Слепой музыкант выводил на скрипке нехитрую мелодию, и несколько мужчин кружили в танце доморощенных гетер с нечистыми телами и смрадным дыханием, которые смотрели на своих партнеров остекленевшими, невидящими глазами. У ног слепого лежала собака – она притворялась спящей, чтобы ввести танцующих в заблуждение и неожиданно ухватить их за икры. Женщина, которую преследовал Онофре, стояла в углу и, жеманно кривляясь, что-то доказывала кудрявому меднолицему красавчику; тот, сдвинув брови, сердито отвечал, а потом вдруг со всего маху дал ей затрещину. Женщина схватила его за волосы и с силой дернула, словно собиралась оторвать голову, однако волосы оказались смазаны чем-то жирным, и рука соскользнула. Мужчина в свою очередь двинул ее в зубы. Женщина, шатаясь, отступила на несколько шагов и грохнулась на игровой стол: покатились бутылки, стаканы, смешались и разлетелись во все стороны уже сданные карты. Игроки скинули ее со стола и стали охаживать ногами, нанося удары по почкам. Красавчик тоже кинулся к ней, угрожающе сверкая глазами и размахивая кривым ножом для стрижки овец. Женщина заплакала, размазывая по щекам слезы. Завсегдатаи потешались как над жертвой, так и над ее обидчиком. Тут вышел хозяин и положил конец потасовке, приказав женщине немедленно покинуть заведение. Зал одобрительно загудел: все считали, что именно это существо в женском платье спровоцировало красавчика на скандал. Онофре опять спрятался за дверным косяком и увидел, как существо, спотыкаясь и пошатываясь, выходит из таверны. Из уголка губ сочилась лиловая, смешанная с гримом кровь; одна рука потянулась ко рту ощупать, целы ли зубы, другая к голове – снять парик. Существо вытащило из кармана носовой платок в крапинку, вытерло пот со лба, водрузило парик обратно и быстрым шагом отправилось восвояси. Тем временем ветер улегся, но сухой и прозрачный воздух сковало таким холодом, что при дыхании ломило грудь. Онофре догнал его только в овраге.
– Эй, сеньор Браулио, – закричал он, – подождите! Это я, Онофре, ваш жилец. Не бойтесь, меня вам нечего бояться.
– Это ты, сынок! – воскликнул хозяин, по щекам которого грязными ручейками текли слезы. – Смотри, мне разбили губу и зарезали бы, как свинью, если бы я вовремя не унес оттуда ноги. Жалкий сброд!
– Какого дьявола вы пришли в этот поганое место и дали себя избить, сеньор Браулио? Да еще переодетый женщиной! Вы что, ненормальный? – спросил Онофре.
Сеньор Браулио не нашелся что ответить, обреченно пожал плечами и продолжил свой путь. Луна скрылась за тучами, и не было видно ни зги. Они спотыкались о кучи угля, ползли на корточках, обдирая колени, руки, лицо. Потом ухватились друга за друга и зашагали более уверенно.
– Ай! – воскликнул сеньор Браулио после недолгого молчания. – Смотри, начинается снег. Ты видишь, Онофре? Сколько лет его не было в Барселоне!
За их спиной слышался нарастающий шум: обитатели трущоб толпой вывалились на улицу с факелами и керосиновыми лампами, чтобы насладиться жалким зрелищем их бегства.
