Оба, поспешила она заметить, были единственными детьми и, следовательно, полноправными наследниками фамильного состояния. И оба, являясь чуть ли не изгоями общества, намекала она далее, не должны обольщаться надеждами на возможность проникнуть в высший свет Барселоны, не говоря уже о том, чтобы строить иллюзии в отношении Парижа, где Николау Каналс навсегда останется иностранцем и маргиналом. Что касается меня, то я всем сердцем приветствую и заранее благословляю сей союз,– продолжала она, – поскольку он увенчает собой то единение целей и интересов, что связывает наши семейные кланы столь длительное время.И под конец писала: и хотя Маргарита и Николау до сих пор не имели случая познакомиться и пообщаться, они – в этом я нисколько не сомневаюсь, – будучи молодыми, умными, физически привлекательными и обладая покладистым нравом, не преминут проникнуться теми взаимными уважением и нежностью, на которых в конечном итоге и зиждется истинное благополучие семьи.Она каким-то неведомым способом раздобыла адрес вдовы дона Алешандре Каналса-и-Формиги и послала ей это письмо. После чего сообщила мужу о содеянном и показала почти дословную копию послания. Дон Умберт не поверил собственным глазам.
– Как ты посмела? – ужаснулся он. – Выставить нашу дочь на продажу, словно товар… У меня нет слов… Какое бесстыдство! Предложить ее в супруги и кому? Сыну моего злейшего врага, в чьей смерти обвиняют меня, по крайней мере приписывают мне косвенную к ней причастность. И какой только бес толкал тебя под руку, когда ты писала насчет «физической привлекательности» этого несчастного? Как будто ты не знала, что бедный мальчик имеет врожденный дефект, что он, в конце концов, просто урод! Я от позора готов сквозь землю провалиться!
– Успокойся, Умберт, – отвечала жена с невозмутимым видом. В глубине души она догадывалась, что допустила бестактность, но продолжала слепо верить в удачу.
Тем временем вдова Каналса уже получила письмо и задумчиво читала его в сумрачной тишине пансиона на улице Риволи. «Что за бредовая идея! – думала она, презрительно скривив губы. – Эта женщина ведет себя как вымогательница. До какой низости может довести человека отсутствие чувства собственного достоинства!» При других обстоятельствах она бы разорвала письмо на мелкие клочки – и дело с концом. Ей вот-вот должно было исполниться сорок лет, и от прежней красоты осталась лишь спокойная гармония, но и та в скором времени могла исчезнуть без следа под тяжестью бед, выпавших на ее долю; теперь, когда наступил час откровения, оставшаяся жизнь напоминала ей заупокойную молитву по утерянным надеждам.
– Une vie manqu?e,– прошептала она и, уронив письмо на круглый столик, стала в изнеможении обмахиваться веером из страусиных перьев. Грустно зазвенели браслеты – им вторил стук экипажей на улице.
– Ana?s, sois gentille: ferme les volets et apporte-moi mon ch?e en soie brod?e, –приказала она чернокожей камеристке с острова Мартиника в желтом платке, плотно облегающем голову.
