Когда девушка ушла, он прижался щекой к спинке кресла, покрытой кружевной накидкой – накидка была только что выглажена и еще сохраняла свежий аромат базилика, – и отдался во власть дремоты. Теперь он спал подолгу; любая самая простая деятельность утомляла его. К счастью, сны были приятными, но на этот раз его разбудило тревожное ощущение. Он не знал, сколько проспал, но, судя по положению линии, очерченной солнечными лучами на плитках пола, немного. Несколько минут он пытался понять причину своей тревоги: «Может, это от той заметки, что я вычитал в журнале?» – спрашивал он себя. Он зазвонил в колокольчик, всегда находившийся у него под рукой; на зов с испуганными лицами прибежали служанка и сиделка.
– Черт побери! Со мной все в порядке, – гневно проговорил он, разозленный деланым проявлением заботливости. – Я только хочу, чтобы вы принесли мои журналы.
Пока служанка ходила за журналами, сиделка измерила ему пульс; это была сгорбленная угрюмая на вид женщина.
– Жена подсовывает мне этих мужеподобных баб в наказание, – говорил он Эфрену Кастелсу, когда тот приходил навестить его.
– А что ты хочешь? – отвечал великан не моргнув глазом. – Розанчика, который тут же устроит тебе вторую кому? – Он осмотрелся, дабы убедиться, что их не подслушивают, и добавил: – Если бы ты видел, каким я застал тебя в борделе, ты бы так не говорил.
– Прекратите глазеть на меня как на умирающего! Лучше протрите мои очки куском бинта – вон он, торчит у вас из кармана, – пробурчал Онофре, вырывая руку.
Сиделка с вызовом посмотрела ему прямо в глаза. «Вот до чего я дошел! Не хватало еще драться со старыми девами», – подумал он. Потом приказал раздвинуть занавески и оставить его в покое. Когда сиделка ушла, он лихорадочно стал искать то объявление, где сообщалось о свадьбе. «Я очень счастлива, – говорила звезда репортеру журнала. – Джеймс и я большую часть года будем проводить в Шотландии, там у Джеймса родовой замок». Далее в заметке сообщалось, что Джеймс был английским аристократом, молодцеватым и подтянутым. Они познакомились на борту роскошного трансатлантического парохода. «Да, это была любовь с первого взгляда», – признались они. В течение нескольких месяцев помолвка держалась в тайне, чтобы избежать преследования надоедливых репортеров. И каждый день он присылал ей орхидею. Открыв поутру глаза, первое, что видела звезда, была орхидея. Свадьба должна была состояться до наступления зимы в месте, которое они не хотели называть. «Потом нас ждет медовый месяц в экзотических странах, – рассказывала она и все время повторяла: – Я очень счастлива». И по этой причине объявляла о своем окончательном уходе из кинематографа.
– Где она? – неожиданно спросил он у Эфрена Кастелса в тот же день. Великан пришел в замешательство.
– У нее дела лучше некуда, поверь мне, – сказал он. – Она в приятном месте, не похожем на санаторий. – Потом, расценив тяжелое молчание друга как безусловное обвинение, разразился гневной тирадой: – Не смей на меня так смотреть, Онофре. Теперь смотри не смотри, а дело сделано, и любой на моем месте поступил бы точно так же. У меня не было другого выхода. Да и ты с самого начала знал, что у этой авантюры не могло быть другого конца. Это началось давно.
Он рассказал, как со времени передачи в его руки киностудий дела шли все хуже и хуже. Скоро все поняли: Онеста Лаброущ не намеревалась выполнять ничьих приказов, если они не исходили от Онофре, но он ушел из ее жизни навсегда. Теперь на фильм, который раньше снимался за четыре-пять дней, уходило несколько недель; проблемы множились в геометрической прогрессии. В конце концов она попыталась убить Цукерманна. Однажды, когда он обошелся с ней жестче, чем обычно, она вытащила пистолет из кармана и выстрелила в режиссера. Пистолет был устаревшей модели, одному богу известно, где она его откопала; он разорвался у нее в руке и чудом не разнес ей голову. После этого инцидента все согласились, что остается лишь запереть ее в сумасшедшем доме. Онофре мрачно кивнул. После исчезновения Онесты Лаброущ основанная им киноиндустрия стала разваливаться. Они пробовали других актрис, но никто из них не имел успеха, все проваливались. Теперь, в отличие от того времени, когда фильмы давали огромные сборы, они с трудом окупают расходы, и публика предпочитает кинопродукцию Соединенных Штатов. Сам Эфрен Кастелс с энтузиазмом говорил о Мэри Пикфорд и Чарли Чаплине. Уже принято решение о закрытии студий, упразднении акционерного общества и перепрофилировании дела на импорт зарубежных фильмов.
