В пять минут десятого он сидел перед своим письменным столом, под официальным портретом, с которого на него смотрело грустное, похожее на луковицу, лицо президента Республики. Майор Галас открыл ключом ящик стола и хотел продолжить неоконченное накануне письмо, но автомат отказывался писать в то утро, и ручка выскальзывала из его влажной от пота руки.
Ничего не будет, думал он, ничего, кроме жары и скуки субботнего утра, шума пишущих машинок по другую сторону прозрачных стеклянных перегородок, отделявших его кабинет от общей конторы. Лишь принесенные на подпись документы и заявления с просьбой об отпуске, звук горна в положенное время, крики унтер-офицеров, неохотно командующих военной подготовкой, размеренный стук сапог по гравию двора и винтовок о землю или плечи солдат. Майор Галас настрого запрещал себе думать о возможных признаках перемен или беспорядка, чувствуемых им в последнее время: собраниях в неурочный час в офицерском зале, посещениях гражданских с револьверами, отчетливо вырисовывавшимися под летними пиджаками, разговорах в столовой, прерываемых при его появлении, слухах о надвигающейся всеобщей забастовке, о сожженных урожаях и бунтах в окрестных усадьбах.
«Политика», – с презрением говорил майор Галас, когда кто-нибудь осмеливался спросить его мнение.
«Ложные слухи, выдуманные бездельниками, не способными придерживаться военной нейтральности», – ответил он две или три ночи назад полковнику Бильбао, когда тот послал за ним в три часа утра, чтобы осторожно спросить, как он будет действовать, если начнется военный мятеж.
Но полковник тоже изменился: он больше не расхаживал по кабинету в расстегнутом кителе, заложив руки за спину и повесив голову, и уже не смотрел на него с обожанием отца-неудачника, заставлявшим майора чувствовать себя лжецом. На общем утреннем построении, когда майор Галас вытягивался перед полковником, чтобы сдать рапорт, тот отводил глаза, неуверенно отвечая на его приветствие. Потом полковник сразу же запирался в своем кабинете, и иногда капитан-адъютант даже не пропускал к нему майора Галаса, говоря, что полковник разговаривает по телефону или принимает очень важного посетителя.
Он снова убрал письмо в ящик стола, не зная еще, что оно станет последним и никогда не будет окончено. Усыпляемый жарой, шумом пишущих машинок и вентиляторов, майор вспоминал приснившегося ему ребенка. Он решил без предупреждения спуститься на кухню, чтобы проверить порядок и чистоту на складе. Следовало не нарушать привычную цепочку притворных поступков, не поддаваться лени, не позволять, чтобы двойник-автомат ослабил бдительность, парализованный смятением и страхом. За стеклами показалась неясная фигура, и майор Галас увидел, как повернулась ручка двери: это был капрал Чаморро – маленький и близорукий, с папкой под мышкой, в круглых очках в дешевой оправе, дисциплинированный и суровый, с крестьянской неуклюжестью в жестах и манере носить военную форму.
– Он ненадежный человек, – сказал лейтенант Месталья, – в его шкафу нашли книги анархистской пропаганды.
Но он печатал на машинке быстрее всех и не делал орфографических ошибок в отличие от большинства не только конторских служащих, но и командного состава. Майор Галас испытывал к капралу интуитивную симпатию, но всегда воздерживался от ее проявления, потому что был одинаково неспособен как общаться на равных с нижестоящим, так и позволять фамильярность слуге. Капрал Чаморро представил ему подробный и, конечно же, выдуманный отчет о солдатах, присутствующих в казарме, и количестве провианта, майор Галас сделал вид, что прочитал его, и подписал. Это было еще одно из его притворных занятий, игравшее второстепенную, но немаловажную роль в жизненном равновесии: имена, переписанные несколько раз в алфавитном порядке, точные, но тоже выдуманные, цифры, обозначавшие количество мяса, сушеной фасоли и растительного масла, цены, с точностью до сантима, каждого товара и общая сумма ~ иллюзорная и безупречная, как кажущаяся дисциплина и храбрость строя солдат, стоящих по стойке «смирно». Но в то утро капрал Чаморро не ушел тотчас после того, как сложил документы в папку. Он застыл перед майором, но тот, взглянув на него, предпочел сделать вид, что не понимает, в чем дело. Поскольку капрал не решался уйти и нервно крутил в руках фуражку, майор холодно посмотрел на него и сказал с равнодушным и в то же время повелительным выражением, решительно исключавшим возможность дальнейшего присутствия капрала:
– Спасибо, Чаморро.
