У «горрас», как их называли, были мрачные лица послевоенного времени – ни детские, ни взрослые, а лишь отчаянные и жестокие. Когда пробегал слух об их приближении, мы с Феликсом мчались домой, потому что «горрас» носили в карманах ножи и острые камни и с безжалостной меткостью бросали их в уличных собак и трусливых детей вроде нас. Не щадили они и дурачков, никого не задиравших и, казалось, существовавших только для того, чтобы стать жертвами внезапной жестокости любого. Примо, с ввалившимся ртом и лысой головой в форме луковицы, носивший широкий габардиновый плащ с дырявыми карманами и ревевший, как новорожденный, когда мальчишки с хохотом преследовали его, забрасывая камнями. Маноло, большой и толстый, похожий на монгола, в очках с цепочкой, точно выполнявший поручения своей матери, хотя и слишком заглядывавшийся на девочек. Хуанито, со сросшимися бровями и огромными красными деснами, ходивший очень быстро и с благоговением кланявшийся всем девушкам, говоря им слащавые, но безупречно целомудренные комплименты. Глухонемой Матиас – вовсе не дурачок, а просто тронувшийся: он тридцать лет проработал помощником у Рамиро Портретиста, а потом зарабатывал себе на жизнь, развозя комбикорм на грузовике. Еще один Хуанито, живший на площади Альтосано, рядом с источником, – сын женщины, которую даже в лицо все совершенно естественно называли Пугалом. Она действительно была ужасно некрасивой и к тому же несчастной: ее муж уехал в Барселону, оставив ее с шестью детьми, младшим из которых был дурачок Хуанито. Я иногда играл с ним, потому что он почти единственный во всем квартале не бил меня и не отбирал комиксы и шарики, а при моем появлении выказывал наивную собачью радость. Я видел его, когда последний раз был в Махине, кажется, в прошлом году: я собирался тогда остаться на несколько недель, но уехал через четыре дня. Теперь Хуанито продает трубки и безделушки для детей в крытой галерее на площади Генерала Ордуньи: его походка и взгляд такие же, как прежде, те же глаза с выражением животной нежности и одиночества и то же детское лицо – у него даже не выросла борода. Я подошел купить у Хуанито сигарет, и меня тронули его глаза, уже не узнающие меня – не потому, что он забыл, а потому, что продолжает жить в том времени, из которого я вышел или был изгнан двадцать пять лет назад, – времени нашего общего детства, до сих пор не закончившегося для него.
Но я хотел продолжить свой рассказ про страх и про то, что, наверное, было его причиной и сердцевиной: неуверенность в самом себе, в своих желаниях и чувствах, ослепляющее и ускоряющееся движение, увлекавшее меня, без участия моей воли и сознания. Словно идешь по центральной улице вечером в час пик и, даже если сам никуда не торопишься, невольно убыстряешь шаг, чтобы подстроиться под ритм толпы, подчиненный и проглоченный ею. Эта скорость кажется энергией, но в действительности она всего лишь головокружение свободного полета. Не останавливаться, не упускать слов, звучащих в наушниках, не оставаться одному в вечерний час, не опаздывать на работу и регистрацию билетов в аэропорту, прибавлять каждую минуту к предыдущей, не заглядывая в тонкую щель пустоты между ними. Рюмка за рюмкой, поездка за поездкой, мгновенная реплика, предотвращающая паузу в разговоре, ночной бар, такси и другой бар, закрывающийся чуть позже, беспокойное стремление исчерпать ночь и желание, чтобы она не кончалась. Не знаю, как я жил в последние годы, как они могли пройти так, что у меня ничего от них не осталось: лишь лица без черт и неузнаваемые места, размытые фотографии, женщины и города, неотличимые друг от друга. Все постоянно отдаляется, словно видишь это из поезда или через окно такси, как в фильмах: ветер несет листы календарей, мелькают первые страницы газет, и за две минуты пролетело целое поколение. Он влюблялся