Понтифики прислуживают ему. Льется кровь жертвенных животных. Душистые травы чадят на алтаре, император и его пятидесятилетний дядя передают торжественную клятву в руки принцепса сената. Потом император говорит.
Говорить, и умело говорить, должен каждый государственный деятель.
Заика Клавдий потому и служит объектом насмешек, что не умеет делать этого. Калигула говорить умеет. Он отличный оратор, пожалуй, только Сенека не уступает ему, да и то скорее как мыслитель, чем как декламатор. У императора сильный голос, и он великолепно владеет им. Вовремя умеет понизить, вовремя делает его твердым и мужественным или проникновенным и теплым. С губ его слетают слова выразительные, захватывающие:
– Я вижу и слышу, что сенат и народ римский снова счастливы. Это не моя заслуга, благороднейшие отцы. Я делаю что могу, чтобы Рим расцвел и жил жизнью, достойной Великого города. Что мог бы я без помощи богов и вашей? Но всего этого мало. Моя мечта – спустить Элизиум на землю, устроить рай и блаженство во всей империи. Это моя обязанность перед родиной. Сейчас как консул и всегда потом я буду защищать свободу и права римского народа. Я отдам свою кровь по капле за славу наших легионов…
После общих фраз император осудил все недостатки правления Тиберия. Он осудил их резко, безжалостно, обещая, что сам будет руководствоваться иными принципами. Живыми красками он нарисовал сенату картину такого идеального правления, взаимопонимания и справедливости, что сенат был потрясен.
И в заключение император коснулся двух вопросов, двух своих решений, действительно ошеломляющих.
– Я придерживаюсь такого мнения, что в свободном государстве и дух должен быть свободен, – гремел он со сцены, не отдавая себе отчета в том, что повторяет слова ненавистного Тиберия, – поэтому я решил отменить закон об оскорблении величества.
Сенаторы вытаращили глаза, напрягли слух. Громы Юпитера! Хорошо ли мы слышим? Наш смертоносный бич не только забыт, но и совсем сломан! Долой страх, долой ужас, теперь мы будем не только спокойно дышать днем, но и ночью: и не придет за нами в темноте центурия преторианцев, не придет.
Император хочет жить в мире с сенатом. Слава ему!
Когда ликование улеглось, император продолжал:
– Я решил, далее, что права граждан, подавляемые моим предшественником, я верну народу. Поэтому сегодня здесь я заявляю, что высшие магистраты не будут в дальнейшем назначаться императором или сенатом, а будут избираться народным собранием. Первые выборы я назначаю на декабрьские календы этого года!
Огромное помещение театра сотрясается от бурных аплодисментов и криков тысячеглавой толпы. Выборы! И даже точно установлена дата выборов.
Народное собрание снова будет существовать. Конец самоуправству одного.
Народ будет решать. Император возвращает народу республиканские права…
Что? Какие? Да, настоящие республиканские. Император дает народу то, что когда-то ему дала республика. Да он уже дал, больше, чем могла бы дать республика.
Сенаторы совсем не в восторге от выборов. Но за отмену закона об оскорблении величества, за спокойные ночи сойдет и это. Ведь золото решает все. Оно и выборам придаст нужное направление. И сенаторы демонстративно ликуют вместе с народом.
Гай, наш дорогой! Благодарим тебя. уважаем тебя. любим тебя.
Аплодисменты не прекращаются. Император от удовольствия закрывает глаза. Потом несколькими словами заканчивает свою речь.
После выступления императора, ко всеобщему удивлению. поднялся Сенека.
Он очень редко выступал в сенате: скорее как оратор и защитник в тяжбах, которые сенат передавал судебной комиссии. Сотни лиц с интересом повернулись к нему.
– Наш император, который тотчас по приходе к власти показал всему миру, какими идеями, словами и поступками может и должен руководствоваться правитель, облеченный властью, какая ни одному человеку даже и не снилась, обратился сегодня к нам, принимая должность консула. Следуя примеру отца и Августа, он своей речью доказал нам, что хочет достигнуть вершин совершенства в управлении государством. Оба решения. принятые им, являются славой для монарха, высшим доказательством просвещенности нашего государя.
Мы по праву здесь слышим и повторяем: благодарим тебя, уважаем тебя, любим тебя! И я добавляю: восхищаемся тобой, великий император. – Сенека откашлялся и возвысил голос:
– Мудрейшие отцы! Я предлагаю, чтобы все реформы, которые император Гай Цезарь провозгласил, вступая на трон, и его сегодняшняя речь были запечатлены навечно и ежегодно произносились в сенате.
Сенат и народ поднялись со своих мест. буря аплодисментов не смолкала.