Так вежливо велят слуге покинуть комнату, и через секунду, будто став по приказу невидимым, слуга исчезает. Но капрал Чаморро продолжал стоять. Воротник его рубашки был грязный, и от него пахло потом и бедностью.
– Мой майор, – заговорил он, – с вашего позволения я должен сказать вам одну вещь. Возможно, вы подумаете, что я лезу не в свое дело, тогда с полным правом можете арестовать меня или отправить на конюшни, но прежде выслушайте, что я вам скажу. Вы постоянно погружены в себя, и мне кажется, прошу прощения, многого не замечаете. Но иногда ты невольно слышишь то, что другие пытаются от тебя скрыть. Я слышал, как капитан Монастерио и лейтенант Месталья разговаривали о вас в библиотеке, что уже само по себе странно. Они думали, что находятся одни, но я слышал их – вчера днем. Они говорили о какой-то шифрованной телеграмме, пришедшей из Мелильи, и сказали, что единственный, в ком они не могут быть уверены в решающий час, – это вы, и если понадобится, вас нужно убрать с дороги. А вчера вечером, хоть и неприятно об этом говорить, они так напились в офицерском зале, мой майор! Они слушали, что передавали по радио про армию в Африке, и поднимали бокалы: может быть, их голоса доносились и до вашей спальни. Официант, мой приятель, рассказал мне, что капитан Монастерио вынул пистолет и предлагал пойти арестовать вас, пока вы спите. «Бешеную собаку остается только пристрелить» – вот что он сказал, мой майор.
Майор Галас ничего не ответил, не задал ни одного вопроса, и выражение его лица не изменилось. Смущенный его молчанием, задыхаясь от жары, капрал Чаморро отважился вытереть лоб грязным платком и продолжал стоять навытяжку перед майором, глядя на кончики своих альпаргат, с папкой под мышкой и мокрой от пота фуражкой в руках. Наверное, он воображал, что майор Галас неуязвим, или решился на капитуляцию или самоубийство, или состоит в тайном сговоре с мятежниками. После короткого молчания, во время которого по-прежнему слышался шум пишущих машинок и вентиляторов, майор сказал:
– Спасибо, Чаморро.
И тот вышел из кабинета в таком смятении, что даже забыл попрощаться. Через час он видел, как майор Галас спокойно и решительно прошел по конторе между рядами столов. Капрал Чаморро подумал, что, проходя мимо, майор посмотрит на него, но тот вышел, будто никого не видя и не слыша, высоко подняв голову, с холодным и гордым, как всегда, взглядом, в безупречном летнем мундире, с пистолетом на поясе, оставляя за собой запах смазанной мягкой кожи сапог и лосьона для бритья. «Он хочет что-то предпринять, – подумал капрал Чаморро, убежденный, что под энергичным и деятельным видом майора скрывалось бесповоротное решение, – он собирается открыть полковнику то, что я рассказал ему, и через несколько часов лейтенант Месталья и капитан Монастерио будут арестованы в помещении для знамен». Однако когда прозвучал сигнал отбоя и солдаты построились во дворе, все еще ничего не произошло, и капрал Чаморро видел майора Галаса лишь издалека. Он с тревогой узнал днем, что все пропуски на выход были аннулированы, а его друг Рафаэль Морено сказал ему, что майор не показывался и дверь в его комнате заперта на ключ.
* *
Она открылась лишь вечером, в половине одиннадцатого. Шесть часов, проведенные взаперти в этой комнате, показались потом майору Галасу такими же долгими, как и предшествующие тридцать два года его жизни. Ставни были прикрыты, и он сидел в золотистом удушающем полумраке, раздавленный тишиной июльского дня, тяжелым и обманчивым спокойствием сиесты, предательской сонливостью от жары.
– Я ничего не сделаю, – сказал он вслух, – ничто не произойдет.