Год назад сеньора свела знакомство с одним молодым безродным поэтом по имени Казимир. Двадцатидвухлетний юноша бесцеремонно таскал ее по всем литературным салонам Монпарнаса, где богема собиралась почитать стихи и отведать абсента, а в прошлом году они вместе присутствовали на погребении Стефана Малларме. Несмотря на кажущуюся близость, она прекрасно осознавала разницу в возрасте, положении и состоянии, поэтому не уступала его домогательствам. Казимир посылал ей ворованные с кладбища цветы, посвящал любовные сонеты, пропитанные страстной негой. В глазах света ситуация выглядела более чем пикантной и давала пищу для пересудов и злопыхательств. «Что мне за дело? – отмахивалась она. – За всю жизнь у меня не было ни минуты счастья, и сейчас, когда судьба стучится ко мне в дверь, предлагая бесценный дар любви, должна ли я отвергать его из-за каких-то пошлых сплетен? Вдобавок это не Барселона, – убеждала она себя, стараясь переломить собственное стоическое сопротивление, – это, в конце концов, Париж. Здесь я никто, то есть свободна». Однако ее смелость не шла дальше мыслей; скованная по рукам и ногам присутствием сына, она ничего не меняла в своей жизни и считала его единственным препятствием, стоявшим на ее пути к счастью. Будь у нее больше мужества, она могла бы объясниться с сыном начистоту: Николау наверняка понял бы ее, поддержал, а то и несказанно обрадовался возможности выразить всю глубину своей привязанности и одновременно продемонстрировать солидарность взрослого человека, но после стольких лет отчуждения, полных невысказанных взаимных упреков, дорога к искренности оказалась закрытой. Она жестоко страдала от угрызений совести и тем не менее постоянно обдумывала способ отделаться от мешавшего ей свидетеля. А теперь еще это письмо! Уж слишком соблазнительной выглядела идея, но вместе с тем в ней было что-то отталкивающее: за этими неожиданными матримониальными планами скрывались нечистоплотные махинации. «Но если рассудить здраво, – убеждала она себя, – кому еще придет в голову пожелать моего бедного сына в качестве зятя? Полное ничтожество, недотепа, да к тому же с физическим изъяном. Что может в нем заинтересовать кроме денег? Безусловно, ничего. В таком случае жизнь Николау будет в опасности: если этот мерзавец приказал убрать моего мужа – да почиет он в мире, – то почему бы ему не замыслить убийство его наследника? А может быть, речь идет о варварской мести, о тех страшных ритуальных убийствах, которые широко практикуются в Стамбуле уже много веков». Такое странное направление ее мыслям придало воспоминание о том, как однажды в одном из салонов ей был представлен эмиссар турецкого султана во Франции, неустрашимого Абдула Окаянного, волею судьбы ставшего во главе окончательного разрушения легендарной Оттоманской империи, этого «смертельно больного европейца», как называли Турцию в последние десятилетия. Его посланник, приверженец идей Энвера Бея, а следовательно благоволивший к младотуркам, не упускал случая дискредитировать то государство, которому должен был служить верой и правдой и от которого получал щедрое вознаграждение. Прикрываясь борьбой за прогресс против всеобщего падения нравов, он и его приспешники фактически сами являлись олицетворением упадничества и аморальности. Сеньора почувствовала озноб и закуталась в манильскую шаль, накинутую ей на плечи служанкой. Потом дернула за шнурок. Когда появилась Анаис, она спросила, дома ли ее сын.
– Oui, madame,– был ответ. – Alors, dis-lui que je veux lui parler; vas vite.
Она хотела быть нежной, обсудить с ним ситуацию на равных, но, увидев его в дверях комнаты, не удержалась от презрительной гримасы.
– Как можно! – В ее голосе прозвучали неприятные визгливые интонации. – В такой час и уже в robe de chambre!
Николау, с трудом подбирая слова, попросил извинения: сегодня ему не хотелось выходить. Он собирался посвятить вечер чтению, но если она имела намерение предложить более достойное занятие…
– Нет, нет, – поспешила ответить мать. – Можешь идти. Ступай же – у меня страшно разболелась голова, и я хочу, чтобы до утра меня никто не тревожил.
Она закрылась в кабинете на ключ и до глубокой ночи сочиняла ответ: писала, рвала черновики и вновь писала. Наконец был найден нужный, по ее мнению, тон. Ваше письмо, мой любезный друг, вызвало во мне смешанные чувства: с одной стороны, я испытываю благодарность, но с другой, пребываю вглубоком смятении, которое Вы должны понять лучше, чем кто бы то ни было,– писала она. – Я всегда придерживалась того мнения, что в матримониальных делах решение принимают непосредственно заинтересованные в этом вопросе стороны, движимые прежде всего сердечной склонностью; мы же, матери, никоим образом не должны навязывать своего мнения, как бы чисты и бескорыстны ни были наши побуждения…Жена дона Умберта Фиги-и-Мореры прочла послание и поняла: этот раунд за нею. Письмо, хотя и было написано в обтекаемой форме, не исключало возможности найти общий язык, приглашало к диалогу и таким образом открывало путь к переговорам. С законным чувством гордости она показала его мужу. Он прочел и ровным счетом ничего не понял.
– Тут нет ни намека на свадьбу, – только и нашелся сказать он.