подряд и навсегда в четырех или пятерых женщин и прошел с каждой из них одинаковые эпизоды страсти и разочарования, повторяя прежние ошибки, будто в глубине, под внешним различием черт, всегда был влюблен в одну и ту же, отчасти вымышленную женщину. Он видел на Восточной площади траурную процессию людей, пришедших проститься с телом Франко, первый раз голосовал, навсегда сбрил бороду, уехал на работу в Париж и, открыв газету, обнаружил фотографию жандарма гражданской гвардии в треуголке, с огромными усами и пистолетом, поднимающего руку с видом тореадора, и чуть не умер от злости и стыда. Он получил с опозданием приглашение на свадьбу своего лучшего друга, время от времени возвращался на родину, намереваясь остаться, и уезжал с чувством все большего отчуждения и отвращения, оглушенный машинами, игровыми автоматами в барах, невыносимым шумом пневматического молотка на развороченных тротуарах, угнетенный алчностью и улыбчивой неискренностью тех, кого знал до отъезда. Но теперь он понимает и убеждается каждый день, в каждой стране, куда его заносит работа, что вовсе не хочет быть иностранцем и вернется – если не прямо сейчас, то непременно в ближайшие годы. Ведь несмотря ни на что, у человека может быть только один язык и одна родина, даже если он отрекается от нее, а возможно, и лишь один город и единственный пейзаж.
– Представь себе, каково умереть одному в гостинице или больнице, где тебя никто не знает – я много думал об этом, – или у себя дома от сердечного приступа и лежать, разлагаясь, целую неделю перед включенным телевизором, до тех пор пока соседи не почувствуют запах и не заявят в полицию.
В Брюсселе у меня был друг, с которым я говорил об этом – еще более мнительный, чем я. Его звали Дональд Фернандес: он приехал издалека, из Колумбии, через Нью-Йорк, и зарабатывал на жизнь, понемногу торгуя кокаином. Это был неудачник, еще более ранимый и невинный, чем махинские дурачки. Он приехал в Европу, чтобы стать художником, но его творческая карьера продвигалась не более успешно, чем наркоторговля. Он вернулся в Америку, а через несколько месяцев позвонил мне и сообщил, что нашел работу в нью-йоркской телефонной компании и скоро откроется его первая выставка. Дональд жил в Бронксе и продолжал немного торговать наркотиками – представь себе: тщедушный тип в круглых очках, пугавшийся даже собак. Я боялся, что его раздавят, как муравья, и от него не останется и следа. Дональд прислал мне каталог своей выставки, состоявшей из выдуманных африканских пейзажей, потому что он верил в переселение душ и в наркотических галлюцинациях видел себя в прошлой жизни дикарем из Кении или Заира или бесстрашным львом. Больше я не имел от него вестей. В то время я переехал на другую квартиру, сменил телефон и стал работать в переводческом агентстве, а поэтому ездил в командировки намного чаще и меня было очень трудно разыскать. Однако Дональду это удалось: однажды вечером, вернувшись в Мадрид, я включил запись автоответчика и услышал его далекий голос. Сообщение было четырехдневной давности: он звонил мне из гостиницы в Найроби: «Мануэль, это Дональд, наконец-то я в Африке». Но он не оставил своего телефона, а я устал после поездки и так хотел спать, что был не в силах его выяснить. На следующий день я забыл об этом и не вспоминал о своем друге Дональде Фернандесе, пока через несколько недель не позвонила его сестра, жившая в Колумбии. Она сказала, что Дональд хотел поговорить со мной, но не смог и попросил ее сделать это за него. «Он хотел, чтобы вы это узнали, сеньор, для моего брата вы очень много значили». Дональд неплохо зарабатывал в телефонной компании, и наконец-то ему удалось заинтересовать кого-то своей живописью. Он думал о том, чтобы переехать на Манхэттен, и почти порвал свою трусливую связь со зловещим миром наркоторговли. Но