3
Та зима и впрямь была самой холодной на памяти жителей Барселоны. Мело дни и ночи напролет, город был погребен под метровым слоем снега, транспорт и прочие необходимые общественные службы прервали свою работу. Температура упала до минусовых отметок, может, и незначительных для других широт, но для беззащитного перед лицом стихии города это было равносильно катастрофе. Люди не были готовы к таким холодам, и город оплакивал свои бесчисленные жертвы. Но Онофре, закаленный суровыми условиями деревенской жизни, а потому не чувствительный к любым капризам погоды, не боялся холода и как-то раз утром вышел на балкон полюбоваться заснеженным пейзажем. На перилах лежала мертвая горлица. Когда он попытался взять в руки хрупкий комочек, тот упал и ударился о землю, сверкая осколками, словно разбитый фарфор. Замерзали и разрывались трубы, перестали работать водопровод и фонтаны. Пришлось срочно организовать снабжение населения питьевой водой. В определенных точках и в строго отведенные часы появлялись телеги, груженные бочками, водовозы призывно трубили в медные, сверкающие позолотой рожки. Тотчас сбегался народ и выстаивал огромные очереди под ледяным ветром, кусавшим сквозь одежду. Порой многочасовое ожидание провоцировало драки и настоящие бунты, и тогда вмешивалась полиция. А иногда кто-нибудь вмерзал ступнями в землю, и чтобы его вызволить, лили горячую воду или просто рывком вытаскивали из застывшей грязи. Многие приносили ведра снега домой и ждали, пока он растает. То же самое проделывали с сосульками, которые свешивались с карнизов. Несмотря на все эти напасти, у людей сформировалось ощущение сопричастности общей беде, особое чувство братства и обостренное чувство юмора: по городу ходили новые анекдоты и масса шутливых историй.
Шутки шутками, но для тех, кто работал на открытом воздухе, создалась невыносимая ситуация. Строители Всемирной выставки, открытой всем ветрам, особенно тем, что дули с моря, – злым и колючим, – страдали неизъяснимо больше по сравнению с другими, трудившимися в закрытых помещениях или в порту, где работы были временно приостановлены. На будущей выставке они продолжались в ускоренном ритме, и это еще больше накаляло обстановку. В довершение всего каменщики, не получившие удовлетворительного ответа на свои требования, решили объявить забастовку. Онофре рассказал об этом Пабло, поскольку всегда держал его в курсе всех событий, и апостол сильно разгневался:
– Просто ерундистика какая-то! – возмущался он. Онофре попросил его объяснить поподробнее.
– Посуди сам, есть два вида забастовок: одни преследуют краткосрочные выгоды, другие имеют целью расшатать установившийся порядок, а в дальнейшем разрушить его до основания. Первые наносят непоправимый вред рабочему движению, потому что изначально способствуют укреплению тех несправедливых отношений, которые превалируют в обществе на данный момент. Это бесспорный факт, и понять его нетрудно. Забастовка – единственное оружие пролетариата, и глупо растрачивать ее потенциал по пустякам. А эта, кроме всего прочего, имеет еще и плохую организационную базу, никудышных лидеров и неясные конечные цели. Она с треском провалится, и произойдет гигантский откат назад всего нашего дела.
Онофре слушал с недоверием: для него было очевидным, что гнев апостола связан с нежеланием рабочих прислушиваться к мнению анархистов – забастовщики не только не спросили у них совета и не присоединились к их действиям, но, напротив, сами попытались встать во главе движения. Тем не менее он прекрасно отдавал себе отчет, какое это мощное оружие: оно действительно стреляет, но стреляет в оба конца. Поэтому рабочие должны обращаться с ним очень осторожно, так как при умелом использовании хозяева могут повернуть забастовку себе во благо. Сейчас он ограничивался тем, что наблюдал за событиями как бы со стороны, пытаясь не упустить ни малейшей детали, но и не ввязываясь – на случай, если дело примет дурной оборот. Забастовка, как и предсказывал Пабло, кончилась ничем. Однажды утром, придя в парк Сьюдаделы, Онофре нашел всех рабочих на бывшей Оружейной площади, то есть в самом центре выставки, напротив Дворца промышленности. Этот недостроенный дворец, представлявший собой всего лишь огромный каркас из деревянных брусьев, занимал площадь в 70 000 квадратных метров и достигал 26 метров в высоту. Сейчас, запорошенный снегом и всеми покинутый, он был похож на скелет доисторического животного. Собравшиеся на Оружейной площади молча ожидали. Закоченевшие рабочие постукивали ногами, похлопывали себя по бокам и были похожи на волнующееся море кепок, если посмотреть на них сверху. Жандармы заняли стратегические позиции на плоских крышах домов. Характерные силуэты в шинелях и треуголках четко вырисовывались на фоне прозрачного утреннего неба. Подступы к парку патрулировал конный отряд.