Майор Галас понял в тот день, что рутина с неумолимостью ледника может подмять под себя человека. Он чувствовал не страх, а гнев, не имевший определенного объекта и обращавшийся на него самого, переходя в злобу. Майор курил, облокотившись на стол, где лежали книга и пистолет в кобуре, а перед ним, на стене, висела гравюра, изображавшая польского всадника: молодое спокойное лицо, холодная улыбка, левая рука, лежащая на бедре, будто знак наезднической удали. Один поступок – один-единственный: пальцы расстегивают кобуру, рука скользит по столу, сжимает рукоять, медленно поднимает пистолет и приставляет дуло к виску, указательный палец нащупывает курок и постепенно нажимает на него до тех пор, пока под высоким потолком комнаты не прогремит выстрел. Майор вспомнил гравюры, изображавшие поверженных героев – запертых в комнате офицеров, имевших возможность умереть достойно. Ему вспомнилась черная кобура отца – еще более устрашающая, когда была пуста и лежала, забытая, на серванте. Единственный достойный солдата поступок, когда он потерял все и нет надежды жить с честью: офицеры, приговоренные к смерти и лишенные знаков различия на позорной церемонии, не позволяли завязывать себе глаза и требовали права командовать своим расстрелом. Майор Галас представил, как стоит, твердый и бесстрашный, перед рядом винтовок или, запершись в этой самой комнате, приставляет дуло пистолета к открытому рту – а не к виску, как в книгах, – потому что выстрел в висок не всегда исключает возможность выживания или жалкой, нелепой агонии.
– Самоубийцы действуют очень неумело, – сказал ему как-то доктор Медина, – большинство их, из-за ошибки или неловкости, умирают в мучениях, как истекающие кровью животные.
– Слова… – говорил он Наде полвека спустя, когда наконец действительно собирался встретиться лицом к лицу со смертью и вспоминал с иронией, почти жалостью, молодого офицера, с трудом веря, что им был он сам.
Литература и трусость, могущественный, как июльский зной, соблазн – смириться и принять, остаться в тени своей притворной жизни, в то время как автомат-двойник продолжит исполнение своей презренной обязанности подчиняться. Смириться с тем, чтобы внешние события по-прежнему происходили с той же неумолимой неизбежностью, с какой надвигается ледник, развивается раковая опухоль или растет, приобретая человеческие черты, ребенок внутри плаценты, – также как склонялся к вечеру ослепительный июльский день и горная цепь Махины, увеличенная в полдень вибрацией воздуха и почти растворившаяся в белом от марева небе, снова приобретала четкие размеры и очертания. Майор Галас почувствовал, что похож на паралитика, что иллюзорная передышка, которую он позволил себе, запершись в своей комнате, не остановила времени и поступков других людей, и впервые в жизни пришел в смятение от очевидности того, что умел проявлять свою волю только в пустоте.
– Парализованный, – повторил он, – такой же бессильный, как и сейчас, я слышал шаги в коридорах, грохот оружия, неясные радиотелефонные сообщения, заглушаемые помехами, вихри гимнов, триумфальных песен, рев заводящихся под навесами грузовиков и крики во дворе. Я сидел за столом, недвижимый, как сейчас, перед пистолетом и книгой. Громко тикала минутная стрелка на наручных часах, а с башни на площади Генерала Ордуньи донеслось восемь ударов.
Майор Галас слышал звук приближавшихся шагов и стук в дверь своей комнаты, но продолжал сидеть тихо, глядя на лицо всадника, тоже наблюдавшего за ним, но уже не заговорщицки, а со спокойной насмешкой. Сотни или тысячи людей двигались в казарме и на улицах Махины, как деловитые насекомые, подгоняемые механизмом действительности, лишь он один был неподвижен – парализованный и уничтоженный не страхом смерти и не негодованием на бунтовщиков, а внезапным осознанием того, что он не тот, кем себя считал и кем казался. Он не был тем человеком, возвышавшимся над слепым и постоянным усилием воли, обладавшим привилегией приказывать и управлять без какого бы то ни было оружия, кроме спокойного и холодного тона и пристального взгляда.