Калигула был польщен предложением самого влиятельного сенатора, с удовлетворением прикрыл глаза и усмехнулся.
Клавдий наклонился к нему. Добродушно улыбаясь, он шептал на ухо племяннику:
– Ну и хит-трец этот Сенека. Он лов-вит тебя на слове. Хочет проверить твои слова на деле, как го-говорят…
Водянистые глаза императора расширились и похолодели. Вы посмотрите на этого идиота Клавдия! Он хитрее, чем кажется. Калигуле и в голову не пришло, что Сенека внес свое предложение с таким умыслом. Он внимательно разглядывал худое лицо астматика философа. Улыбка на лице Гая застыла.
Луций вернулся из императорского дворца на рассвете. Долго отсыпался.
Проснувшись, беспокойно бродил по дворцу, словно чего-то ища. Но, как всегда, избегал атрия, где среди предков находилась восковая маска отца.
Он вспомнил Ульпия. Совсем недавно он решил навестить старца, но дворец Ульпия оказался запущенным, безмолвным, покинутым. Только псы буйствовали за оградой. Привратник сквозь решетку закрытых ворот спросил его имя и ушел, медленно волоча ноги. Вернулся он быстро:
– Старый сенатор Луция не примет.
– Почему? Он, очевидно, болен?
– Нет, не болен. Но не примет.
– Громы Юпитера! Он не примет сенатора Луция Куриона. члена императорского совета, друга императора?
– Нет, не примет, – сухо повторил привратник, ушел и оставил Луция стоять перед решетчатыми воротами.
Какое оскорбление! Какой позор! Разве этот упрямый старец не знает, какую власть я имею? Стоит мне сказать Гаю два слова, ах, какой это позор для меня!
Луций написал Ульпию письмо. Старик вернул его нераспечатанным. Луций несколько раз пытался подкараулить Ульпия возле дворца, зная привычку сенатора выходить по вечерам на прогулку. Ждал напрасно. Старик не вышел.
Он словно умер.
«Почему я хочу с ним говорить?» – спрашивал Луций сам себя.
Он не знал точно. Ему хотелось поговорить с Ульпием. Об отце, о котором он не говорил ни с кем. Он хотел оправдать свою измену? Измену?
Бессмыслица! Ульпий в этом своем затворничестве должен знать, что император дал Риму больше, чем ему дала бы республика. К чему сегодня говорить о республике? Старая ветошь, изжившая себя традиция. Старый комедиант замуровал себя в доме и играет в последнего республиканца. Вот смех-то! Позер. Комедиант. Но все-таки я хотел бы с ним поговорить…
Луций вышел из дому. Он не надел сенаторской тоги и не сел в носилки.
Он надел простой панцирь, хотя уже не был солдатом, и сел на коня. Он ехал к Сенеке. Хоть с ним поговорит. Четвертый мильный столб по Аппиевой дороге за Капенскими воротами.
– Господин после заседания сената тотчас уехал в Байи.
Луций вернулся домой. Приказал, чтобы ему принесли пергамент и письменные принадлежности. Решил написать Сенеке.
Послеполуденное солнце падало в таблин. Лучи танцевали на мраморной доске стола, веселые и проворные.
"Мой самый дорогой!
Да, самый дорогой, это не простая фраза: после кончины отца ты для меня, мой Сенека, самый дорогой человек. Это не только уважение к известному учителю, которое говорит во мне. Знают боги, и я клянусь ими, что это любовь к тебе."
Да. Я действительно люблю этого человека. Я всегда получал у него совет.
«Я хотел поговорить с тобой, мой благороднейший, после заседания сената. Но мне пришлось сопровождать императора. А сегодня я уже не застал тебя в Риме. Ты предлагал мне в любое время обращаться к тебе за помощью и советом.»
Помощь – это великое слово. Почему я склоняю голову перед Сенекой, я, сегодня человек более влиятельный, чем он. Луций тяжело вздохнул и продолжал писать.
«Я хотел ехать к тебе в Байи, но не могу оставить Рим. Император нуждается во мне, и, кроме того, я должен ежедневно готовиться к состязаниям квадриг в Большом цирке, где в последний день августа – день рождения Гая! – буду защищать зеленый императорский цвет. Да еще я помогаю ему готовиться к свадьбе с Эннией, бывшей женой Макрона. Сам видишь, что из Рима я уехать не могу…»
Не мог и не хотел: в Байях сейчас находился Авиола с Торкватой, там же была и Валерия. Луций грыз стиль, и перед глазами вставало последнее свидание с Валерией перед ее отъездом. Она не хотела оставлять Рим и Луция, хотя этикет предписывал это женщине ее положения. Луций ее уговаривал: а что, если ты заболеешь в Риме, моя божественная? Я приеду в Байи за тобой. Она долго колебалась. Прежде чем уехать, она поинтересовалась, окончательно ли он разошелся с Торкватой. Она уже давно просила его, чтобы он написал Торквате. Просила? Приказывала! Луций все еще отдалял этот шаг. Он не хотел брать Торквату в жены. Однако ему не хотелось злить Авиолу, который великолепно знал об участии Луция в готовившемся покушении. Он не хотел в жены и Валерию из-за ее прошлого, хотя она притягивала его к себе своей чувственной красотой. И боялся ее власти и мстительности. Поэтому Луций был в нерешительности, колебался.