– Пусть теперь они сушат себе мозги и рискуют деньгами, – закончил Эфрен Кастелс.
Онофре Боувила натянул верблюжий плед на грудь и пожал плечами: ему было все равно.
– Проходите сюда, – неожиданно предложила монашенка после некоторого раздумья.
В ее манере говорить чувствовалась привычка иметь дело с людьми, чье мнение никогда не учитывалось из-за отсутствия такового. Следуя за монашенкой, он вошел в комнату средних размеров, скромно обставленную, но производившую впечатление чистой и комфортабельной. В воздухе стоял устойчивый запах болезней и разложения. В окно проникали неяркие полуденные лучи зимнего солнца. Было холодно. Трое мужчин неопределенного возраста сидели за столом с жаровней и играли в карты; на всех были шарфы, обмотанные вокруг горла, а на двоих – береты. На другом столе, придвинутом к стене и накрытом голубой скатертью, которая свешивалась до самого пола, находился вертеп, представлявший Рождество Христово: горы были вырезаны из пробки, река – из фольги, мох на пластинках заменял растения, глиняные фигурки сильно разнились по размеру. Около стола стояло фортепьяно под парусиновым чехлом.
– Вертеп сделали сами пациенты, – сказала монашенка. Услышав ее слова, мужчины прервали игру и улыбнулись Онофре Боувиле. – В сочельник после заутрени будет общий ужин – я хочу сказать, на нем могут присутствовать члены семьи и близкие, разумеется, если пожелают. Насколько я понимаю, к вам это не относится, но все-таки.
Онофре заметил, что на всех окнах были решетки. Они вышли из зала через другую дверь и очутились в следующем коридоре. Дойдя до противоположного конца, монашенка остановилась.
– Теперь вам придется немного подождать, – сказала она. – Мужчинам запрещен вход в женское крыло и наоборот: никогда не знаешь, в каком они состоянии.
Монашенка оставила его одного. Он по привычке пошарил в карманах, хотя прекрасно знал, что ничего там не найдет, – врачи запретили ему курить, и он теперь не носил с собой сигарет. Ему пришло в голову вернуться в комнату и попросить сигарету у игроков. «Они не выглядят опасными, и наверняка у них найдется что-нибудь покурить, – подумал он. – А потом, что они могут мне сделать?» Он критически всмотрелся в свое отражение в оконном стекле коридора. Перед ним стоял маленький старичок, сутулый и очень бледный, в пальто с каракулевым воротником и тростью с рукояткой из слоновой кости. В руке, не опиравшейся на трость, он держал мягкую шляпу и перчатки. Все это выглядело довольно элегантно, но с неким налетом комичности. Появление монашенки прервало грустное созерцание того, что от него осталось.
– Можете пройти, – сказала она. Дельфина тоже очень постарела и вновь приобрела неряшливый вид, присущий ее натуре. Онофре ужаснулся, как сильно она исхудала; никто бы не узнал в ней ту блестящую актрису, которая разжигала в сердцах зрителей неугасимую страсть, и только он мог разглядеть в этих мощах прежнюю угрюмую Дельфину. Поверх фланелевой ночной рубашки на ней был надет толстый халат, а ноги были обуты в шерстяные носки и комнатные тапки на кроличьем меху.
– Посмотрите, кто пришел проведать вас, сеньора Дельфина! – воскликнула монашенка.
Дельфина никак не отреагировала ни на ее слова, ни на присутствие Онофре; она отрешенно смотрела куда-то вдаль, пронизывая взглядом стены коридора. Воцарилось неловкое молчание. Монашенка предложила им прогуляться.
– На улице прохладно, но на солнышке будет в самый раз, – сказала она. – Пойдите в сад: прогулка не помешает вам обоим.