Уже стемнело, когда майор Галас поднялся, сомневаясь в том, что делает, двигаясь по инерции, совершенно лишенной решимости и гордости. Он разделся, закрыл глаза под теплой струей воды из душа, вытерся – так тщательно, будто именно от этого зависело оправдание его жизни, наточил лезвие бритвы, а после бритья внимательно осмотрел лицо, чтобы убедиться, что не осталось никакого намека на щетину. Он ни на секунду не задумывался о своих последующих действиях, как человек, шагающий по карнизу и знающий, что, если откроет глаза, полетит в бездну. Майор надел чистый мундир, натер до блеска сапоги, ремни и металлические пряжки, тщательно зарядил пистолет и пристегнул его к поясу. Потом надел перед зеркалом форменную фуражку и вышел в пустой коридор, а затем – во внешнюю галерею, окружавшую двор. Во всех окнах горел свет. Солдаты, в стальных касках и полном вооружении, собирались в беспорядочные группы, а старшие капралы и унтер-офицеры отдавали яростные приказы. Где-то раздавалась непрерывная дробь барабана и на полную громкость играла пластинка военных маршей. В криво надетой каске и с винтовкой в руках, капрал Чаморро увидел вдалеке майора Галаса, шагавшего по направлению к башне, где горел свет в кабинете полковника Бильбао. Он шел спокойно и глядел прямо перед собой, как будто не замечая, что происходило во дворе, не слыша криков, рева толпы и грохота грузовиков, разогревавших моторы под навесами. Под желтым слепящим светом прожекторов одинокая фигура майора Галаса казалась трагическим символом хрупкости и упорства. Каждый шаг был для него подвигом, ему казалось, что он идет во сне, а в действительности стоит на месте. В приемной перед кабинетом капитан-адъютант, сидевший, склонив голову к радиоприемнику, из которого доносился решительный и резкий голос военного, вытянулся перед дверью и сказал, что полковник не может его принять. Майор Галас даже не шевельнул рукой, чтобы отстранить адъютанта, а лишь взглянул на него: тот отодвинулся, и дверь открылась, будто сама собой. На столе полковника стояли наполовину пустая бутылка коньяка и большой черный телефон, звонивший, когда майор вошел. Но полковник будто не слышал пронзительного и настойчивого звонка. Казалось, что он вообще ничего не видит и не слышит. На нем был расстегнутый китель с потемневшими от пота подмышками, а белая мокрая прядь волос упала на лоб. В кабинете сильно пахло коньяком и потом. Телефон на секунду умолкал, однако тотчас начинал звонить снова – с монотонной пронзительностью, почти с ожесточенностью и отчаянием. Но полковник не замечал его, так же как не видел и майора Галаса. Он неподвижно смотрел на бутылку коньяка, наклонял ее над стаканом из матового хрусталя и, поднося фиолетовой нетвердой рукой к губам, проливал содержимое на стол с бумагами и расстегнутые отвороты кителя.
– Полковник! – дважды повторил майор Галас таким тоном, будто обращался к человеку, находящемуся в полусне.
Телефон перестал звонить. Полковник Бильбао посмотрел на него, удивленный тишиной, а потом его взгляд медленно заскользил по лежавшим на столе бумагам, пока не наткнулся на бутылку, стакан и, наконец, лицо майора Галаса. На мгновение полковник почти улыбнулся ему, как прежде, со стыдливым восхищением отца – неудачника и пьяницы, а потом снова уронил голову на грудь и, пытаясь нащупать рукой стакан, опрокинул его.
– Выпейте, Галас, – сказал он, ища стакан на ощупь, как слепой, – забудьте их, пусть они все друг друга поубивают, чтобы никого не осталось.