– Умберт, не будь болваном, – заметила она, вкладывая в ответ всю язвительность, накопленную за долгие годы совместной жизни. – Одно то, что она ответила, уже свидетельствует о ее согласии, даже если формально она нам отказывает. Это женские хитрости – тебе не понять.
Николау Каналса-и-Ратаплана мать поставила перед свершившимся фактом. Ничего не подозревавший юноша не сумел вовремя распознать признаки надвигающейся бури, поэтому оказал лишь слабое сопротивление.
– Полно! – прервала его мать, нервно постукивая каблуком о паркет. – Ты ничего не понимаешь в жизни, а у меня, напротив, есть кое-какой опыт; мне приходилось много страдать, в конце концов, я – твоя мать и лучше знаю, как надо действовать, – заявила она и тут же добавила с напускной уверенностью: – Тебе необходимо ехать в Барселону и жениться на этой девочке. Я не вижу никаких препятствий на пути к вашему счастью.
– Но вы же прекрасно знаете, что это за люди, мама, – простонал он. – Они убили отца.
– Сплетни, – отрезала она. – В любом случае девочка тут ни при чем. В те дни, когда это случилось, она была еще грудным ребенком. К тому же все это уже в прошлом. С тех пор утекло много воды, мы не можем жить одними воспоминаниями. Ну так каков будет твой ответ?
Николау Каналс-и-Ратаплан долго бродил по Парижу и вернулся на улицу Риволи на излете дня. Он пошел прямо к матери и заявил твердым голосом:
– Я не имею намерения жениться, мама. Ни на этой девочке, в чьих достоинствах я не сомневаюсь, ни на ком другом. И не хочу ехать в Барселону, я остаюсь в Париже, с вами. Нам ведь хорошо вдвоем, не правда ли, мама?
У нее сдавило горло и недостало смелости сказать ему напрямик: нет, им плохо; по его вине она глубоко несчастна, вернее сказать, виноваты обстоятельства, вынудившие их жить вместе. Она ограничилась сухой фразой:
– Хватит, наши чувства не имеют никакого отношения к этому разговору, – и добавила: – Ты уже не в том возрасте, чтобы все время находиться рядом с матерью и держаться за ее юбку.
Перед ним открылась истинная подоплека всего происходящего, и он развел руками в знак смирения.
– Если тебя гнетет мое присутствие, я могу жить в одной из мансард Монпарнаса.
После долгих пререканий они пришли к соглашению: Николау Каналс-и-Ратаплан предпримет-таки путешествие в Барселону, познакомится с Маргаритой Фига-и-Кларенса и только после того, как изучит создавшееся положение, примет окончательное решение. Право выбора оставалось за ним, и он сможет в любой момент вернуться в Париж, если того пожелает. Для нее это было равносильно капитуляции, но она не чувствовала достаточно сил, чтобы добиться от него большего. Однако совершенная для его же блага – по крайней мере она так считала – жестокость помогла ей понять, насколько крепки были узы, связывавшие ее с сыном, от которого она так жаждала избавиться. Неотвратимость его отъезда наполняла ее сердце щемящей тоской и страшными предчувствиями. А в это самое время Онофре Боувила, находившийся в своем добровольном затворничестве, уже успел получить все интересующие его сведения и вынашивал стратегические планы по изменению ситуации в свою пользу.