– Если они на нас набросятся, помните, у них на вооружении только сабли, – поучали рабочие-ветераны, на чьем счету было немало таких стычек. – С левой стороны жандармы не защищены ничем, – говорили они, чтобы успокоить новичков. – А если они вас настигнут, бросайтесь на землю и прикрывайте голову руками – лошадь никогда не затопчет лежащего человека. Лучше действовать так, чем убегать.
Были и такие, кто называл лошадь глупым и трусливым животным, которое легко напугать, помахав у него перед мордой платком.
– Лошади становятся на дыбы и выбрасывают из седла наездников, – утверждали они, однако про себя все думали приблизительно следующее: «Поди-ка сам попробуй».
Наконец прозвучала команда начать движение. Никто не знал, откуда она исходила; рабочие тронулись с места, еле волоча ноги. Онофре пошел вслед за толпой, но в некотором отдалении. Его внимание привлекла одна деталь: вначале в толпе насчитывалось около тысячи с лишним человек, но как только началось движение, она сократилась до трехсот-двухсот. Остальные точно испарились. Те, кто остался, вышли из парка через ворота между оранжереей и кафе-рестораном и повернули на улицу Принсеса с надеждой добраться до площади Сан-Хайме. От толпы не исходило никакой угрозы, ощущалось лишь смутное желание побыстрее покончить с этой бессмысленной акцией, и единственное, что их держало вместе и заставляло идти вперед, было чувство собственного достоинства и солидарности. Магазины на улице Принсеса не закрылись, решетки на окнах не были опущены, и в них высовывались головы любопытных, которые с интересом смотрели на манифестацию. За демонстрантами медленным шагом следовал конный отряд; жандармы не обнажали сабель, и казалось, их больше беспокоил холод, чем возможные беспорядки в городе. Онофре какое-то время шел рядом с демонстрантами, потом юркнул в боковую улочку, чтобы сократить путь и встретить их снова, оказавшись впереди. В одном из скверов он чуть не налетел на группу конных жандармов с тремя малокалиберными пушками на лафетах и, когда вновь присоединился к манифестации, уже знал, что если события выйдут из-под контроля, дело закончится морем крови. К счастью, ничего серьезного не произошло. Подойдя к пересечению с улицей Монкада, манифестанты по общему согласию остановились. «Нам все равно, – говорили их лица, – можем остановиться здесь, а можем идти дальше, хоть до самого конца света». Один из рабочих вскарабкался вверх по оконной решетке и произнес речь, полную оптимизма, распространяясь об успехе задуманной акции. Другой с того же места утверждал прямо противоположное: забастовка провалилась из-за плохой организации и отсутствия классового сознания, и призывал вернуться на рабочие места.
– Надо любым путем избежать репрессий, – сказал он в заключение.
Оба оратора были выслушаны с большим вниманием, и каждому воздали по заслугам. Потом через Эфрена Кастелса Онофре узнал: тот, кто говорил первым, был соглядатаем полиции, второй же – честным каменщиком, впрочем, немного с придурью, даром что синдикалист. Этот последний сразу по окончании забастовки потеряет работу, и его уже никогда не увидят в пределах парка Сьюдаделы. Акция закончилась, к полудню все забастовщики вернулись на свои места. Ни одно их требование не было выполнено, а местная пресса даже не упомянула о происшедшем.
– По-другому и быть не могло, – пробурчал Пабло, и в его лихорадочно блестевших маленьких глазках промелькнула тень удовлетворения. – Теперь пройдут годы, прежде чем можно будет спланировать еще одну коллективную акцию. Я даже не знаю, стоит ли продолжать распространять брошюры.
Онофре, напуганный перспективой остаться без дополнительного источника доходов, попытался отвлечь Пабло от неприятной для него темы и рассказал о том, что увидел, когда оторвался от основной части манифестации.