однажды, внезапно, все рухнуло – как он и боялся: Дональда уволили с работы, какие-то торговцы наркотиками избили его – наверное, предварительно сняв с него круглые очки и растоптав их. Бедняга не смог платить за квартиру, и его выгнали из дома: он отправился жить в туннелях метро, стал побираться. На коже у Дональда появились странные пятна, и он понял, что заразился СПИДом. Он был таким робким и замкнутым, что я даже не подозревал о его гомосексуальности. Дональд чудом пережил суровую зиму, а весной – не знаю, каким образом, его сестра мне не объяснила – достал у кого-то денег на билет в один конец до Найроби. Он хотел умереть там и перед смертью пытался поговорить со мной, но я не придал этому значения, рассеянно решив, что это всего лишь одна из его безумных выходок. Мне даже не пришло в голову узнать его телефон, хотя, возможно, когда я услышал сообщение, он был уже мертв. Его сестра сказала, что труп Дональда нашли в заповеднике диких зверей: он сидел, улыбаясь, прислонившись к стволу дерева, и полиция целую неделю не могла установить его личность, потому что он оставил вещи и паспорт в гостинице. Кто бы мог предсказать Дональду, когда он был ребенком и жил в доме с садом в американской Картахене, что через тридцать лет его тело будет лежать в морге Найроби? Если задуматься, это кажется невероятным – как и то, что мы сейчас вместе и я говорю с тобой так откровенно, будто мы знакомы целую вечность и наша встреча не была практически невозможна. Я не перестаю удивляться, отказываюсь от этого, не смею привыкать, хочу жить именно так всю оставшуюся жизнь – не делая и не желая ничего больше того, что у меня уже есть, и никого, кроме тебя. Хочу благодарить судьбу за то, что ты существуешь и выбрала меня, что ты рядом со мной, когда я просыпаюсь, – близкая и телесная, а не выдуманная, более реальная и моя, чем я сам. Ты постоянно задаешь мне вопросы, побуждая рассказывать то, о чем я всегда молчал и даже не вспоминал: созданная страданием и счастьем, хрупкая и мудрая, ты останавливаешь время, чтобы каждый час тянулся, как долгие дни, и не мучила нас горькая необходимость расставания.
*****
Прямое шоссе, четко разделяющее равнину на две половины и перпендикулярное горизонту – плоскому и облачному, точнее, не облачному, а серому, бледно-серому, почти белому, грязному, хотя и не такому угнетающему, как серое небо Брюсселя. Здесь оно не кажется таким низким, хотя тоже невозможно определить по свету, утро сейчас или разгар дня. «Скука смертная», – написано здесь на всех лицах, кроме лиц негров и нищих, но в аэропорту почти нет негров и, конечно же, нет нищих, да и вообще почти никого нет – из-за страха войны. Полупустой самолет и несколько чемоданов, одиноко вращающихся на транспортере под алюминиевыми и метакриловыми сводами. Аэропорт похож изнутри на кафедральный собор, задуманный в бреду постмодернистским архитектором, ослепленным кокаином и тщеславием, – вроде того блестящего профана, который должен открыть завтра в Северо-Западном университете от имени испанского правительства симпозиум, посвященный следу Испании в Америке, или что-то в этом роде. Он должен был сесть на тот же самолет в Нью-Йорке, но его нет и следа – наверное, заснул вчера во время «Валькирии» и его до сих пор не смогли разбудить – смертельно уставшего человека, похороненного от скуки и культуры под несколькими тоннами Вагнера. Шофер из консульства, конечно же, тоже вызывающе отсутствует: никого не видно с любезной табличкой на груди и искусственной приветственной улыбкой на губах. Не слышно ни эха человеческих слов из громкоговорителей, ни шагов, приглушаемых гектарами серого коврового покрытия. Лишь фоновая музыка да шум бачка в туалете и «Proud Mary», размягченная хором и скрипками (эти мерзавцы способны превратить во взбитые розовые сливки даже «Интернационал»).