5
Первым делом он приказал разузнать, где жили Осорио, землевладелец с острова Лусон, и Гарнет, американский агент на Филиппинах, с которыми он случайно познакомился в поместье Будальера в тот роковой день, когда приехал просить руки Маргариты Фига-и-Кларенса. Затем установил за ними слежку. Выяснилось, что американец занимал номер люкс в гостинице «Колон», находившейся тогда на площади Каталония рядом с бульваром Грасиа, что обедал и ужинал он тут же, в гостинице, и осмеливался выезжать в город только два раза в неделю: по вторникам и четвергам наемный экипаж с крытым верхом отвозил его в район Валькарка и высаживал у дверей притона курильщиков опия. Там он проводил всю ночь, а утром на том же экипаже возвращался в отель. Это был последний из двух знаменитых притонов, существовавших в Барселоне официально. Его не чурались даже знатные кабальеро и некоторые дамы высшего света, а модистки и белошвейки слетались туда роем, словно мотыльки на свет. В те времена еще не знали, какое привыкание вызывают опий и его производные; потребление дурмана не преследовалось законом и не осуждалось обществом. Впоследствии многие из этих ветрениц, чьи скудные финансы не позволяли получать наркотик с необходимой периодичностью, в погоне за кратким мигом наслаждения становились обыкновенными проститутками. Обычно владельцы наркопритонов одновременно содержали подпольные бордели, и среди девушек нередко встречались несовершеннолетние. Остальное время Гарнет убивал в одиночестве, запершись в гостиничном номере и предаваясь чтению похождений Шерлока Холмса, неизвестных в Испании, но очень популярных в Англии и Соединенных Штатах, откуда их доставляли в Барселону через American Express.Осорио-и-Клементе снимал квартиру на престижной улице Эскудельерс и жил там со слугой-филиппинцем и лохматой собачкой Лулу, вывезенной из Померании; слуга делал его существование вполне комфортабельным, а Лулу удовлетворяла потребность в дружеском участии. Утром он ходил к мессе в церковь Сантс-Жуст-и-Пастор, а вечера проводил в обществе любителей боя быков, в основном таких же, как и он, отставных военных, государственных мужей, получивших назначение в Барселону, и высших полицейских чинов. В этой теплой компании он обсуждал искусство тавромахии и играл в мус. Сначала Онофре Боувила взялся за Гарнета.
Он пошел к нему в гостиницу и выложил свои намерения без обиняков.
– С Осорио покончено, – сказал он ему. – Он уже в преклонном возрасте, а тропики неумолимы к старикам. Если с ним случится что-нибудь серьезное, вы сможете добиться, чтобы собственность, записанная сейчас на его имя, вместо наследников попала, к примеру, в мои руки, – заявил он.
Американец сощурил глаза. Он мелкими глотками прихлебывал тростниковый ром, разбавленный лимонадом и сельтерской.
– С юридической точки зрения дело гораздо сложнее, чем кажется на первый взгляд.
– Я знаю, – ответил Онофре, помахивая у него перед носом кипой бумаг, исписанных от руки. – Я добыл копии контрактов, которые вы подписали в присутствии адвоката Фиги-и-Мореры.
– Да, все верно, – сказал Гарнет, перелистывая контракты, – но надо заручиться сотрудничеством с доном Умбертом.
– Этим займусь я, – сказал Онофре.
– А кто займется Осорио? – поинтересовался Гарнет.
– Тоже я, – был ответ.
Осторожный американец предпочел больше не касаться этой темы.
– Приходите денька через три-четыре, – попросил он. – Я должен все взвесить.
В назначенный Гарнетом срок они увиделись снова. На этот раз американец высказал свои опасения:
– Если с Осорио случится… как вы тогда изволили выразиться… что-нибудь серьезное, короче говоря, если вдруг произойдет несчастье, не падут ли все подозрения в первую очередь на меня? – спросил он.
Онофре улыбнулся.
– Не заговори вы об этом сами, я бы первый аннулировал наше соглашение. Теперь вижу, вы человек разумный и взвесили все до мельчайших деталей. Поэтому я изложу вам мой план.
Когда Онофре закончил, на лице американца было написано совершенное довольство.
– А теперь поговорим о положенном мне проценте.
Об этом они тоже быстро договорились.
– Разумеется, – заметил Онофре на прощание, – от нашего разговора не останется никаких письменных свидетельств.
– Мне и раньше приходилось иметь дело с подобными вам людьми, – сказал Гарнет. – Достаточно одного рукопожатия.
Они протянули друг другу руки.
– По поводу молчания… – начал было Онофре.
– Все в порядке, – заверил американец. – Я буду нем как рыба.