В глазах монашенки актриса кино выглядела чуть ли не проституткой, если не хуже, но она позволила им прогулку наедине, поскольку их дряхлая немощь была под стать младенческой невинности. Так думал Онофре, пока вел Дельфину по коридору в сад. Они шли тяжело и долго. Дельфина ступала неуверенными медленными шажками, каждое ее движение представлялось Онофре результатом сложнейших расчетов, требовавших от нее благоразумной, хотя и рискованной решительности. «Вот я уже сделала полшага, – словно говорила она, – хорошо, теперь я сделаю еще полшага». Из-за этой медлительной осторожности не слишком большой сад казался огромным. «Она вовсе не потеряла рассудок, а умней всех нас, вместе взятых, – думал меж тем Онофре. – Действительно, если ей уже никогда не выйти за калитку сада, куда и зачем спешить?» От этой утомительной прогулки он устал гораздо больше, чем она.
– Иди сюда, Дельфина, – не выдержал он, – давай присядем и отдохнем немного на этой скамейке. Здесь нам будет удобно, – продолжил Онофре, когда они сели рядышком на каменную лавку; необходимость поддерживать беседу угнетала его. Деревья потеряли листву и стояли голые, зеленела только мускусная трава, росшая вдоль стены. Он спросил, как она себя чувствует. Не болит ли у нее что-нибудь? Хорошо ли с ней обращаются в санатории? Не нужно ли ей чего-нибудь – он сделает для нее все, что бы она ни попросила. Она не отвечала, продолжая смотреть перед собой все с тем же выражением полной безучастности; похоже, Дельфина вообще не отдавала себе отчета в том, где и с кем она находилась в данный момент. – Столько всего произошло, – сказал он тихим голосом, – однако ничего не изменилось; мы с тобой все такие же, тебе не кажется? Жизнь отняла у нас все, что мы имели, потрепала и вернула на прежнее место. – Черная птица села на гравий садовой дорожки, потом вспорхнула и улетела. Онофре заговорил снова: – Ты помнишь, когда мы познакомились, Дельфина? Я говорю не о дне и часе, а о том времени. Это было в 1887 году, в прошлом веке – страшно подумать! Барселона казалась большой деревней; не было электричества, трамваев, телефона, но зато была Всемирная выставка – символ той эпохи. Знаешь, идут разговоры, чтобы организовать еще одну. Может, это шанс вернуться к нашим старым похождениям, как ты думаешь? В ту пору я чувствовал себя очень одиноким и таким испуганным; в этом, как видишь, я не изменился. Но тогда у меня была ты, мы не всегда ладили, это верно, однако я всегда знал, что ты тут, рядом, и этого было достаточно, хотя я об этом не догадывался.
Так как она продолжала сидеть неподвижно, он вообразил, будто ей холодно, хотя воздух был теплым и солнце просушило сырую землю. «Ледяная статуя, – подумал он. – Она всегда была ледяной статуей, за исключением той ночи, когда я заключил ее в свои объятия…» Он взял ее руку – она была холодной, но против ожиданий вовсе не ледяной.
– Ты простудишься, – сказал он. – Возьми, надень мои перчатки. – Он снял перчатки и натянул их на руки Дельфины – она не оттолкнула его, но и не помогла. С удивлением он обнаружил, что перчатки пришлись ей впору: тогда он вспомнил, что у нее всегда были большие руки. «Этими руками она отчаянно впивалась в мои плечи», – подумал он, а вслух сказал: – Оставь их себе, видишь, они тебе как раз.
Подняв голову, он увидел в окне троих мужчин, игравших в карты. Они высовывались наружу и без стеснения наблюдали за ними серьезным немигающим взглядом. Хотя они находились далеко и были всего лишь больными, Онофре отпустил руку Дельфины, которую держал в своих. Она безучастно положила руку себе на колени рядом с другой.
– Теперь уже бесполезно думать обо всем этом, – продолжил Онофре. – Я делюсь с тобой, поскольку недавно находился при смерти и мне страшно. Тебе можно об этом сказать. Я всегда знал: ты единственная на свете, кто меня понимает. Ты понимала, что именно руководит моими поступками. Остальные нет, даже те, кто меня люто ненавидит. У них своя система взглядов, так сказать, целая идеология, свои привилегии, свои исключительные права; благодаря этому они могут объяснить абсолютно все, оправдать любой поступок, повлекший за собой как успех, так и провал, а я для них словно сбой в системе, они воспринимают меня как случайно затесавшийся в предложение противительный союз, который затрудняет речь.
