнату с одним оконцем, выходившим во внутренний крытый двор. На Онофре пахнуло спертым воздухом. Обстановку комнаты составляли две убогие металлические кровати, маленький столик с двумя стульями и торшер. У стены стояло несколько картонных коробок, где хозяева хранили одежду и кое-какие личные вещи. Стены сплошь были увешаны схемами, прикрепленными к обоям кнопками. Мария Бельталь сидела у стола и при жидком свете лампы штопала носок, натянутый на деревянное яйцо. На ней было простенькое домашнее платье. Чтобы защититься от холода и пронзительной сырости, она накинула на плечи шерстяную шаль; жалкий туалет дополняли вязаные шерстяные чулки и фетровые тапочки. Платье подчеркивало ее худобу и синеватую прозрачность кожи, скрытую макияжем во время их недавнего свидания. На фоне бледного лица выделялся покрасневший от насморка нос – в те годы хронической простудой страдали почти все барселонцы. Когда Онофре вошел в комнату, она на мгновение оторвалась от штопки и сразу опустила голову, но он успел заметить, что ее глаза вновь приобрели тот оттенок жженого сахара, который запомнился ему со дня их первой встречи.
– Извините за страшный беспорядок, – сказал изобретатель, нервно прохаживаясь в узком проходе между мебелью. Своими порывистыми движениями и возбуждением он только усиливал впечатление полного хаоса, царившего в комнате. – Если бы мы заранее знали, что вы окажете нам такую честь, то по крайней мере сняли бы со стен эти бумаженции. О! Как же это я! Совсем забыл представить вам дочь; вы ведь с ней не знакомы, не так ли? Моя дочь Мария, сеньор. Мария, этот кабальеро – дон Онофре Боувила, я тебе о нем уже говорил; недавно я ходил к нему предложить свои проекты, и сеньор имел любезность благосклонно меня выслушать.
Онофре и Мария украдкой переглянулись, и этот взгляд мог бы насторожить кого угодно, но только не изобретателя. Погруженный в свои мысли, он машинально помог Онофре снять пальто, принял из его рук шляпу, трость и перчатки и осторожно положил все это на кровать. Затем придвинул одну из коробок к столу, предложил гостю свободный стул, сам сел на коробку и, нервно сплетя пальцы, приготовился выслушать объяснения Онофре Боувилы по поводу своего внезапного прихода. Тот, как обычно, без обиняков приступил к делу.
– Я решил, – начал он, – принять ваше предложение. – Когда изобретатель немного пришел в себя, он приготовился было излить на гостя слова признательности и даже открыл для этого рот, но Онофре остановил его жестом руки. – Этим я хочу сказать, что считаю необходимым и оправданным тот риск, которому я себя подвергаю, думая снабдить вас определенной суммой денег, чтобы вы смогли закончить свои эксперименты. Разумеется, наш договор имеет ряд условий. О них я и пришел поговорить.
– Я весь внимание, – ответил изобретатель.
Если барона де Вивера, убежденного монархиста, посещала святая Эулалия, то генерала Примо де Риверу, отказавшегося от монархических взглядов из чувства досады, почему-то преследовало менее благостное видение: ему время от времени являлся краб в тирольской шляпе с пером. Всеми покинутый, но медливший отдавать власть в другие руки диктатор возлагал теперь все свои надежды на организацию Всемирной выставки в Барселоне.
– Когда я возглавил правительство, испанцы напоминали пауков в банке, а наша Испания, превратившаяся в страну террористов и нищих, была похожа на сумасшедший дом. Я за несколько лет изменил ее и сделал испанцев процветающей уважаемой нацией; теперь они обеспечены работой, живут в мире, и эти достижения непременно отразятся в экспонатах Всемирной выставки; тогда те, кто меня сейчас так яростно критикует, вынуждены будут поджать хвост и прикусить язык, – заявил он.
Министр развития позволил себе вставить маленькое замечание:
– План вашего превосходительства просто великолепен, но, к несчастью, он требует расходов, превышающих наши возможности.
И это было правдой: за последние годы национальная экономика испытала несколько сильных потрясений, финансовые резервы были истощены, и котировка песеты на внешних рынках опустилась до смехотворного уровня. Диктатор потер нос.
– Дьявол! Я полагал, что расходы по выставке возьмут на себя каталонцы. Что за скряги! – пробурчал он сквозь зубы, будто разговаривал сам с собой.
С изысканным тактом министр развития обратил его внимание на следующее обстоятельство:
– Каталонцы, независимо от их достоинств и недостатков, абсолютно правы в одном – они не хотят выкладывать последний дуро ради славы тех, кто их постоянно унижает и оскорбляет.
– Ну и ну! – воскликнул Примо де Ривера, – дело-то действительно каверзное. Тут надо пораскинуть мозгами. А если нам отправить этих вечно недовольных ворчунов в ссылку?
– Их несколько миллионов, мой генерал, – возразил министр внутренних дел.
А министр развития несказанно обрадовался тому, что разговор перешел на людей, находившихся в компетенции его коллеги по кабинету. Примо де Ривера ударил кулаком по столу:
– Плевать я хотел на всех вас и ваши министерские портфели! – Но его гнев быстро рассеялся, поскольку ему в голову пришла спасительная идея. – Хорошо, – сказал он. – Мы распространим слухи о проведении Всемирной выставки в другом месте; к примеру, чем плохи Бургос, Памплона или какой-нибудь еще город Испании? – Видя, как министры обменялись растерянными взглядами, он хитро улыбнулся и добавил: – Когда до каталонцев дойдут разговоры о наших планах, они вывернутся наизнанку и начнут тратить без оглядки – только бы доказать преимущество Барселоны над другими городами, и нам практически ничего не придется вкладывать.