Наконец-то можно вздохнуть свободно: сигарета за закрытой дверью, как в школьном туалете, хотя, может быть, сработает детектор дыма, загорится красный свет и прозвучит сигнал тревоги. Неустойчивое спокойствие. Я медленно выпускаю изо рта голубые и серые колечки дыма – с удовольствием, увеличивающимся от запрета. Я вижу черные туфли и носки человека, пыхтящего в соседней кабинке среди этой арктической, пустой тишины – тишины туалета аэропорта или, может быть, сумасшедшего дома. Внезапно я пугаюсь этого незнакомца, отрывающего туалетную бумагу и сморкающегося по другую сторону пластмассовой перегородки. Он бормочет Mein Gott и стонет, как будто мастурбируя. Возможно, так оно и есть – и кому только в голову может это прийти в таком месте? Но, наверное, он тоже чувствует, что в нескольких сантиметрах от него находится другой человек, которого он никогда не увидит и который, быть может, вызывает в нем тот же страх. Страх животного, прячущегося ночью в сельве, или путешественника в черных туфлях и носках, запершегося в асептическом и тихом туалете аэропорта. Клаустрофобия, вода из крана на искаженное усталостью лицо, жидкое мыло и вода на руки, лицо в зеркале, занимающем всю стену и отражающем закрытые кабинки. Под одной из них видны ноги – как в фильмах, когда вор прячется за шторой, а главный герой замечает носки его ботинок. Что за голова, всегда одно и то же – чуть не забыл дорожную сумку! Расписание рейсов, названия компаний и городов, появляющиеся и сменяющие друг друга на табло, реклама французских духов и тропических островов на стенах бесконечного коридора, где неподвижно стоят на движущейся резиновой ленте несколько пассажиров. Как бы не заблудиться: если человек потеряется в аэропорту Чикаго, его не найдут несколько недель, он сойдет с ума, снова отыскивая табличку «BAGGAGE CLAIM » и указательную стрелку, и консульству Испании придется послать спасательную бригаду. Какое облегчение, наконец-то чемодан – целый и невредимый. Выход. Никого на остановке такси, цепочка огромных желтых автомобилей, похожих на похоронную процессию. Рядом с первым из них – лицо с темной и блестящей, несколько зеленоватой кожей, оливковой расы (как говорилось раньше в школьных энциклопедиях, насчитывается пять человеческих рас: белая, черная, медная, желтая и оливковая). Большие живые глаза, медленный, глубокий взгляд: первые, несомненно, человеческие глаза, встреченные мной за длительное время. Черные вьющиеся маслянистые волосы и сигарета во рту – настоящее чудо, достойное признания и благодарности, потому что он не только курит, а курит с удовольствием и небрежностью, не таясь и не озираясь украдкой. Таксист держит сигарету с дерзостью – такой же иностранной, как черты его лица и широкая белозубая улыбка, с какой он поднимает чемодан и кладет его в багажник, закрывающийся, как крышка саркофага. Водитель не понимает адреса, приходится показать ему карточку, где он записан. Таксист кивает с задумчивым видом, почесывая затылок, и наконец улыбается: он явно не имеет ни малейшего представления, куда меня везти, но, набравшись храбрости, отправляется в путь. Аэропорт остается позади, и мы выезжаем на равнину бетонных мостов и перекрестков автострад. Машины двигаются по дороге подозрительно медленно – просто не веришь своим глазам. Так вот что такое Чикаго! На светофорах таксист раскладывает на руле газету с заголовками, написанными алфавитом, похожим на индийский, может быть, он пакистанец или бенгалец. Как, интересно, звучит этот язык, как называются на нем обычные или исключительные вещи? Рядом со щитком прикреплено удостоверение шофера с его фотографией и длинным, конечно же, непроизносимым именем. Таксист говорит по-английски с той же неуверенной отрывистостью, с какой водит машину: вдруг он, чего доброго, неправильно понял адрес, заблудится и ночь наступит раньше, чем мы доберемся до места? Он, кажется, вообще никогда прежде о таком не слышал – Эванстон, Иллинойс, элитарный университетский пригород на берегу озера Мичиган.