Они упрекают меня не за действия, не за цели и средства, выбранные для их достижения, обогащения и продвижения наверх, – это свойственно всем, и при необходимости они поступили бы точно так же, если бы у них достало храбрости. Они упрекают меня за проигрыш. Я действительно проиграл, так как думал, что стоит мне стать плохим, и мир будет у меня в руках. Но я сильно ошибался: мир оказался намного хуже меня самого.
Поздней весной он получил письмо; его написала монахиня, возможно, та самая, с которой он виделся в санатории. В письме сообщалось о кончине Дельфины: смерть настигла ее спящей,– писала монахиня. Она сообщала об этом печальном событии именно ему, хотя знала, что он не приходился ее подопечной ни родственником, ни близким другом. Она писала ему, принимая во внимание особую духовную и эмоциональную близость, соединявшую Вас с усопшей.Хотя с того дня, как он ее навестил, к Дельфине не вернулись ни речь, ни память, она взяла на себя смелость утверждать, что Дельфина умерла, если так можно выразиться, с Вашим именем на устах.В комнате усопшей были найдены исписанные от руки листы бумаги, и, возможно, это послание было адресовано ему вместе с другими листами интимного и скабрезного содержания, которые мы посчитали нужным уничтожить.Дельфина писала: В действительности, окружающий нас мир – это лишь раскрашенный занавес, по другую его сторону нет иной жизни, там такая же жизнь, как здесь, и тот свет – это наша жизнь, но по другую сторону занавеса; останавливая свой взгляд на занавесе, мы не различаем, что творится за ним, а там – то же самое, и когда мы поймем, что реальность – этолишь оптический обман, мы сможем пройти сквозь раскрашенный занавес, а пройдя сквозь этот раскрашенный занавес, мы попадем на тот свет, он такой же, как этот, на том свете находятся все те, кто умер, и те, кто еще не родился, но сейчас мы их не видим, потому что нас разделяет этот раскрашенный занавес, который мы принимаем за реальный мир, когда же мы пройдем сквозь занавес в одном направлении, будет легко проходить сквозь него и в обратном направлении, тогда можно будет жить по эту сторону в одном мире и по другую сторону в другом мире; часом, когда, надлежит сделать переход, будут сумерки в том мире и рассвет в этом, только в этот час можно добиться результата, в другой ничего не получится, не помогут ни мольбы, ни деньги, по другую сторону занавеса не существует нелепого разделения материи на три измерения, в нашем мире каждое измерение даже нам кажется смешным, а те, кто находится по другую сторону занавеса, знают это и смеются, те, кто еще не родился, думают, что мертвые – это их родители.Затем почерк становился неразборчивым.
ГЛАВА VII
1
Алмаз Регент, уступавший в размерах Куллинаму и Эксельсиору и не имевший столь сиятельных хозяев, каких имели Кохинор (о нем есть упоминание в «Махабхарате»), Большой Могол (собственность персидского шаха) и Орлов (украшавший императорский скипетр России), тем не менее считался самым совершенным из них. Он происходил из легендарных рудников Голконды и прежде принадлежал герцогу Орлеанскому, заложившему его в Берлине во времена Французской революции. Позже, вызволенный из лап ростовщика, он был вправлен в рукоятку шпаги Наполеона Бонапарта. В тот вечер, когда Сантьяго Бельталь пришел к Онофре Боувиле, последний держал алмаз на ладони и рассматривал через лупу, любуясь его чистотой и лучистостью. Удалившись не без помощи диктатуры от дел, Онофре Боувила решил вложить все деньги, которые Эфрен Кастелс перевел на его имя в Швейцарию, в международный рынок алмазов; в настоящее время его агенты рыскали по Деканскому плоскогорью на полуострове Индостан и в джунглях острова Борнео, болтались по тавернам и борделям Минас-Жерайс и Кимберли. Онофре Боувила вновь становился одним из самых богатых людей в мире, хотя нельзя сказать, чтобы он к этому особенно стремился. Он мог бы покончить с режимом Примо де Риверы одним движением мизинца, отомстить за унижения и причиненный ему экономический ущерб, но ему было недосуг: он всегда относился к политике с презрением, считал ее не более чем клубком интриг, сомнительной сделкой, под которой не хотел ставить свою подпись. Им владела глубокая апатия. «Время застыло на месте и доносит до меня лишь отголоски смерти», – думал он, рассматривая алмаз.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62
– Черт побери! Со мной все в порядке, – гневно проговорил он, разозленный деланым проявлением заботливости. – Я только хочу, чтобы вы принесли мои журналы.