– Конечно. А ты как думал? – опять забубнил Пабло. – Неужели власти пойдут на такой риск и допустят, чтобы горстка рабочих добилась-таки своего и создала пагубный для них прецедент? Рабочим позволяют действовать только в определенных рамках, а для этого вполне достаточно одного отряда, следящего за порядком на улицах и в транспорте. А люди тем временем думают: «Уж и не знаем, что нужно этим бастующим, на что они жалуются – ведь у нас такое великодушное правительство, оно так понимает чаяния народа». Но стоит ситуации обостриться, как тут же налетает конница с саблями наголо. Мало того: шрапнелью по толпе, пли!
– Тогда зачем все это? – спросил Онофре. – У них оружие, и нам ничего не изменить. Давайте займемся чем-нибудь более продуктивным.
– Не говори так, малыш, никогда не говори, – ответил Пабло, уставившись отсутствующим взглядом на покрытые плесенью и трещинами стены подвала, за пределами которых ему открывались воображаемый горизонт и бесконечная светлая даль. – Не смей так больше говорить. Конечно, против оружия мы можем сражаться только числом. Числом и отвагой, внушаемой отчаянием. Но победа будет за нами. Мы заплатим за нее невообразимой болью и реками крови, но даже этого будет мало, чтобы подготовить почву для наших детей – будущее равных возможностей, где исчезнут голод, тирания и войны. Возможно, я этого уже не увижу, и ты тоже, малыш, несмотря на твою молодость. Нас ждет многолетняя и многотрудная работа: разрушить все, что существует сейчас, – там, в будущем, ничего из этого не пригодится. Покончить с угнетением и главное – с государством, которое его порождает и насаждает, с полицией, армией, частной собственностью, деньгами, церковью, существующей системой образования и многим другим. Здесь по меньшей мере лет на пятьдесят работы, потом сам увидишь, насколько я был прав.
Холод, собравший в ту зиму столь обильный урожай смерти в Барселоне, не обошел стороной и пансион. Серьезно заболела и слегла Микаэла Кастро, ясновидящая. Мосен Бисансио привел доктора. Это был молодой человек в белом халате с красными пятнами. Вынув из чемоданчика грязные, с налетом ржавчины инструменты, он принялся выстукивать и ощупывать бедную Микаэлу. Все поняли, что доктор – полный профан в медицине и красные пятна на его халате – это следы томатного сока, но сделали вид, будто ничего не замечают. Однако доктор, несмотря на очевидную некомпетентность, уверенно поставил диагноз: Микаэла Кастро доживала последние часы. Он не уточнил, чем именно была больна ясновидящая, только неопределенно промычал:
– Преклонный возраст, м-да, и другие осложнения, – после чего оставил рецепты, успокоительное и ретировался.
Постоянные жильцы сеньора Браулио и он собственной персоной собрались на совет в вестибюле, где сидела сеньора Агата со своей неизменной лоханью. Вопреки уверениям доктора, что болезнь не заразная, Мариано настаивал на немедленном удалении больной из пансиона. Очень уж он был мнительным.
– Отвезем ее в Приют милосердия, – предложил он, – там за ней будет хороший уход вплоть до кончины.
Сеньор Браулио был согласен с парикмахером; сеньора Агата не промолвила ни слова и, по обыкновению, даже не поинтересовалась, кто был объектом столь высокого собрания; Онофре изъявил готовность поддержать мнение большинства. Возражал только мосен Бисансио: в качестве священника ему приходилось посещать больницы, и условия, в которых там содержались пациенты, казались ему неприемлемыми.
– Предположим, для нее найдется свободная койка, – сказал он, – но бросить бедную женщину на произвол судьбы в чужом для нее месте, на попечении чужих людей и в окружении таких же, как она, умирающих было бы жестоко и не по-христиански. Она не нуждается в особом уходе и здесь никому не доставит хлопот, – добавил он.
Высокое собрание хранило молчание.