Эфрен Кастелс, всегда готовый служить Онофре верой и правдой, потихоньку от жены опять пустил в ход свой дар коварного обольстителя и стал любезничать со служанкой, работавшей в семье дона Умберта Фиги-и-Мореры: через нее он узнавал обо всем, что творилось в доме, и прошел вместе с его обитателями тот тернистый путь, который неумолимо вел к свадьбе Маргариты и Николау Каналса-и-Ратаплана. Как и предвидел дон Умберт, воля матери возобладала над упорством дочери. Сначала Маргарита пыталась бунтовать, но разве могла неопытная девочка противостоять хитрым уловкам умудренной опытом матроны. Последняя не стала, подобно своей будущей сватье, действовать в лоб – она прибегла к другой тактике, а именно: исподволь добивалась от девушки все новых уступок. На этом поприще у нее был ряд неоценимых преимуществ: во-первых, она была полностью посвящена в любовные отношения между Маргаритой и Онофре, в то время как дочь, пребывавшая в неведении по поводу осведомленности матери, не осмеливалась использовать эти отношения в качестве оправдания своего нежелания вступать в брак – она почему-то решила, что тем самым причинит зло Онофре.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62
– Как ты посмела? – ужаснулся он. – Выставить нашу дочь на продажу, словно товар… У меня нет слов… Какое бесстыдство! Предложить ее в супруги и кому? Сыну моего злейшего врага, в чьей смерти обвиняют меня, по крайней мере приписывают мне косвенную к ней причастность. И какой только бес толкал тебя под руку, когда ты писала насчет «физической привлекательности» этого несчастного? Как будто ты не знала, что бедный мальчик имеет врожденный дефект, что он, в конце концов, просто урод! Я от позора готов сквозь землю провалиться!
– Успокойся, Умберт, – отвечала жена с невозмутимым видом. В глубине души она догадывалась, что допустила бестактность, но продолжала слепо верить в удачу.
Тем временем вдова Каналса уже получила письмо и задумчиво читала его в сумрачной тишине пансиона на улице Риволи. «Что за бредовая идея! – думала она, презрительно скривив губы. – Эта женщина ведет себя как вымогательница. До какой низости может довести человека отсутствие чувства собственного достоинства!» При других обстоятельствах она бы разорвала письмо на мелкие клочки – и дело с концом. Ей вот-вот должно было исполниться сорок лет, и от прежней красоты осталась лишь спокойная гармония, но и та в скором времени могла исчезнуть без следа под тяжестью бед, выпавших на ее долю; теперь, когда наступил час откровения, оставшаяся жизнь напоминала ей заупокойную молитву по утерянным надеждам.
– Une vie manqu?e,– прошептала она и, уронив письмо на круглый столик, стала в изнеможении обмахиваться веером из страусиных перьев. Грустно зазвенели браслеты – им вторил стук экипажей на улице.
– Ana?s, sois gentille: ferme les volets et apporte-moi mon ch?e en soie brod?e, –приказала она чернокожей камеристке с острова Мартиника в желтом платке, плотно облегающем голову.
Год назад сеньора свела знакомство с одним молодым безродным поэтом по имени Казимир. Двадцатидвухлетний юноша бесцеремонно таскал ее по всем литературным салонам Монпарнаса, где богема собиралась почитать стихи и отведать абсента, а в прошлом году они вместе присутствовали на погребении Стефана Малларме. Несмотря на кажущуюся близость, она прекрасно осознавала разницу в возрасте, положении и состоянии, поэтому не уступала его домогательствам. Казимир посылал ей ворованные с кладбища цветы, посвящал любовные сонеты, пропитанные страстной негой. В глазах света ситуация выглядела более чем пикантной и давала пищу для пересудов и злопыхательств. «Что мне за дело? – отмахивалась она. – За всю жизнь у меня не было ни минуты счастья, и сейчас, когда судьба стучится ко мне в дверь, предлагая бесценный дар любви, должна ли я отвергать его из-за каких-то пошлых сплетен? Вдобавок это не Барселона, – убеждала она себя, стараясь переломить собственное стоическое сопротивление, – это, в конце концов, Париж. Здесь я никто, то есть свободна». Однако ее смелость не шла дальше мыслей; скованная по рукам и ногам присутствием сына, она ничего не меняла в своей жизни и считала его единственным препятствием, стоявшим на ее пути к счастью. Будь у нее больше мужества, она могла бы объясниться с сыном начистоту: Николау наверняка