Пока служанка ходила за журналами, сиделка измерила ему пульс; это была сгорбленная угрюмая на вид женщина.
– Жена подсовывает мне этих мужеподобных баб в наказание, – говорил он Эфрену Кастелсу, когда тот приходил навестить его.
– А что ты хочешь? – отвечал великан не моргнув глазом. – Розанчика, который тут же устроит тебе вторую кому? – Он осмотрелся, дабы убедиться, что их не подслушивают, и добавил: – Если бы ты видел, каким я застал тебя в борделе, ты бы так не говорил.
– Прекратите глазеть на меня как на умирающего! Лучше протрите мои очки куском бинта – вон он, торчит у вас из кармана, – пробурчал Онофре, вырывая руку.
Сиделка с вызовом посмотрела ему прямо в глаза. «Вот до чего я дошел! Не хватало еще драться со старыми девами», – подумал он. Потом приказал раздвинуть занавески и оставить его в покое. Когда сиделка ушла, он лихорадочно стал искать то объявление, где сообщалось о свадьбе. «Я очень счастлива, – говорила звезда репортеру журнала. – Джеймс и я большую часть года будем проводить в Шотландии, там у Джеймса родовой замок». Далее в заметке сообщалось, что Джеймс был английским аристократом, молодцеватым и подтянутым. Они познакомились на борту роскошного трансатлантического парохода. «Да, это была любовь с первого взгляда», – признались они. В течение нескольких месяцев помолвка держалась в тайне, чтобы избежать преследования надоедливых репортеров. И каждый день он присылал ей орхидею. Открыв поутру глаза, первое, что видела звезда, была орхидея. Свадьба должна была состояться до наступления зимы в месте, которое они не хотели называть. «Потом нас ждет медовый месяц в экзотических странах, – рассказывала она и все время повторяла: – Я очень счастлива». И по этой причине объявляла о своем окончательном уходе из кинематографа.
– Где она? – неожиданно спросил он у Эфрена Кастелса в тот же день. Великан пришел в замешательство.
– У нее дела лучше некуда, поверь мне, – сказал он. – Она в приятном месте, не похожем на санаторий. – Потом, расценив тяжелое молчание друга как безусловное обвинение, разразился гневной тирадой: – Не смей на меня так смотреть, Онофре. Теперь смотри не смотри, а дело сделано, и любой на моем месте поступил бы точно так же. У меня не было другого выхода. Да и ты с самого начала знал, что у этой авантюры не могло быть другого конца. Это началось давно.
Он рассказал, как со времени передачи в его руки киностудий дела шли все хуже и хуже. Скоро все поняли: Онеста Лаброущ не намеревалась выполнять ничьих приказов, если они не исходили от Онофре, но он ушел из ее жизни навсегда. Теперь на фильм, который раньше снимался за четыре-пять дней, уходило несколько недель; проблемы множились в геометрической прогрессии. В конце концов она попыталась убить Цукерманна. Однажды, когда он обошелся с ней жестче, чем обычно, она вытащила пистолет из кармана и выстрелила в режиссера. Пистолет был устаревшей модели, одному богу известно, где она его откопала; он разорвался у нее в руке и чудом не разнес ей голову. После этого инцидента все согласились, что остается лишь запереть ее в сумасшедшем доме. Онофре мрачно кивнул. После исчезновения Онесты Лаброущ основанная им киноиндустрия стала разваливаться. Они пробовали других актрис, но никто из них не имел успеха, все проваливались. Теперь, в отличие от того времени, когда фильмы давали огромные сборы, они с трудом окупают расходы, и публика предпочитает кинопродукцию Соединенных Штатов. Сам Эфрен Кастелс с энтузиазмом говорил о Мэри Пикфорд и Чарли Чаплине. Уже принято решение о закрытии студий, упразднении акционерного общества и перепрофилировании дела на импорт зарубежных фильмов.