– Несчастная помешанная живет в пансионе Уже много лет, – продолжал убеждать мосен Бисансио. – Это ее дом. Было бы куда справедливее оставить ее умирать здесь, среди друзей, словом, в кругу семьи. Мы – это все, что у нее есть в этом мире. Имейте в виду, – добавил он, многозначительно поглядев поочередно на всех собравшихся, – эта женщина заключила соглашение с самим дьяволом. Она обречена на ад и вечные муки, и перед лицом этой ужасной перспективы наша прямая обязанность, я бы сказал – наш долг, как минимум, состоит в том, чтобы попытаться скрасить последние дни ее земной жизни.
Цирюльник приготовился было высказать протест по всей форме, но его прервала сеньора Агата.
– Мосен Бисансио прав, – только и произнесла она хриплым, точно у рудокопа, голосом.
Никто в пансионе, за исключением мужа, не слышал от нее ни слова; потрясенные этим обстоятельством, а более всего – лаконичностью ее фразы, жильцы прекратили препирательства. Онофре первым понял, куда ветер дует, и не успели слова сеньоры Агаты отзвучать в притихшем вестибюле, поспешил высказать свое одобрение.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62
– Эй, сеньор Браулио, – закричал он, – подождите! Это я, Онофре, ваш жилец. Не бойтесь, меня вам нечего бояться.
– Это ты, сынок! – воскликнул хозяин, по щекам которого грязными ручейками текли слезы. – Смотри, мне разбили губу и зарезали бы, как свинью, если бы я вовремя не унес оттуда ноги. Жалкий сброд!
– Какого дьявола вы пришли в этот поганое место и дали себя избить, сеньор Браулио? Да еще переодетый женщиной! Вы что, ненормальный? – спросил Онофре.
Сеньор Браулио не нашелся что ответить, обреченно пожал плечами и продолжил свой путь. Луна скрылась за тучами, и не было видно ни зги. Они спотыкались о кучи угля, ползли на корточках, обдирая колени, руки, лицо. Потом ухватились друга за друга и зашагали более уверенно.
– Ай! – воскликнул сеньор Браулио после недолгого молчания. – Смотри, начинается снег. Ты видишь, Онофре? Сколько лет его не было в Барселоне!
За их спиной слышался нарастающий шум: обитатели трущоб толпой вывалились на улицу с факелами и керосиновыми лампами, чтобы насладиться жалким зрелищем их бегства.
3
Та зима и впрямь была самой холодной на памяти жителей Барселоны. Мело дни и ночи напролет, город был погребен под метровым слоем снега, транспорт и прочие необходимые общественные службы прервали свою работу. Температура упала до минусовых отметок, может, и незначительных для других широт, но для беззащитного перед лицом стихии города это было равносильно катастрофе. Люди не были готовы к таким холодам, и город оплакивал свои бесчисленные жертвы. Но Онофре, закаленный суровыми условиями деревенской жизни, а потому не чувствительный к любым капризам погоды, не боялся холода и как-то раз утром вышел на балкон полюбоваться заснеженным пейзажем. На перилах лежала мертвая горлица. Когда он попытался взять в руки хрупкий комочек, тот упал и ударился о землю, сверкая осколками, словно разбитый фарфор. Замерзали и разрывались трубы, перестали работать водопровод и фонтаны. Пришлось срочно организовать снабжение населения питьевой водой. В определенных точках и в строго отведенные часы появлялись телеги, груженные бочками, водовозы призывно трубили в медные, сверкающие позолотой рожки. Тотчас сбегался народ и выстаивал огромные очереди под ледяным ветром, кусавшим сквозь одежду. Порой многочасовое ожидание провоцировало драки и настоящие бунты, и тогда вмешивалась полиция. А иногда кто-нибудь вмерзал ступнями в землю, и чтобы его вызволить, лили горячую воду или просто рывком вытаскивали из застывшей грязи. Многие приносили ведра снега домой и ждали, пока он растает. То же самое проделывали с сосульками, которые свешивались с карнизов. Несмотря на все эти напасти, у людей сформировалось ощущение сопричастности общей беде, особое чувство братства и обостренное чувство юмора: по городу ходили новые анекдоты и масса шутливых историй.