понял бы ее, поддержал, а то и несказанно обрадовался возможности выразить всю глубину своей привязанности и одновременно продемонстрировать солидарность взрослого человека, но после стольких лет отчуждения, полных невысказанных взаимных упреков, дорога к искренности оказалась закрытой. Она жестоко страдала от угрызений совести и тем не менее постоянно обдумывала способ отделаться от мешавшего ей свидетеля. А теперь еще это письмо! Уж слишком соблазнительной выглядела идея, но вместе с тем в ней было что-то отталкивающее: за этими неожиданными матримониальными планами скрывались нечистоплотные махинации. «Но если рассудить здраво, – убеждала она себя, – кому еще придет в голову пожелать моего бедного сына в качестве зятя? Полное ничтожество, недотепа, да к тому же с физическим изъяном. Что может в нем заинтересовать кроме денег? Безусловно, ничего. В таком случае жизнь Николау будет в опасности: если этот мерзавец приказал убрать моего мужа – да почиет он в мире, – то почему бы ему не замыслить убийство его наследника? А может быть, речь идет о варварской мести, о тех страшных ритуальных убийствах, которые широко практикуются в Стамбуле уже много веков». Такое странное направление ее мыслям придало воспоминание о том, как однажды в одном из салонов ей был представлен эмиссар турецкого султана во Франции, неустрашимого Абдула Окаянного, волею судьбы ставшего во главе окончательного разрушения легендарной Оттоманской империи, этого «смертельно больного европейца», как называли Турцию в последние десятилетия. Его посланник, приверженец идей Энвера Бея, а следовательно благоволивший к младотуркам, не упускал случая дискредитировать то государство, которому должен был служить верой и правдой и от которого получал щедрое вознаграждение. Прикрываясь борьбой за прогресс против всеобщего падения нравов, он и его приспешники фактически сами являлись олицетворением упадничества и аморальности. Сеньора почувствовала озноб и закуталась в манильскую шаль, накинутую ей на плечи служанкой. Потом дернула за шнурок. Когда появилась Анаис, она спросила, дома ли ее сын.
– Oui, madame,– был ответ. – Alors, dis-lui que je veux lui parler; vas vite.
Она хотела быть нежной, обсудить с ним ситуацию на равных, но, увидев его в дверях комнаты, не удержалась от презрительной гримасы.
– Как можно! – В ее голосе прозвучали неприятные визгливые интонации. – В такой час и уже в robe de chambre!
Николау, с трудом подбирая слова, попросил извинения: сегодня ему не хотелось выходить. Он собирался посвятить вечер чтению, но если она имела намерение предложить более достойное занятие…
– Нет, нет, – поспешила ответить мать. – Можешь идти. Ступай же – у меня страшно разболелась голова, и я хочу, чтобы до утра меня никто не тревожил.
Она закрылась в кабинете на ключ и до глубокой ночи сочиняла ответ: писала, рвала черновики и вновь писала. Наконец был найден нужный, по ее мнению, тон. Ваше письмо, мой любезный друг, вызвало во мне смешанные чувства: с одной стороны, я испытываю благодарность, но с другой, пребываю вглубоком смятении, которое Вы должны понять лучше, чем кто бы то ни было,– писала она. – Я всегда придерживалась того мнения, что в матримониальных делах решение принимают непосредственно заинтересованные в этом вопросе стороны, движимые прежде всего сердечной склонностью; мы же, матери, никоим образом не должны навязывать своего мнения, как бы чисты и бескорыстны ни были наши побуждения…Жена дона Умберта Фиги-и-Мореры прочла послание и поняла: этот раунд за нею. Письмо, хотя и было написано в обтекаемой форме, не исключало возможности найти общий язык, приглашало к диалогу и таким образом открывало путь к переговорам. С законным чувством гордости она показала его мужу. Он прочел и ровным счетом ничего не понял.
– Тут нет ни намека на свадьбу, – только и нашелся сказать он.
– Умберт, не будь болваном, – заметила она, вкладывая в ответ всю язвительность, накопленную за долгие годы совместной жизни. – Одно то, что она ответила, уже свидетельствует о ее согласии, даже если формально она нам отказывает. Это женские хитрости – тебе не понять.
Николау Каналса-и-Ратаплана мать поставила перед свершившимся фактом. Ничего не подозревавший юноша не сумел вовремя распознать признаки надвигающейся бури, поэтому оказал лишь слабое сопротивление.