– Я это дело решу с Торкватой сам лично, – пообещал он при прощании.
Быстрый блеск в глазах Валерии говорил ему: все равно я сделаю с тобой что захочу. Не сделаешь! – думал он. У меня такая защита, с которой тебе не справиться. Она уехала. Письма, полные нежных слов, путешествовали из Рима в Байи и полные упреков – из Байи в Рим.
"Нет, нет. В нынешнем году я, к сожалению, не увижу прекрасные Байи, мой Сенека, не воспользуюсь морем и прежде всего твоим милым обществом.
Поэтому я пишу тебе это письмо. Что тревожит меня, спрашиваешь ты. дорогой. Удивительная вещь: я хотел поговорить с сенатором Ульпием. Он не принял меня. Письмо вернул мне нераспечатанным. Он не выходит из дома.
Никого не принимает. Но почему он не принял сына сенатора Сервия Куриона, который был его ближайшим другом! Не понимаю. И в этом состоит моя просьба: не мог бы ты открыть мне двери Ульпиева дома?"
Сенека единственный, кому бы это могло удаться. Это должно ему удаться.
Почему Ульпий избегает меня? Почему меня избегают и другие сенаторы?
Словно они пренебрегают мной. Разве я мог в ту минуту, когда Калигулу провозгласили императором, не помешать попытке республиканского переворота? Они благодарить меня должны, что я вовремя предотвратил это и скрыл следы готовившегося заговора! Ульпий должен был бы благодарить меня в первую очередь. Но он и другие сенаторы думают, что отец лишил себя жизни не потому, что потерял надежду на возвращение республики, а из-за меня!
Луций отшвырнул стиль и вскочил. Он кричал, обращаясь к стене: с государственной точки зрения разумно мое решение, а не их! Все последующие события подтвердили, что я был прав, поверив в доброе и великое сердце Гая Цезаря. Я знаю, почему они дуются на меня, почему меня сторонятся, почему Ульпий закрывает передо мной двери!
«У меня есть только одно объяснение его отношения ко мне. Ты сам назвал это качество губительным для человечества: это зависть. Я замечаю ее у многих. Они избегают меня. Завидуют, что император возвысил меня, что выделил, назначив в императорский совет, меня, самого молодого сенатора.»
Луций нажимал на стиль, словно хотел придать своим словам значимость и выразительность. Словно хотел убедить в этом самого себя. Да, это так, зависть малых к великому. Он самодовольно усмехнулся и продолжал писать.
«Малые часто завидуют,» однако он не смог написать слово «великим». Колебался минуту и написал:
«сильным, и эта горькая судьба предназначена ныне мне. Только на тебя. на твой светлый ум, мой дорогой, я могу сегодня положиться – и с нетерпением буду ждать гонца от тебя с письмом…»
Луций подписался. Свернул пергамент и вложил его в великолепный футляр.
Через десять дней Луций получил ответ от Сенеки. Пропустил первые фразы приветствия и прочитал:
«Авиола привез в Байи свою дочь Торквату, твою невесту. Я от всего сердца желаю тебе счастья с этой прелестной девушкой, но и завидую тебе. Я завидую прежде всего ее верности тебе, ибо на торжественном ужине, который Авиола устроил после приезда, много молодых благородных римлян вились вокруг нее, и все напрасно. Ты тот счастливец, который держит ее сердце в своей руке… Ваш дом будет раем…»
Счастливый! Счастливый! Ты так думаешь, философ! Ничего ты не знаешь. Я совсем несчастливый. Зачем мне верность Торкваты? Когда-то я мечтал о доме вместе с ней. Но сегодня уже нет. Ах, та другая! Валерия! Это огонь, в котором мне бы хотелось сгореть и снова быть и снова гореть. При каждой встрече с ней я чувствую, как страстно она любит меня и как, несмотря ни на что, я люблю ее. Как ее образ не покидает меня ни днем, ни ночью, постоянно живой и захватывающий… Но я не могу жениться на ней! Этого Курион себе не может позволить!
Луций проглатывал строчки, искал имя Ульпия.