Шутки шутками, но для тех, кто работал на открытом воздухе, создалась невыносимая ситуация. Строители Всемирной выставки, открытой всем ветрам, особенно тем, что дули с моря, – злым и колючим, – страдали неизъяснимо больше по сравнению с другими, трудившимися в закрытых помещениях или в порту, где работы были временно приостановлены. На будущей выставке они продолжались в ускоренном ритме, и это еще больше накаляло обстановку. В довершение всего каменщики, не получившие удовлетворительного ответа на свои требования, решили объявить забастовку. Онофре рассказал об этом Пабло, поскольку всегда держал его в курсе всех событий, и апостол сильно разгневался:
– Просто ерундистика какая-то! – возмущался он. Онофре попросил его объяснить поподробнее.
– Посуди сам, есть два вида забастовок: одни преследуют краткосрочные выгоды, другие имеют целью расшатать установившийся порядок, а в дальнейшем разрушить его до основания. Первые наносят непоправимый вред рабочему движению, потому что изначально способствуют укреплению тех несправедливых отношений, которые превалируют в обществе на данный момент. Это бесспорный факт, и понять его нетрудно. Забастовка – единственное оружие пролетариата, и глупо растрачивать ее потенциал по пустякам. А эта, кроме всего прочего, имеет еще и плохую организационную базу, никудышных лидеров и неясные конечные цели. Она с треском провалится, и произойдет гигантский откат назад всего нашего дела.
Онофре слушал с недоверием: для него было очевидным, что гнев апостола связан с нежеланием рабочих прислушиваться к мнению анархистов – забастовщики не только не спросили у них совета и не присоединились к их действиям, но, напротив, сами попытались встать во главе движения. Тем не менее он прекрасно отдавал себе отчет, какое это мощное оружие: оно действительно стреляет, но стреляет в оба конца. Поэтому рабочие должны обращаться с ним очень осторожно, так как при умелом использовании хозяева могут повернуть забастовку себе во благо. Сейчас он ограничивался тем, что наблюдал за событиями как бы со стороны, пытаясь не упустить ни малейшей детали, но и не ввязываясь – на случай, если дело примет дурной оборот. Забастовка, как и предсказывал Пабло, кончилась ничем. Однажды утром, придя в парк Сьюдаделы, Онофре нашел всех рабочих на бывшей Оружейной площади, то есть в самом центре выставки, напротив Дворца промышленности. Этот недостроенный дворец, представлявший собой всего лишь огромный каркас из деревянных брусьев, занимал площадь в 70 000 квадратных метров и достигал 26 метров в высоту. Сейчас, запорошенный снегом и всеми покинутый, он был похож на скелет доисторического животного. Собравшиеся на Оружейной площади молча ожидали. Закоченевшие рабочие постукивали ногами, похлопывали себя по бокам и были похожи на волнующееся море кепок, если посмотреть на них сверху. Жандармы заняли стратегические позиции на плоских крышах домов. Характерные силуэты в шинелях и треуголках четко вырисовывались на фоне прозрачного утреннего неба. Подступы к парку патрулировал конный отряд.
– Если они на нас набросятся, помните, у них на вооружении только сабли, – поучали рабочие-ветераны, на чьем счету было немало таких стычек. – С левой стороны жандармы не защищены ничем, – говорили они, чтобы успокоить новичков. – А если они вас настигнут, бросайтесь на землю и прикрывайте голову руками – лошадь никогда не затопчет лежащего человека. Лучше действовать так, чем убегать.
Были и такие, кто называл лошадь глупым и трусливым животным, которое легко напугать, помахав у него перед мордой платком.
– Лошади становятся на дыбы и выбрасывают из седла наездников, – утверждали они, однако про себя все думали приблизительно следующее: «Поди-ка сам попробуй».