– Полно! – прервала его мать, нервно постукивая каблуком о паркет. – Ты ничего не понимаешь в жизни, а у меня, напротив, есть кое-какой опыт; мне приходилось много страдать, в конце концов, я – твоя мать и лучше знаю, как надо действовать, – заявила она и тут же добавила с напускной уверенностью: – Тебе необходимо ехать в Барселону и жениться на этой девочке. Я не вижу никаких препятствий на пути к вашему счастью.
– Но вы же прекрасно знаете, что это за люди, мама, – простонал он. – Они убили отца.
– Сплетни, – отрезала она. – В любом случае девочка тут ни при чем. В те дни, когда это случилось, она была еще грудным ребенком. К тому же все это уже в прошлом. С тех пор утекло много воды, мы не можем жить одними воспоминаниями. Ну так каков будет твой ответ?
Николау Каналс-и-Ратаплан долго бродил по Парижу и вернулся на улицу Риволи на излете дня. Он пошел прямо к матери и заявил твердым голосом:
– Я не имею намерения жениться, мама. Ни на этой девочке, в чьих достоинствах я не сомневаюсь, ни на ком другом. И не хочу ехать в Барселону, я остаюсь в Париже, с вами. Нам ведь хорошо вдвоем, не правда ли, мама?
У нее сдавило горло и недостало смелости сказать ему напрямик: нет, им плохо; по его вине она глубоко несчастна, вернее сказать, виноваты обстоятельства, вынудившие их жить вместе. Она ограничилась сухой фразой:
– Хватит, наши чувства не имеют никакого отношения к этому разговору, – и добавила: – Ты уже не в том возрасте, чтобы все время находиться рядом с матерью и держаться за ее юбку.
Перед ним открылась истинная подоплека всего происходящего, и он развел руками в знак смирения.
– Если тебя гнетет мое присутствие, я могу жить в одной из мансард Монпарнаса.
После долгих пререканий они пришли к соглашению: Николау Каналс-и-Ратаплан предпримет-таки путешествие в Барселону, познакомится с Маргаритой Фига-и-Кларенса и только после того, как изучит создавшееся положение, примет окончательное решение. Право выбора оставалось за ним, и он сможет в любой момент вернуться в Париж, если того пожелает. Для нее это было равносильно капитуляции, но она не чувствовала достаточно сил, чтобы добиться от него большего. Однако совершенная для его же блага – по крайней мере она так считала – жестокость помогла ей понять, насколько крепки были узы, связывавшие ее с сыном, от которого она так жаждала избавиться. Неотвратимость его отъезда наполняла ее сердце щемящей тоской и страшными предчувствиями. А в это самое время Онофре Боувила, находившийся в своем добровольном затворничестве, уже успел получить все интересующие его сведения и вынашивал стратегические планы по изменению ситуации в свою пользу.
5
Первым делом он приказал разузнать, где жили Осорио, землевладелец с острова Лусон, и Гарнет, американский агент на Филиппинах, с которыми он случайно познакомился в поместье Будальера в тот роковой день, когда приехал просить руки Маргариты Фига-и-Кларенса. Затем установил за ними слежку. Выяснилось, что американец занимал номер люкс в гостинице «Колон», находившейся тогда на площади Каталония рядом с бульваром Грасиа, что обедал и ужинал он тут же, в гостинице, и осмеливался выезжать в город только два раза в неделю: по вторникам и четвергам наемный экипаж с крытым верхом отвозил его в район Валькарка и высаживал у дверей притона курильщиков опия. Там он проводил всю ночь, а утром на том же экипаже возвращался в отель. Это был последний из двух знаменитых притонов, существовавших в Барселоне официально. Его не чурались даже знатные кабальеро и некоторые дамы высшего света, а модистки и белошвейки слетались туда роем, словно мотыльки на свет. В те времена еще не знали, какое привыкание вызывают опий и его производные; потребление дурмана не преследовалось законом и не осуждалось обществом. Впоследствии многие из этих ветрениц, чьи скудные финансы не позволяли получать наркотик с необходимой периодичностью, в погоне за кратким мигом наслаждения становились обыкновенными проститутками. Обычно владельцы наркопритонов одновременно содержали подпольные бордели, и среди девушек нередко встречались несовершеннолетние. Остальное время Гарнет убивал в одиночестве, запершись в гостиничном номере и предаваясь чтению похождений Шерлока Холмса, неизвестных в Испании, но очень популярных в Англии и Соединенных Штатах, откуда их доставляли в Барселону через American Express.Осорио-и-Клементе снимал квартиру на престижной улице Эскудельерс и жил там со слугой-филиппинцем и лохматой собачкой Лулу, вывезенной из Померании; слуга делал его существование вполне комфортабельным, а Лулу удовлетворяла потребность в дружеском участии. Утром он ходил к мессе в церковь Сантс-Жуст-и-Пастор, а вечера проводил в обществе любителей боя быков, в основном таких же, как и он, отставных военных, государственных мужей, получивших назначение в Барселону, и высших полицейских чинов. В этой теплой компании он обсуждал искусство тавромахии и играл в мус. Сначала Онофре Боувила взялся за Гарнета.