Телефон снова зазвонил с неутомимой и яростной монотонностью. Со внутреннего двора доносилась барабанная дробь. Полковник Бильбао непроизвольным движением сбросил телефон на пол, и в трубке раздался далекий металлический голос, а потом прерывистый гудок. Когда майор Галас вышел из кабинета, в приемной уже никого не было. Он выдернул из сети шнур радиоприемника, не выключенного адъютантом. В освещенных коридорах и конторах не было ни души, никого, кроме него на парадной мраморной лестнице, по которой майор спустился во внутренний двор, слыша, как эхо выстрелов, стук своих каблуков. Теперь барабанная дробь и дружный топот солдат, маневрировавших для построения перед аркой ворот, заглушали приказы и окрики офицеров. Он чувствовал, что идет навстречу двигающейся стене. Капитан скомандовал «стой!», и батальон остановился. Лейтенант Месталья, с саблей на плече, шел во главе роты, капитан которой взял отпуск по болезни несколькими днями раньше.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65
Ничего не будет, думал он, ничего, кроме жары и скуки субботнего утра, шума пишущих машинок по другую сторону прозрачных стеклянных перегородок, отделявших его кабинет от общей конторы. Лишь принесенные на подпись документы и заявления с просьбой об отпуске, звук горна в положенное время, крики унтер-офицеров, неохотно командующих военной подготовкой, размеренный стук сапог по гравию двора и винтовок о землю или плечи солдат. Майор Галас настрого запрещал себе думать о возможных признаках перемен или беспорядка, чувствуемых им в последнее время: собраниях в неурочный час в офицерском зале, посещениях гражданских с револьверами, отчетливо вырисовывавшимися под летними пиджаками, разговорах в столовой, прерываемых при его появлении, слухах о надвигающейся всеобщей забастовке, о сожженных урожаях и бунтах в окрестных усадьбах.
«Политика», – с презрением говорил майор Галас, когда кто-нибудь осмеливался спросить его мнение.
«Ложные слухи, выдуманные бездельниками, не способными придерживаться военной нейтральности», – ответил он две или три ночи назад полковнику Бильбао, когда тот послал за ним в три часа утра, чтобы осторожно спросить, как он будет действовать, если начнется военный мятеж.
Но полковник тоже изменился: он больше не расхаживал по кабинету в расстегнутом кителе, заложив руки за спину и повесив голову, и уже не смотрел на него с обожанием отца-неудачника, заставлявшим майора чувствовать себя лжецом. На общем утреннем построении, когда майор Галас вытягивался перед полковником, чтобы сдать рапорт, тот отводил глаза, неуверенно отвечая на его приветствие. Потом полковник сразу же запирался в своем кабинете, и иногда капитан-адъютант даже не пропускал к нему майора Галаса, говоря, что полковник разговаривает по телефону или принимает очень важного посетителя.
Он снова убрал письмо в ящик стола, не зная еще, что оно станет последним и никогда не будет окончено. Усыпляемый жарой, шумом пишущих машинок и вентиляторов, майор вспоминал приснившегося ему ребенка. Он решил без предупреждения спуститься на кухню, чтобы проверить порядок и чистоту на складе. Следовало не нарушать привычную цепочку притворных поступков, не поддаваться лени, не позволять, чтобы двойник-автомат ослабил бдительность, парализованный смятением и страхом. За стеклами показалась неясная фигура, и майор Галас увидел, как повернулась ручка двери: это был капрал Чаморро – маленький и близорукий, с папкой под мышкой, в круглых очках в дешевой оправе, дисциплинированный и суровый, с крестьянской неуклюжестью в жестах и манере носить военную форму.
– Он ненадежный человек, – сказал лейтенант Месталья, – в его шкафу нашли книги анархистской пропаганды.
Но он печатал на машинке быстрее всех и не делал орфографических ошибок в отличие от большинства не только конторских служащих, но и командного состава. Майор Галас испытывал к капралу интуитивную симпатию, но всегда воздерживался от ее проявления, потому что был одинаково неспособен как общаться на равных с нижестоящим, так и позволять фамильярность слуге. Капрал Чаморро представил ему подробный и, конечно же, выдуманный отчет о солдатах, присутствующих в казарме, и количестве провианта, майор Галас сделал вид, что прочитал его, и подписал. Это было еще одно из его притворных занятий, игравшее второстепенную, но немаловажную роль в жизненном равновесии: имена, переписанные несколько раз в алфавитном порядке, точные, но тоже выдуманные, цифры, обозначавшие количество мяса, сушеной фасоли и растительного масла, цены, с точностью до сантима, каждого товара и общая сумма ~ иллюзорная и безупречная, как кажущаяся дисциплина и храбрость строя солдат, стоящих по стойке «смирно». Но в то утро капрал Чаморро не ушел тотчас после того, как сложил документы в папку. Он застыл перед майором, но тот, взглянув на него, предпочел сделать вид, что не понимает, в чем дело. Поскольку капрал не решался уйти и нервно крутил в руках фуражку, майор холодно посмотрел на него и сказал с равнодушным и в то же время повелительным выражением, решительно исключавшим возможность дальнейшего присутствия капрала:
– Спасибо, Чаморро.