– Пусть теперь они сушат себе мозги и рискуют деньгами, – закончил Эфрен Кастелс.
Онофре Боувила натянул верблюжий плед на грудь и пожал плечами: ему было все равно.
– Проходите сюда, – неожиданно предложила монашенка после некоторого раздумья.
В ее манере говорить чувствовалась привычка иметь дело с людьми, чье мнение никогда не учитывалось из-за отсутствия такового. Следуя за монашенкой, он вошел в комнату средних размеров, скромно обставленную, но производившую впечатление чистой и комфортабельной. В воздухе стоял устойчивый запах болезней и разложения. В окно проникали неяркие полуденные лучи зимнего солнца. Было холодно. Трое мужчин неопределенного возраста сидели за столом с жаровней и играли в карты; на всех были шарфы, обмотанные вокруг горла, а на двоих – береты. На другом столе, придвинутом к стене и накрытом голубой скатертью, которая свешивалась до самого пола, находился вертеп, представлявший Рождество Христово: горы были вырезаны из пробки, река – из фольги, мох на пластинках заменял растения, глиняные фигурки сильно разнились по размеру. Около стола стояло фортепьяно под парусиновым чехлом.
– Вертеп сделали сами пациенты, – сказала монашенка. Услышав ее слова, мужчины прервали игру и улыбнулись Онофре Боувиле. – В сочельник после заутрени будет общий ужин – я хочу сказать, на нем могут присутствовать члены семьи и близкие, разумеется, если пожелают. Насколько я понимаю, к вам это не относится, но все-таки.
Онофре заметил, что на всех окнах были решетки. Они вышли из зала через другую дверь и очутились в следующем коридоре. Дойдя до противоположного конца, монашенка остановилась.
– Теперь вам придется немного подождать, – сказала она. – Мужчинам запрещен вход в женское крыло и наоборот: никогда не знаешь, в каком они состоянии.
Монашенка оставила его одного. Он по привычке пошарил в карманах, хотя прекрасно знал, что ничего там не найдет, – врачи запретили ему курить, и он теперь не носил с собой сигарет. Ему пришло в голову вернуться в комнату и попросить сигарету у игроков. «Они не выглядят опасными, и наверняка у них найдется что-нибудь покурить, – подумал он. – А потом, что они могут мне сделать?» Он критически всмотрелся в свое отражение в оконном стекле коридора. Перед ним стоял маленький старичок, сутулый и очень бледный, в пальто с каракулевым воротником и тростью с рукояткой из слоновой кости. В руке, не опиравшейся на трость, он держал мягкую шляпу и перчатки. Все это выглядело довольно элегантно, но с неким налетом комичности. Появление монашенки прервало грустное созерцание того, что от него осталось.
– Можете пройти, – сказала она. Дельфина тоже очень постарела и вновь приобрела неряшливый вид, присущий ее натуре. Онофре ужаснулся, как сильно она исхудала; никто бы не узнал в ней ту блестящую актрису, которая разжигала в сердцах зрителей неугасимую страсть, и только он мог разглядеть в этих мощах прежнюю угрюмую Дельфину. Поверх фланелевой ночной рубашки на ней был надет толстый халат, а ноги были обуты в шерстяные носки и комнатные тапки на кроличьем меху.
– Посмотрите, кто пришел проведать вас, сеньора Дельфина! – воскликнула монашенка.
Дельфина никак не отреагировала ни на ее слова, ни на присутствие Онофре; она отрешенно смотрела куда-то вдаль, пронизывая взглядом стены коридора. Воцарилось неловкое молчание. Монашенка предложила им прогуляться.
– На улице прохладно, но на солнышке будет в самый раз, – сказала она. – Пойдите в сад: прогулка не помешает вам обоим.