Таксист тормозит, едва не врезавшись в трейлер, вздыхает и снова раскрывает газету. Он до тех пор не замечает, что на светофоре загорелся зеленый свет, пока другой грузовик, еще более огромный, стоящий сзади, не сигналит с оглушительностью трансатлантического парохода или нью-йоркских пожарных машин, предназначенных, как кажется, не для тушения пожаров, а для провокации катастроф. Сердце сжимается: хорошенькое дело – умереть под колесами грузовика на окраине Чикаго, в компании бенгальца, вздыхающего от ностальгии по своей жалкой и грязной родине.
– Как далеко от дома, – говорит он и смотрит в окно заднего вида.
Он принимает сигарету как соболезнование, с наслаждением выпускает дым кольцами и рассказывает, что у него была хорошая работа в Германии, в Штутгарте, но родители сосва-
тали его двоюродной сестре, жившей в Америке: он должен был приехать, чтобы жениться, и остался. Как воспринимают мир эти глаза, какие воспоминания остались у него о стране, где он родился и куда, несомненно, не вернется? Он приехал из Штутгарта в Чикаго, чтобы жениться на двоюродной сестре, как лосось, пересекающий океан, чтобы метать икру в русле реки, а теперь он ведет такси и, прежде чем сказать что-нибудь, задумывается и кусает губы, переводя слова.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65
Но я хотел продолжить свой рассказ про страх и про то, что, наверное, было его причиной и сердцевиной: неуверенность в самом себе, в своих желаниях и чувствах, ослепляющее и ускоряющееся движение, увлекавшее меня, без участия моей воли и сознания. Словно идешь по центральной улице вечером в час пик и, даже если сам никуда не торопишься, невольно убыстряешь шаг, чтобы подстроиться под ритм толпы, подчиненный и проглоченный ею. Эта скорость кажется энергией, но в действительности она всего лишь головокружение свободного полета. Не останавливаться, не упускать слов, звучащих в наушниках, не оставаться одному в вечерний час, не опаздывать на работу и регистрацию билетов в аэропорту, прибавлять каждую минуту к предыдущей, не заглядывая в тонкую щель пустоты между ними. Рюмка за рюмкой, поездка за поездкой, мгновенная реплика, предотвращающая паузу в разговоре, ночной бар, такси и другой бар, закрывающийся чуть позже, беспокойное стремление исчерпать ночь и желание, чтобы она не кончалась. Не знаю, как я жил в последние годы, как они могли пройти так, что у меня ничего от них не осталось: лишь лица без черт и неузнаваемые места, размытые фотографии, женщины и города, неотличимые друг от друга. Все постоянно отдаляется, словно видишь это из поезда или через окно такси, как в фильмах: ветер несет листы календарей, мелькают первые страницы газет, и за две минуты пролетело целое поколение. Он влюблялся подряд и навсегда в четырех или пятерых женщин и прошел с каждой из них одинаковые эпизоды страсти и разочарования, повторяя прежние ошибки, будто в глубине, под внешним различием черт, всегда был влюблен в одну и ту же, отчасти вымышленную женщину. Он видел на Восточной площади траурную процессию людей, пришедших проститься с телом Франко, первый раз голосовал, навсегда сбрил бороду, уехал на работу в Париж и, открыв газету, обнаружил фотографию жандарма гражданской гвардии в треуголке, с огромными усами и пистолетом, поднимающего руку с видом тореадора, и чуть не умер от злости и стыда. Он получил с опозданием приглашение на свадьбу своего лучшего друга, время от времени возвращался на родину, намереваясь остаться, и уезжал с чувством все большего отчуждения и отвращения, оглушенный машинами, игровыми автоматами в барах, невыносимым шумом пневматического молотка на развороченных тротуарах, угнетенный алчностью и улыбчивой неискренностью тех, кого знал до отъезда. Но теперь он понимает и убеждается каждый день, в каждой стране, куда его заносит работа, что вовсе не хочет быть иностранцем и вернется – если не прямо сейчас, то непременно в ближайшие годы. Ведь несмотря ни на что, у человека может быть только один язык и одна родина, даже если он отрекается от нее, а возможно, и лишь один город и единственный пейзаж.