Так вежливо велят слуге покинуть комнату, и через секунду, будто став по приказу невидимым, слуга исчезает. Но капрал Чаморро продолжал стоять. Воротник его рубашки был грязный, и от него пахло потом и бедностью.
– Мой майор, – заговорил он, – с вашего позволения я должен сказать вам одну вещь. Возможно, вы подумаете, что я лезу не в свое дело, тогда с полным правом можете арестовать меня или отправить на конюшни, но прежде выслушайте, что я вам скажу. Вы постоянно погружены в себя, и мне кажется, прошу прощения, многого не замечаете. Но иногда ты невольно слышишь то, что другие пытаются от тебя скрыть. Я слышал, как капитан Монастерио и лейтенант Месталья разговаривали о вас в библиотеке, что уже само по себе странно. Они думали, что находятся одни, но я слышал их – вчера днем. Они говорили о какой-то шифрованной телеграмме, пришедшей из Мелильи, и сказали, что единственный, в ком они не могут быть уверены в решающий час, – это вы, и если понадобится, вас нужно убрать с дороги. А вчера вечером, хоть и неприятно об этом говорить, они так напились в офицерском зале, мой майор! Они слушали, что передавали по радио про армию в Африке, и поднимали бокалы: может быть, их голоса доносились и до вашей спальни. Официант, мой приятель, рассказал мне, что капитан Монастерио вынул пистолет и предлагал пойти арестовать вас, пока вы спите. «Бешеную собаку остается только пристрелить» – вот что он сказал, мой майор.
Майор Галас ничего не ответил, не задал ни одного вопроса, и выражение его лица не изменилось. Смущенный его молчанием, задыхаясь от жары, капрал Чаморро отважился вытереть лоб грязным платком и продолжал стоять навытяжку перед майором, глядя на кончики своих альпаргат, с папкой под мышкой и мокрой от пота фуражкой в руках. Наверное, он воображал, что майор Галас неуязвим, или решился на капитуляцию или самоубийство, или состоит в тайном сговоре с мятежниками. После короткого молчания, во время которого по-прежнему слышался шум пишущих машинок и вентиляторов, майор сказал:
– Спасибо, Чаморро.
И тот вышел из кабинета в таком смятении, что даже забыл попрощаться. Через час он видел, как майор Галас спокойно и решительно прошел по конторе между рядами столов. Капрал Чаморро подумал, что, проходя мимо, майор посмотрит на него, но тот вышел, будто никого не видя и не слыша, высоко подняв голову, с холодным и гордым, как всегда, взглядом, в безупречном летнем мундире, с пистолетом на поясе, оставляя за собой запах смазанной мягкой кожи сапог и лосьона для бритья. «Он хочет что-то предпринять, – подумал капрал Чаморро, убежденный, что под энергичным и деятельным видом майора скрывалось бесповоротное решение, – он собирается открыть полковнику то, что я рассказал ему, и через несколько часов лейтенант Месталья и капитан Монастерио будут арестованы в помещении для знамен». Однако когда прозвучал сигнал отбоя и солдаты построились во дворе, все еще ничего не произошло, и капрал Чаморро видел майора Галаса лишь издалека. Он с тревогой узнал днем, что все пропуски на выход были аннулированы, а его друг Рафаэль Морено сказал ему, что майор не показывался и дверь в его комнате заперта на ключ.
* *
Она открылась лишь вечером, в половине одиннадцатого. Шесть часов, проведенные взаперти в этой комнате, показались потом майору Галасу такими же долгими, как и предшествующие тридцать два года его жизни. Ставни были прикрыты, и он сидел в золотистом удушающем полумраке, раздавленный тишиной июльского дня, тяжелым и обманчивым спокойствием сиесты, предательской сонливостью от жары.
– Я ничего не сделаю, – сказал он вслух, – ничто не произойдет.