Наконец прозвучала команда начать движение. Никто не знал, откуда она исходила; рабочие тронулись с места, еле волоча ноги. Онофре пошел вслед за толпой, но в некотором отдалении. Его внимание привлекла одна деталь: вначале в толпе насчитывалось около тысячи с лишним человек, но как только началось движение, она сократилась до трехсот-двухсот. Остальные точно испарились. Те, кто остался, вышли из парка через ворота между оранжереей и кафе-рестораном и повернули на улицу Принсеса с надеждой добраться до площади Сан-Хайме. От толпы не исходило никакой угрозы, ощущалось лишь смутное желание побыстрее покончить с этой бессмысленной акцией, и единственное, что их держало вместе и заставляло идти вперед, было чувство собственного достоинства и солидарности. Магазины на улице Принсеса не закрылись, решетки на окнах не были опущены, и в них высовывались головы любопытных, которые с интересом смотрели на манифестацию. За демонстрантами медленным шагом следовал конный отряд; жандармы не обнажали сабель, и казалось, их больше беспокоил холод, чем возможные беспорядки в городе. Онофре какое-то время шел рядом с демонстрантами, потом юркнул в боковую улочку, чтобы сократить путь и встретить их снова, оказавшись впереди. В одном из скверов он чуть не налетел на группу конных жандармов с тремя малокалиберными пушками на лафетах и, когда вновь присоединился к манифестации, уже знал, что если события выйдут из-под контроля, дело закончится морем крови. К счастью, ничего серьезного не произошло. Подойдя к пересечению с улицей Монкада, манифестанты по общему согласию остановились. «Нам все равно, – говорили их лица, – можем остановиться здесь, а можем идти дальше, хоть до самого конца света». Один из рабочих вскарабкался вверх по оконной решетке и произнес речь, полную оптимизма, распространяясь об успехе задуманной акции. Другой с того же места утверждал прямо противоположное: забастовка провалилась из-за плохой организации и отсутствия классового сознания, и призывал вернуться на рабочие места.
– Надо любым путем избежать репрессий, – сказал он в заключение.
Оба оратора были выслушаны с большим вниманием, и каждому воздали по заслугам. Потом через Эфрена Кастелса Онофре узнал: тот, кто говорил первым, был соглядатаем полиции, второй же – честным каменщиком, впрочем, немного с придурью, даром что синдикалист. Этот последний сразу по окончании забастовки потеряет работу, и его уже никогда не увидят в пределах парка Сьюдаделы. Акция закончилась, к полудню все забастовщики вернулись на свои места. Ни одно их требование не было выполнено, а местная пресса даже не упомянула о происшедшем.
– По-другому и быть не могло, – пробурчал Пабло, и в его лихорадочно блестевших маленьких глазках промелькнула тень удовлетворения. – Теперь пройдут годы, прежде чем можно будет спланировать еще одну коллективную акцию. Я даже не знаю, стоит ли продолжать распространять брошюры.
Онофре, напуганный перспективой остаться без дополнительного источника доходов, попытался отвлечь Пабло от неприятной для него темы и рассказал о том, что увидел, когда оторвался от основной части манифестации.
– Конечно. А ты как думал? – опять забубнил Пабло. – Неужели власти пойдут на такой риск и допустят, чтобы горстка рабочих добилась-таки своего и создала пагубный для них прецедент? Рабочим позволяют действовать только в определенных рамках, а для этого вполне достаточно одного отряда, следящего за порядком на улицах и в транспорте. А люди тем временем думают: «Уж и не знаем, что нужно этим бастующим, на что они жалуются – ведь у нас такое великодушное правительство, оно так понимает чаяния народа». Но стоит ситуации обостриться, как тут же налетает конница с саблями наголо. Мало того: шрапнелью по толпе, пли!
– Тогда зачем все это? – спросил Онофре. – У них оружие, и нам ничего не изменить. Давайте займемся чем-нибудь более продуктивным.