– Представь себе, каково умереть одному в гостинице или больнице, где тебя никто не знает – я много думал об этом, – или у себя дома от сердечного приступа и лежать, разлагаясь, целую неделю перед включенным телевизором, до тех пор пока соседи не почувствуют запах и не заявят в полицию.
В Брюсселе у меня был друг, с которым я говорил об этом – еще более мнительный, чем я. Его звали Дональд Фернандес: он приехал издалека, из Колумбии, через Нью-Йорк, и зарабатывал на жизнь, понемногу торгуя кокаином. Это был неудачник, еще более ранимый и невинный, чем махинские дурачки. Он приехал в Европу, чтобы стать художником, но его творческая карьера продвигалась не более успешно, чем наркоторговля. Он вернулся в Америку, а через несколько месяцев позвонил мне и сообщил, что нашел работу в нью-йоркской телефонной компании и скоро откроется его первая выставка. Дональд жил в Бронксе и продолжал немного торговать наркотиками – представь себе: тщедушный тип в круглых очках, пугавшийся даже собак. Я боялся, что его раздавят, как муравья, и от него не останется и следа. Дональд прислал мне каталог своей выставки, состоявшей из выдуманных африканских пейзажей, потому что он верил в переселение душ и в наркотических галлюцинациях видел себя в прошлой жизни дикарем из Кении или Заира или бесстрашным львом. Больше я не имел от него вестей. В то время я переехал на другую квартиру, сменил телефон и стал работать в переводческом агентстве, а поэтому ездил в командировки намного чаще и меня было очень трудно разыскать. Однако Дональду это удалось: однажды вечером, вернувшись в Мадрид, я включил запись автоответчика и услышал его далекий голос. Сообщение было четырехдневной давности: он звонил мне из гостиницы в Найроби: «Мануэль, это Дональд, наконец-то я в Африке». Но он не оставил своего телефона, а я устал после поездки и так хотел спать, что был не в силах его выяснить. На следующий день я забыл об этом и не вспоминал о своем друге Дональде Фернандесе, пока через несколько недель не позвонила его сестра, жившая в Колумбии. Она сказала, что Дональд хотел поговорить со мной, но не смог и попросил ее сделать это за него. «Он хотел, чтобы вы это узнали, сеньор, для моего брата вы очень много значили». Дональд неплохо зарабатывал в телефонной компании, и наконец-то ему удалось заинтересовать кого-то своей живописью. Он думал о том, чтобы переехать на Манхэттен, и почти порвал свою трусливую связь со зловещим миром наркоторговли. Но однажды, внезапно, все рухнуло – как он и боялся: Дональда уволили с работы, какие-то торговцы наркотиками избили его – наверное, предварительно сняв с него круглые очки и растоптав их. Бедняга не смог платить за квартиру, и его выгнали из дома: он отправился жить в туннелях метро, стал побираться. На коже у Дональда появились странные пятна, и он понял, что заразился СПИДом. Он был таким робким и замкнутым, что я даже не подозревал о его гомосексуальности. Дональд чудом пережил суровую зиму, а весной – не знаю, каким образом, его сестра мне не объяснила – достал у кого-то денег на билет в один конец до Найроби. Он хотел умереть там и перед смертью пытался поговорить со мной, но я не придал этому значения, рассеянно решив, что это всего лишь одна из его безумных выходок. Мне даже не пришло в голову узнать его телефон, хотя, возможно, когда я услышал сообщение, он был уже мертв. Его сестра сказала, что труп Дональда нашли в заповеднике диких зверей: он сидел, улыбаясь, прислонившись к стволу дерева, и полиция целую неделю не могла установить его личность, потому что он оставил вещи и паспорт в гостинице. Кто бы мог предсказать Дональду, когда он был ребенком и жил в доме с садом в американской Картахене, что через тридцать лет его тело будет лежать в морге Найроби? Если задуматься, это кажется невероятным – как и то, что мы сейчас вместе и я говорю с тобой так откровенно, будто мы знакомы целую вечность и наша встреча не была практически невозможна. Я не перестаю удивляться, отказываюсь от этого, не смею привыкать, хочу жить именно так всю оставшуюся жизнь – не делая и не желая ничего больше того, что у меня уже есть, и никого, кроме тебя. Хочу благодарить судьбу за то, что ты существуешь и выбрала меня, что ты рядом со мной, когда я просыпаюсь, – близкая и телесная, а не выдуманная, более реальная и моя, чем я сам. Ты постоянно задаешь мне вопросы, побуждая рассказывать то, о чем я всегда молчал и даже не вспоминал: созданная страданием и счастьем, хрупкая и мудрая, ты останавливаешь время, чтобы каждый час тянулся, как долгие дни, и не мучила нас горькая необходимость расставания.