Члены кабинета признали идею вполне приемлемой. Только министр сельского хозяйства осмелился возразить.
– Обязательно найдется какой-нибудь проныра, который разоблачит наши замыслы и предаст их гласности, – сказал он.
– В ссылку его! – заревел диктатор.
После совещания в Мадриде работы по подготовке Всемирной выставки в Барселоне пошли полным ходом; уже во второй раз она опустошала до дна муниципальный бюджет. Из Монжуика, как из кровоточащей раны, вместе с песком и грязью вытекало благосостояние города. Алькальд и другие упрямцы, выступавшие против проведения выставки, а также те, кто возражал против мотовства и расточительства, были, невзирая на лица, отстранены от занимаемых должностей или сосланы, а их функции передали другим чиновникам, более лояльным к Примо де Ривере. Среди этих людей затесались спекулянты, пользовавшиеся полной бесконтрольностью, чтобы под шумок поживиться за чужой счет. Газеты могли публиковать лишь хвалебные статьи и одобрительные комментарии, в противном случае их изымали из продажи, а главные редакторы и директора издательств беспощадно штрафовались. Благодаря принятым мерам Монжуик на глазах превращался в волшебную страну. Там строились дворцы электричества и механики, моды и текстильного производства, изящных и прикладных искусств, промышленности, проектирования, графики, строительной промышленности (имени Альфонса ХШ), труда, связи и транспорта. Все эти грандиозные сооружения начали возводиться несколько десятилетий назад, то есть в те времена, когда в архитектуре царил модернизм; теперь их вид шокировал специалистов: они казались им приторно изысканными и однообразными, а порой – откровенно безвкусными. Около тяжеловесных отечественных павильонов, словно в насмешку, устремлялись вверх легкие конструкции, построенные иностранцами: они были спроектированы недавно и отражали современные тенденции в архитектуре и эстетике. Если прочие выставки были посвящены определенным темам, например промышленности, электроэнергии или транспорту, то нашу можно было бы определить одним емким словом: вульгарность, –пишет некий журналист в 1927 году, незадолго до своей депортации на остров Гомера. Мы не только разоримся, но и будем выглядеть в глазах всего мира пещерными дикарями,– заканчивает он. Эти крики души не доходили до ушей вдохновителей и организаторов мероприятия.
Пока шла вся эта мышиная возня вокруг Всемирной выставки, на противоположном холме, отделенном от Монжуика целым городом, Онофре Боувила стоял на берегу озера своего поместья один на один с нахлынувшими на него чувствами. «Как это могло случиться? – спрашивал он себя. – Я влюблен. И это в моем-то возрасте! Нет, невозможно… Тем не менее вот оно – свершилось, и ощущение того, что это могло произойти, наполняет меня блаженством. Кто бы мог подумать!» Он тихонько засмеялся. Впервые в жизни он испытывал по отношению к себе что-то вроде нежности, и это позволяло ему относиться с юмором к собственным печалям и невзгодам. Потом улыбка стерлась с его губ, лоб нахмурился: Онофре не понимал, как с ним могло произойти подобное чудо, посеявшее в его душе смуту и растерянность. «Каким неудержимым вихрем занесло в мою жизнь эту в общем-то ничем не примечательную женщину? И как ей удалось скрутить мою волю в бараний рог? – спрашивал он себя снова и снова. – Не то чтобы внешне она была совсем непривлекательна, – продолжал он делиться мыслями с невидимым собеседником, – однако, если признаться, красавицей ее тоже не назовешь. Но даже будь она само совершенство, с какой стати я так распалился? Жизнь не обделила меня потрясающими женщинами, настоящими чертовками, при появлении которых на улице замирало движение; с моими деньгами мне всегда было легко купить любую красотку, заполучить лучшую из лучших. Но в глубине души я никогда не испытывал к ним ничего, кроме презрения. А эта девочка внушает мне чувство смиренного почтения, и я не могу объяснить почему. Почему, когда она со мной говорит, улыбается мне или просто на меня смотрит, я ощущаю такое счастье, что испытываю к ней скорее благодарность, чем физическое влечение?» Размышляя над этим, он пришел к выводу: его теперешнее смирение является искупительной жертвой, приносимой им на алтарь собственной гордыни и эгоизма. «Это верно, – говорил он, пересматривая свое прошлое, – иногда я поступал как совершеннейший безбожник; только одному Господу ведомо, какие жуткие страницы есть в моей жизни, и за них придется отвечать на Страшном суде. Даже если никто не может утверждать наверняка, что я кого-то убил своими руками, это отнюдь не служит мне оправданием – многие погибли в результате моего прямого или косвенного вмешательства. Другие по моей вине стали несчастными и по праву могут предъявить мне счет. О! Как ужасно осознавать свое злодейство, когда уже ничего не исправишь! Слишком поздно сожалеть и раскаиваться!» Он на мгновение заглянул в открывшуюся перед ним пропасть и, будто подкошенный, упал на землю. Воздух был недвижим, на гладкой поверхности искусственного озера вспыхивали солнечные блики, оперение лебедей ослепительно блестело. В потоке света лебеди казались ему лучезарными посланниками Божественного Провидения, сошедшими на землю, чтобы наполнить его смятенную душу милосердием, состраданием и надеждой. Они напомнили ему: Я пришел призвать не праведников, а грешников к покаянию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62