Он пошел к нему в гостиницу и выложил свои намерения без обиняков.
– С Осорио покончено, – сказал он ему. – Он уже в преклонном возрасте, а тропики неумолимы к старикам. Если с ним случится что-нибудь серьезное, вы сможете добиться, чтобы собственность, записанная сейчас на его имя, вместо наследников попала, к примеру, в мои руки, – заявил он.
Американец сощурил глаза. Он мелкими глотками прихлебывал тростниковый ром, разбавленный лимонадом и сельтерской.
– С юридической точки зрения дело гораздо сложнее, чем кажется на первый взгляд.
– Я знаю, – ответил Онофре, помахивая у него перед носом кипой бумаг, исписанных от руки. – Я добыл копии контрактов, которые вы подписали в присутствии адвоката Фиги-и-Мореры.
– Да, все верно, – сказал Гарнет, перелистывая контракты, – но надо заручиться сотрудничеством с доном Умбертом.
– Этим займусь я, – сказал Онофре.
– А кто займется Осорио? – поинтересовался Гарнет.
– Тоже я, – был ответ.
Осторожный американец предпочел больше не касаться этой темы.
– Приходите денька через три-четыре, – попросил он. – Я должен все взвесить.
В назначенный Гарнетом срок они увиделись снова. На этот раз американец высказал свои опасения:
– Если с Осорио случится… как вы тогда изволили выразиться… что-нибудь серьезное, короче говоря, если вдруг произойдет несчастье, не падут ли все подозрения в первую очередь на меня? – спросил он.
Онофре улыбнулся.
– Не заговори вы об этом сами, я бы первый аннулировал наше соглашение. Теперь вижу, вы человек разумный и взвесили все до мельчайших деталей. Поэтому я изложу вам мой план.
Когда Онофре закончил, на лице американца было написано совершенное довольство.
– А теперь поговорим о положенном мне проценте.
Об этом они тоже быстро договорились.
– Разумеется, – заметил Онофре на прощание, – от нашего разговора не останется никаких письменных свидетельств.
– Мне и раньше приходилось иметь дело с подобными вам людьми, – сказал Гарнет. – Достаточно одного рукопожатия.
Они протянули друг другу руки.
– По поводу молчания… – начал было Онофре.
– Все в порядке, – заверил американец. – Я буду нем как рыба.
Эфрен Кастелс, всегда готовый служить Онофре верой и правдой, потихоньку от жены опять пустил в ход свой дар коварного обольстителя и стал любезничать со служанкой, работавшей в семье дона Умберта Фиги-и-Мореры: через нее он узнавал обо всем, что творилось в доме, и прошел вместе с его обитателями тот тернистый путь, который неумолимо вел к свадьбе Маргариты и Николау Каналса-и-Ратаплана. Как и предвидел дон Умберт, воля матери возобладала над упорством дочери. Сначала Маргарита пыталась бунтовать, но разве могла неопытная девочка противостоять хитрым уловкам умудренной опытом матроны. Последняя не стала, подобно своей будущей сватье, действовать в лоб – она прибегла к другой тактике, а именно: исподволь добивалась от девушки все новых уступок. На этом поприще у нее был ряд неоценимых преимуществ: во-первых, она была полностью посвящена в любовные отношения между Маргаритой и Онофре, в то время как дочь, пребывавшая в неведении по поводу осведомленности матери, не осмеливалась использовать эти отношения в качестве оправдания своего нежелания вступать в брак – она почему-то решила, что тем самым причинит зло Онофре.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62