– Не говори так, малыш, никогда не говори, – ответил Пабло, уставившись отсутствующим взглядом на покрытые плесенью и трещинами стены подвала, за пределами которых ему открывались воображаемый горизонт и бесконечная светлая даль. – Не смей так больше говорить. Конечно, против оружия мы можем сражаться только числом. Числом и отвагой, внушаемой отчаянием. Но победа будет за нами. Мы заплатим за нее невообразимой болью и реками крови, но даже этого будет мало, чтобы подготовить почву для наших детей – будущее равных возможностей, где исчезнут голод, тирания и войны. Возможно, я этого уже не увижу, и ты тоже, малыш, несмотря на твою молодость. Нас ждет многолетняя и многотрудная работа: разрушить все, что существует сейчас, – там, в будущем, ничего из этого не пригодится. Покончить с угнетением и главное – с государством, которое его порождает и насаждает, с полицией, армией, частной собственностью, деньгами, церковью, существующей системой образования и многим другим. Здесь по меньшей мере лет на пятьдесят работы, потом сам увидишь, насколько я был прав.
Холод, собравший в ту зиму столь обильный урожай смерти в Барселоне, не обошел стороной и пансион. Серьезно заболела и слегла Микаэла Кастро, ясновидящая. Мосен Бисансио привел доктора. Это был молодой человек в белом халате с красными пятнами. Вынув из чемоданчика грязные, с налетом ржавчины инструменты, он принялся выстукивать и ощупывать бедную Микаэлу. Все поняли, что доктор – полный профан в медицине и красные пятна на его халате – это следы томатного сока, но сделали вид, будто ничего не замечают. Однако доктор, несмотря на очевидную некомпетентность, уверенно поставил диагноз: Микаэла Кастро доживала последние часы. Он не уточнил, чем именно была больна ясновидящая, только неопределенно промычал:
– Преклонный возраст, м-да, и другие осложнения, – после чего оставил рецепты, успокоительное и ретировался.
Постоянные жильцы сеньора Браулио и он собственной персоной собрались на совет в вестибюле, где сидела сеньора Агата со своей неизменной лоханью. Вопреки уверениям доктора, что болезнь не заразная, Мариано настаивал на немедленном удалении больной из пансиона. Очень уж он был мнительным.
– Отвезем ее в Приют милосердия, – предложил он, – там за ней будет хороший уход вплоть до кончины.
Сеньор Браулио был согласен с парикмахером; сеньора Агата не промолвила ни слова и, по обыкновению, даже не поинтересовалась, кто был объектом столь высокого собрания; Онофре изъявил готовность поддержать мнение большинства. Возражал только мосен Бисансио: в качестве священника ему приходилось посещать больницы, и условия, в которых там содержались пациенты, казались ему неприемлемыми.
– Предположим, для нее найдется свободная койка, – сказал он, – но бросить бедную женщину на произвол судьбы в чужом для нее месте, на попечении чужих людей и в окружении таких же, как она, умирающих было бы жестоко и не по-христиански. Она не нуждается в особом уходе и здесь никому не доставит хлопот, – добавил он.
Высокое собрание хранило молчание.
– Несчастная помешанная живет в пансионе Уже много лет, – продолжал убеждать мосен Бисансио. – Это ее дом. Было бы куда справедливее оставить ее умирать здесь, среди друзей, словом, в кругу семьи. Мы – это все, что у нее есть в этом мире. Имейте в виду, – добавил он, многозначительно поглядев поочередно на всех собравшихся, – эта женщина заключила соглашение с самим дьяволом. Она обречена на ад и вечные муки, и перед лицом этой ужасной перспективы наша прямая обязанность, я бы сказал – наш долг, как минимум, состоит в том, чтобы попытаться скрасить последние дни ее земной жизни.
Цирюльник приготовился было высказать протест по всей форме, но его прервала сеньора Агата.
– Мосен Бисансио прав, – только и произнесла она хриплым, точно у рудокопа, голосом.
Никто в пансионе, за исключением мужа, не слышал от нее ни слова; потрясенные этим обстоятельством, а более всего – лаконичностью ее фразы, жильцы прекратили препирательства. Онофре первым понял, куда ветер дует, и не успели слова сеньоры Агаты отзвучать в притихшем вестибюле, поспешил высказать свое одобрение.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62