Майор Галас понял в тот день, что рутина с неумолимостью ледника может подмять под себя человека. Он чувствовал не страх, а гнев, не имевший определенного объекта и обращавшийся на него самого, переходя в злобу. Майор курил, облокотившись на стол, где лежали книга и пистолет в кобуре, а перед ним, на стене, висела гравюра, изображавшая польского всадника: молодое спокойное лицо, холодная улыбка, левая рука, лежащая на бедре, будто знак наезднической удали. Один поступок – один-единственный: пальцы расстегивают кобуру, рука скользит по столу, сжимает рукоять, медленно поднимает пистолет и приставляет дуло к виску, указательный палец нащупывает курок и постепенно нажимает на него до тех пор, пока под высоким потолком комнаты не прогремит выстрел. Майор вспомнил гравюры, изображавшие поверженных героев – запертых в комнате офицеров, имевших возможность умереть достойно. Ему вспомнилась черная кобура отца – еще более устрашающая, когда была пуста и лежала, забытая, на серванте. Единственный достойный солдата поступок, когда он потерял все и нет надежды жить с честью: офицеры, приговоренные к смерти и лишенные знаков различия на позорной церемонии, не позволяли завязывать себе глаза и требовали права командовать своим расстрелом. Майор Галас представил, как стоит, твердый и бесстрашный, перед рядом винтовок или, запершись в этой самой комнате, приставляет дуло пистолета к открытому рту – а не к виску, как в книгах, – потому что выстрел в висок не всегда исключает возможность выживания или жалкой, нелепой агонии.
– Самоубийцы действуют очень неумело, – сказал ему как-то доктор Медина, – большинство их, из-за ошибки или неловкости, умирают в мучениях, как истекающие кровью животные.
– Слова… – говорил он Наде полвека спустя, когда наконец действительно собирался встретиться лицом к лицу со смертью и вспоминал с иронией, почти жалостью, молодого офицера, с трудом веря, что им был он сам.
Литература и трусость, могущественный, как июльский зной, соблазн – смириться и принять, остаться в тени своей притворной жизни, в то время как автомат-двойник продолжит исполнение своей презренной обязанности подчиняться. Смириться с тем, чтобы внешние события по-прежнему происходили с той же неумолимой неизбежностью, с какой надвигается ледник, развивается раковая опухоль или растет, приобретая человеческие черты, ребенок внутри плаценты, – также как склонялся к вечеру ослепительный июльский день и горная цепь Махины, увеличенная в полдень вибрацией воздуха и почти растворившаяся в белом от марева небе, снова приобретала четкие размеры и очертания. Майор Галас почувствовал, что похож на паралитика, что иллюзорная передышка, которую он позволил себе, запершись в своей комнате, не остановила времени и поступков других людей, и впервые в жизни пришел в смятение от очевидности того, что умел проявлять свою волю только в пустоте.
– Парализованный, – повторил он, – такой же бессильный, как и сейчас, я слышал шаги в коридорах, грохот оружия, неясные радиотелефонные сообщения, заглушаемые помехами, вихри гимнов, триумфальных песен, рев заводящихся под навесами грузовиков и крики во дворе. Я сидел за столом, недвижимый, как сейчас, перед пистолетом и книгой. Громко тикала минутная стрелка на наручных часах, а с башни на площади Генерала Ордуньи донеслось восемь ударов.
Майор Галас слышал звук приближавшихся шагов и стук в дверь своей комнаты, но продолжал сидеть тихо, глядя на лицо всадника, тоже наблюдавшего за ним, но уже не заговорщицки, а со спокойной насмешкой. Сотни или тысячи людей двигались в казарме и на улицах Махины, как деловитые насекомые, подгоняемые механизмом действительности, лишь он один был неподвижен – парализованный и уничтоженный не страхом смерти и не негодованием на бунтовщиков, а внезапным осознанием того, что он не тот, кем себя считал и кем казался. Он не был тем человеком, возвышавшимся над слепым и постоянным усилием воли, обладавшим привилегией приказывать и управлять без какого бы то ни было оружия, кроме спокойного и холодного тона и пристального взгляда.