*****
Прямое шоссе, четко разделяющее равнину на две половины и перпендикулярное горизонту – плоскому и облачному, точнее, не облачному, а серому, бледно-серому, почти белому, грязному, хотя и не такому угнетающему, как серое небо Брюсселя. Здесь оно не кажется таким низким, хотя тоже невозможно определить по свету, утро сейчас или разгар дня. «Скука смертная», – написано здесь на всех лицах, кроме лиц негров и нищих, но в аэропорту почти нет негров и, конечно же, нет нищих, да и вообще почти никого нет – из-за страха войны. Полупустой самолет и несколько чемоданов, одиноко вращающихся на транспортере под алюминиевыми и метакриловыми сводами. Аэропорт похож изнутри на кафедральный собор, задуманный в бреду постмодернистским архитектором, ослепленным кокаином и тщеславием, – вроде того блестящего профана, который должен открыть завтра в Северо-Западном университете от имени испанского правительства симпозиум, посвященный следу Испании в Америке, или что-то в этом роде. Он должен был сесть на тот же самолет в Нью-Йорке, но его нет и следа – наверное, заснул вчера во время «Валькирии» и его до сих пор не смогли разбудить – смертельно уставшего человека, похороненного от скуки и культуры под несколькими тоннами Вагнера. Шофер из консульства, конечно же, тоже вызывающе отсутствует: никого не видно с любезной табличкой на груди и искусственной приветственной улыбкой на губах. Не слышно ни эха человеческих слов из громкоговорителей, ни шагов, приглушаемых гектарами серого коврового покрытия. Лишь фоновая музыка да шум бачка в туалете и «Proud Mary», размягченная хором и скрипками (эти мерзавцы способны превратить во взбитые розовые сливки даже «Интернационал»).
Наконец-то можно вздохнуть свободно: сигарета за закрытой дверью, как в школьном туалете, хотя, может быть, сработает детектор дыма, загорится красный свет и прозвучит сигнал тревоги. Неустойчивое спокойствие. Я медленно выпускаю изо рта голубые и серые колечки дыма – с удовольствием, увеличивающимся от запрета. Я вижу черные туфли и носки человека, пыхтящего в соседней кабинке среди этой арктической, пустой тишины – тишины туалета аэропорта или, может быть, сумасшедшего дома. Внезапно я пугаюсь этого незнакомца, отрывающего туалетную бумагу и сморкающегося по другую сторону пластмассовой перегородки. Он бормочет Mein Gott и стонет, как будто мастурбируя. Возможно, так оно и есть – и кому только в голову может это прийти в таком месте? Но, наверное, он тоже чувствует, что в нескольких сантиметрах от него находится другой человек, которого он никогда не увидит и который, быть может, вызывает в нем тот же страх. Страх животного, прячущегося ночью в сельве, или путешественника в черных туфлях и носках, запершегося в асептическом и тихом туалете аэропорта. Клаустрофобия, вода из крана на искаженное усталостью лицо, жидкое мыло и вода на руки, лицо в зеркале, занимающем всю стену и отражающем закрытые кабинки. Под одной из них видны ноги – как в фильмах, когда вор прячется за шторой, а главный герой замечает носки его ботинок. Что за голова, всегда одно и то же – чуть не забыл дорожную сумку! Расписание рейсов, названия компаний и городов, появляющиеся и сменяющие друг друга на табло, реклама французских духов и тропических островов на стенах бесконечного коридора, где неподвижно стоят на движущейся резиновой ленте несколько пассажиров. Как бы не заблудиться: если человек потеряется в аэропорту Чикаго, его не найдут несколько недель, он сойдет с ума, снова отыскивая табличку «BAGGAGE CLAIM » и указательную стрелку, и консульству Испании придется послать спасательную бригаду. Какое облегчение, наконец-то чемодан – целый и невредимый. Выход. Никого на остановке такси, цепочка огромных желтых автомобилей, похожих на похоронную процессию. Рядом с первым из них – лицо с темной и блестящей, несколько зеленоватой кожей, оливковой расы (как говорилось раньше в школьных энциклопедиях, насчитывается пять человеческих рас: белая, черная, медная, желтая и оливковая). Большие живые глаза, медленный, глубокий взгляд: первые, несомненно, человеческие глаза, встреченные мной за длительное время. Черные вьющиеся маслянистые волосы и сигарета во рту – настоящее чудо, достойное признания и благодарности, потому что он не только курит, а курит с удовольствием и небрежностью, не таясь и не озираясь украдкой. Таксист держит сигарету с дерзостью – такой же иностранной, как черты его лица и широкая белозубая улыбка, с какой он поднимает чемодан и кладет его в багажник, закрывающийся, как крышка саркофага. Водитель не понимает адреса, приходится показать ему карточку, где он записан. Таксист кивает с задумчивым видом, почесывая затылок, и наконец улыбается: он явно не имеет ни малейшего представления, куда меня везти, но, набравшись храбрости, отправляется в путь. Аэропорт остается позади, и мы выезжаем на равнину бетонных мостов и перекрестков автострад. Машины двигаются по дороге подозрительно медленно – просто не веришь своим глазам. Так вот что такое Чикаго! На светофорах таксист раскладывает на руле газету с заголовками, написанными алфавитом, похожим на индийский, может быть, он пакистанец или бенгалец. Как, интересно, звучит этот язык, как называются на нем обычные или исключительные вещи? Рядом со щитком прикреплено удостоверение шофера с его фотографией и длинным, конечно же, непроизносимым именем. Таксист говорит по-английски с той же неуверенной отрывистостью, с какой водит машину: вдруг он, чего доброго, неправильно понял адрес, заблудится и ночь наступит раньше, чем мы доберемся до места? Он, кажется, вообще никогда прежде о таком не слышал – Эванстон, Иллинойс, элитарный университетский пригород на берегу озера Мичиган.
Таксист тормозит, едва не врезавшись в трейлер, вздыхает и снова раскрывает газету. Он до тех пор не замечает, что на светофоре загорелся зеленый свет, пока другой грузовик, еще более огромный, стоящий сзади, не сигналит с оглушительностью трансатлантического парохода или нью-йоркских пожарных машин, предназначенных, как кажется, не для тушения пожаров, а для провокации катастроф. Сердце сжимается: хорошенькое дело – умереть под колесами грузовика на окраине Чикаго, в компании бенгальца, вздыхающего от ностальгии по своей жалкой и грязной родине.
– Как далеко от дома, – говорит он и смотрит в окно заднего вида.
Он принимает сигарету как соболезнование, с наслаждением выпускает дым кольцами и рассказывает, что у него была хорошая работа в Германии, в Штутгарте, но родители сосва-
тали его двоюродной сестре, жившей в Америке: он должен был приехать, чтобы жениться, и остался. Как воспринимают мир эти глаза, какие воспоминания остались у него о стране, где он родился и куда, несомненно, не вернется? Он приехал из Штутгарта в Чикаго, чтобы жениться на двоюродной сестре, как лосось, пересекающий океан, чтобы метать икру в русле реки, а теперь он ведет такси и, прежде чем сказать что-нибудь, задумывается и кусает губы, переводя слова.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65