В глазах монашенки актриса кино выглядела чуть ли не проституткой, если не хуже, но она позволила им прогулку наедине, поскольку их дряхлая немощь была под стать младенческой невинности. Так думал Онофре, пока вел Дельфину по коридору в сад. Они шли тяжело и долго. Дельфина ступала неуверенными медленными шажками, каждое ее движение представлялось Онофре результатом сложнейших расчетов, требовавших от нее благоразумной, хотя и рискованной решительности. «Вот я уже сделала полшага, – словно говорила она, – хорошо, теперь я сделаю еще полшага». Из-за этой медлительной осторожности не слишком большой сад казался огромным. «Она вовсе не потеряла рассудок, а умней всех нас, вместе взятых, – думал меж тем Онофре. – Действительно, если ей уже никогда не выйти за калитку сада, куда и зачем спешить?» От этой утомительной прогулки он устал гораздо больше, чем она.
– Иди сюда, Дельфина, – не выдержал он, – давай присядем и отдохнем немного на этой скамейке. Здесь нам будет удобно, – продолжил Онофре, когда они сели рядышком на каменную лавку; необходимость поддерживать беседу угнетала его. Деревья потеряли листву и стояли голые, зеленела только мускусная трава, росшая вдоль стены. Он спросил, как она себя чувствует. Не болит ли у нее что-нибудь? Хорошо ли с ней обращаются в санатории? Не нужно ли ей чего-нибудь – он сделает для нее все, что бы она ни попросила. Она не отвечала, продолжая смотреть перед собой все с тем же выражением полной безучастности; похоже, Дельфина вообще не отдавала себе отчета в том, где и с кем она находилась в данный момент. – Столько всего произошло, – сказал он тихим голосом, – однако ничего не изменилось; мы с тобой все такие же, тебе не кажется? Жизнь отняла у нас все, что мы имели, потрепала и вернула на прежнее место. – Черная птица села на гравий садовой дорожки, потом вспорхнула и улетела. Онофре заговорил снова: – Ты помнишь, когда мы познакомились, Дельфина? Я говорю не о дне и часе, а о том времени. Это было в 1887 году, в прошлом веке – страшно подумать! Барселона казалась большой деревней; не было электричества, трамваев, телефона, но зато была Всемирная выставка – символ той эпохи. Знаешь, идут разговоры, чтобы организовать еще одну. Может, это шанс вернуться к нашим старым похождениям, как ты думаешь? В ту пору я чувствовал себя очень одиноким и таким испуганным; в этом, как видишь, я не изменился. Но тогда у меня была ты, мы не всегда ладили, это верно, однако я всегда знал, что ты тут, рядом, и этого было достаточно, хотя я об этом не догадывался.
Так как она продолжала сидеть неподвижно, он вообразил, будто ей холодно, хотя воздух был теплым и солнце просушило сырую землю. «Ледяная статуя, – подумал он. – Она всегда была ледяной статуей, за исключением той ночи, когда я заключил ее в свои объятия…» Он взял ее руку – она была холодной, но против ожиданий вовсе не ледяной.
– Ты простудишься, – сказал он. – Возьми, надень мои перчатки. – Он снял перчатки и натянул их на руки Дельфины – она не оттолкнула его, но и не помогла. С удивлением он обнаружил, что перчатки пришлись ей впору: тогда он вспомнил, что у нее всегда были большие руки. «Этими руками она отчаянно впивалась в мои плечи», – подумал он, а вслух сказал: – Оставь их себе, видишь, они тебе как раз.
Подняв голову, он увидел в окне троих мужчин, игравших в карты. Они высовывались наружу и без стеснения наблюдали за ними серьезным немигающим взглядом. Хотя они находились далеко и были всего лишь больными, Онофре отпустил руку Дельфины, которую держал в своих. Она безучастно положила руку себе на колени рядом с другой.
– Теперь уже бесполезно думать обо всем этом, – продолжил Онофре. – Я делюсь с тобой, поскольку недавно находился при смерти и мне страшно. Тебе можно об этом сказать. Я всегда знал: ты единственная на свете, кто меня понимает. Ты понимала, что именно руководит моими поступками. Остальные нет, даже те, кто меня люто ненавидит. У них своя система взглядов, так сказать, целая идеология, свои привилегии, свои исключительные права; благодаря этому они могут объяснить абсолютно все, оправдать любой поступок, повлекший за собой как успех, так и провал, а я для них словно сбой в системе, они воспринимают меня как случайно затесавшийся в предложение противительный союз, который затрудняет речь.