Уже стемнело, когда майор Галас поднялся, сомневаясь в том, что делает, двигаясь по инерции, совершенно лишенной решимости и гордости. Он разделся, закрыл глаза под теплой струей воды из душа, вытерся – так тщательно, будто именно от этого зависело оправдание его жизни, наточил лезвие бритвы, а после бритья внимательно осмотрел лицо, чтобы убедиться, что не осталось никакого намека на щетину. Он ни на секунду не задумывался о своих последующих действиях, как человек, шагающий по карнизу и знающий, что, если откроет глаза, полетит в бездну. Майор надел чистый мундир, натер до блеска сапоги, ремни и металлические пряжки, тщательно зарядил пистолет и пристегнул его к поясу. Потом надел перед зеркалом форменную фуражку и вышел в пустой коридор, а затем – во внешнюю галерею, окружавшую двор. Во всех окнах горел свет. Солдаты, в стальных касках и полном вооружении, собирались в беспорядочные группы, а старшие капралы и унтер-офицеры отдавали яростные приказы. Где-то раздавалась непрерывная дробь барабана и на полную громкость играла пластинка военных маршей. В криво надетой каске и с винтовкой в руках, капрал Чаморро увидел вдалеке майора Галаса, шагавшего по направлению к башне, где горел свет в кабинете полковника Бильбао. Он шел спокойно и глядел прямо перед собой, как будто не замечая, что происходило во дворе, не слыша криков, рева толпы и грохота грузовиков, разогревавших моторы под навесами. Под желтым слепящим светом прожекторов одинокая фигура майора Галаса казалась трагическим символом хрупкости и упорства. Каждый шаг был для него подвигом, ему казалось, что он идет во сне, а в действительности стоит на месте. В приемной перед кабинетом капитан-адъютант, сидевший, склонив голову к радиоприемнику, из которого доносился решительный и резкий голос военного, вытянулся перед дверью и сказал, что полковник не может его принять. Майор Галас даже не шевельнул рукой, чтобы отстранить адъютанта, а лишь взглянул на него: тот отодвинулся, и дверь открылась, будто сама собой. На столе полковника стояли наполовину пустая бутылка коньяка и большой черный телефон, звонивший, когда майор вошел. Но полковник будто не слышал пронзительного и настойчивого звонка. Казалось, что он вообще ничего не видит и не слышит. На нем был расстегнутый китель с потемневшими от пота подмышками, а белая мокрая прядь волос упала на лоб. В кабинете сильно пахло коньяком и потом. Телефон на секунду умолкал, однако тотчас начинал звонить снова – с монотонной пронзительностью, почти с ожесточенностью и отчаянием. Но полковник не замечал его, так же как не видел и майора Галаса. Он неподвижно смотрел на бутылку коньяка, наклонял ее над стаканом из матового хрусталя и, поднося фиолетовой нетвердой рукой к губам, проливал содержимое на стол с бумагами и расстегнутые отвороты кителя.
– Полковник! – дважды повторил майор Галас таким тоном, будто обращался к человеку, находящемуся в полусне.
Телефон перестал звонить. Полковник Бильбао посмотрел на него, удивленный тишиной, а потом его взгляд медленно заскользил по лежавшим на столе бумагам, пока не наткнулся на бутылку, стакан и, наконец, лицо майора Галаса. На мгновение полковник почти улыбнулся ему, как прежде, со стыдливым восхищением отца – неудачника и пьяницы, а потом снова уронил голову на грудь и, пытаясь нащупать рукой стакан, опрокинул его.
– Выпейте, Галас, – сказал он, ища стакан на ощупь, как слепой, – забудьте их, пусть они все друг друга поубивают, чтобы никого не осталось.
Телефон снова зазвонил с неутомимой и яростной монотонностью. Со внутреннего двора доносилась барабанная дробь. Полковник Бильбао непроизвольным движением сбросил телефон на пол, и в трубке раздался далекий металлический голос, а потом прерывистый гудок. Когда майор Галас вышел из кабинета, в приемной уже никого не было. Он выдернул из сети шнур радиоприемника, не выключенного адъютантом. В освещенных коридорах и конторах не было ни души, никого, кроме него на парадной мраморной лестнице, по которой майор спустился во внутренний двор, слыша, как эхо выстрелов, стук своих каблуков. Теперь барабанная дробь и дружный топот солдат, маневрировавших для построения перед аркой ворот, заглушали приказы и окрики офицеров. Он чувствовал, что идет навстречу двигающейся стене. Капитан скомандовал «стой!», и батальон остановился. Лейтенант Месталья, с саблей на плече, шел во главе роты, капитан которой взял отпуск по болезни несколькими днями раньше.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65