Они упрекают меня не за действия, не за цели и средства, выбранные для их достижения, обогащения и продвижения наверх, – это свойственно всем, и при необходимости они поступили бы точно так же, если бы у них достало храбрости. Они упрекают меня за проигрыш. Я действительно проиграл, так как думал, что стоит мне стать плохим, и мир будет у меня в руках. Но я сильно ошибался: мир оказался намного хуже меня самого.
Поздней весной он получил письмо; его написала монахиня, возможно, та самая, с которой он виделся в санатории. В письме сообщалось о кончине Дельфины: смерть настигла ее спящей,– писала монахиня. Она сообщала об этом печальном событии именно ему, хотя знала, что он не приходился ее подопечной ни родственником, ни близким другом. Она писала ему, принимая во внимание особую духовную и эмоциональную близость, соединявшую Вас с усопшей.Хотя с того дня, как он ее навестил, к Дельфине не вернулись ни речь, ни память, она взяла на себя смелость утверждать, что Дельфина умерла, если так можно выразиться, с Вашим именем на устах.В комнате усопшей были найдены исписанные от руки листы бумаги, и, возможно, это послание было адресовано ему вместе с другими листами интимного и скабрезного содержания, которые мы посчитали нужным уничтожить.Дельфина писала: В действительности, окружающий нас мир – это лишь раскрашенный занавес, по другую его сторону нет иной жизни, там такая же жизнь, как здесь, и тот свет – это наша жизнь, но по другую сторону занавеса; останавливая свой взгляд на занавесе, мы не различаем, что творится за ним, а там – то же самое, и когда мы поймем, что реальность – этолишь оптический обман, мы сможем пройти сквозь раскрашенный занавес, а пройдя сквозь этот раскрашенный занавес, мы попадем на тот свет, он такой же, как этот, на том свете находятся все те, кто умер, и те, кто еще не родился, но сейчас мы их не видим, потому что нас разделяет этот раскрашенный занавес, который мы принимаем за реальный мир, когда же мы пройдем сквозь занавес в одном направлении, будет легко проходить сквозь него и в обратном направлении, тогда можно будет жить по эту сторону в одном мире и по другую сторону в другом мире; часом, когда, надлежит сделать переход, будут сумерки в том мире и рассвет в этом, только в этот час можно добиться результата, в другой ничего не получится, не помогут ни мольбы, ни деньги, по другую сторону занавеса не существует нелепого разделения материи на три измерения, в нашем мире каждое измерение даже нам кажется смешным, а те, кто находится по другую сторону занавеса, знают это и смеются, те, кто еще не родился, думают, что мертвые – это их родители.Затем почерк становился неразборчивым.
ГЛАВА VII
1
Алмаз Регент, уступавший в размерах Куллинаму и Эксельсиору и не имевший столь сиятельных хозяев, каких имели Кохинор (о нем есть упоминание в «Махабхарате»), Большой Могол (собственность персидского шаха) и Орлов (украшавший императорский скипетр России), тем не менее считался самым совершенным из них. Он происходил из легендарных рудников Голконды и прежде принадлежал герцогу Орлеанскому, заложившему его в Берлине во времена Французской революции. Позже, вызволенный из лап ростовщика, он был вправлен в рукоятку шпаги Наполеона Бонапарта. В тот вечер, когда Сантьяго Бельталь пришел к Онофре Боувиле, последний держал алмаз на ладони и рассматривал через лупу, любуясь его чистотой и лучистостью. Удалившись не без помощи диктатуры от дел, Онофре Боувила решил вложить все деньги, которые Эфрен Кастелс перевел на его имя в Швейцарию, в международный рынок алмазов; в настоящее время его агенты рыскали по Деканскому плоскогорью на полуострове Индостан и в джунглях острова Борнео, болтались по тавернам и борделям Минас-Жерайс и Кимберли. Онофре Боувила вновь становился одним из самых богатых людей в мире, хотя нельзя сказать, чтобы он к этому особенно стремился. Он мог бы покончить с режимом Примо де Риверы одним движением мизинца, отомстить за унижения и причиненный ему экономический ущерб, но ему было недосуг: он всегда относился к политике с презрением, считал ее не более чем клубком интриг, сомнительной сделкой, под которой не хотел ставить свою подпись. Им владела глубокая апатия. «Время застыло на месте и доносит до меня лишь отголоски смерти», – думал он, рассматривая алмаз.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62