«Нет, мой дорогой, в этом вопросе я помочь тебе не могу. хотя мне и очень жаль, но не могу. Кто я, сомневающийся человек, в сравнении с благородным старцем, который, даже если бы он и ошибался, стоит выше нас, стеблей на ветру, как гора Этна. сжигаемая внутренним огнем, но чистая в своей неподкупной честности?»
Луций читал, сжав зубы. Да, это именно то, за что я его ненавижу. Пусть погибнет, пусть околеет в этой своей неприступной крепости! Когда его не станет, я вздохну свободно. Тогда мне никто не будет напоминать своим существованием о моей измене. Я схожу с ума! Какой измене? Реально видеть вещи, предусмотрительно и мудро разрешить запутанную ситуацию – это дипломатическое искусство, а не измена. О ты, старый блаженный безумец!
Луций смеялся, губы его смеялись, но в душе его были горечь и смятение.
"И многие другие, ты пишешь, избегают тебя, и ты видишь причину этого в зависти. Конечно, в наше время – а в какое не будет? – зависть является одним из проклятий человечества. Каждому она известна, ведь мы завидуем и молодости и здоровью, не только богатству и почестям. Но я думаю, мой Луций, что поступил бы как лгун и лицемер, если бы не сказал тебе, что я по этому поводу думаю. Я вижу в этом не только зависть, но и нечто иное.
Твоя семья, твой род восходят к славным предкам, гордящимся Катоном, столетия на своем щите носили они символ республики. И твой отец гордился этим. Ты первый Курион, изменивший ему."
Молнии Юпитера! Как он со мной говорит? Разве я мальчик, которого может поучать кто угодно?
«Я слышу твою реплику на мои слова, Луций: „Разве ход событий не говорит в мою пользу?“ Да. Ты прав. Ты раньше, чем все мы, понял величие императора, которому мы благодарны за неоценимые дары. Однако многие люди считают, что всегда следует уважать верность и бескомпромиссность. Я сам всегда придерживаюсь мнения, что только просвещенный монарх способен управлять империей. Здесь ты абсолютно прав, что идешь за Гаем Цезарем. Но тот факт, что ты сразу достиг почестей, неслыханных в твоем возрасте, наверняка восстановил против тебя тех, кто в таком способе перемены жизненных точек зрения видит вероломство и корыстолюбие…»
Луций бросил письмо на пол и в бешенстве стал топтать его. Вероломство!Корыстолюбие! Верность, даже если она означает ошибку и несчастье!
Олимпийские боги, какая тупость и отсталость! Какая дерзость! Ты тоже глуп, мой философ! Ты так же завистлив, как и все остальные! Успокоившись, Луций поднял письмо, расправил его и прочитал дальше:
«Увижу тебя на состязаниях в честь дня рождения императора. Это ясно, что в этот день я приеду в Рим. А разве можно не приехать. Я с воодушевлением хочу отпраздновать великий день государя, который стал благословением для народа…»
Луций спрятал письмо, чтобы его не нашла мать. Послал раба к Приму Бибиену и Юлию Агриппе, приглашая их сегодня вечером в лунапар «Лоно Венеры», куда, как говорят, поступил новый товар: великолепные куртизанки из Александрии. Объятие такой женщины – река забвения, а в этом он нуждался в первую очередь.
Глава 39
Золотая труба сверкает на солнце. Лоснятся надутые щеки трубача. Визг трубы прокладывает дорогу обеим повозкам. Ту-ру, ту-ру-ру!
Сбруя черной кобылы, запряженной в первую повозку, расшита блестками, на голове ее султан из розовых перьев фламинго. Цокают копыта по каменным плитам Кассиевой дороги. В повозке, размалеванной красными цветами, трясется на поклаже Лукрин в зеленом тюрбане на голове и трубит время от времени.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72
Говорить, и умело говорить, должен каждый государственный деятель.
Заика Клавдий потому и служит объектом насмешек, что не умеет делать этого. Калигула говорить умеет. Он отличный оратор, пожалуй, только Сенека не уступает ему, да и то скорее как мыслитель, чем как декламатор. У императора сильный голос, и он великолепно владеет им. Вовремя умеет понизить, вовремя делает его твердым и мужественным или проникновенным и теплым. С губ его слетают слова выразительные, захватывающие:
– Я вижу и слышу, что сенат и народ римский снова счастливы. Это не моя заслуга, благороднейшие отцы. Я делаю что могу, чтобы Рим расцвел и жил жизнью, достойной Великого города. Что мог бы я без помощи богов и вашей? Но всего этого мало. Моя мечта – спустить Элизиум на землю, устроить рай и блаженство во всей империи. Это моя обязанность перед родиной. Сейчас как консул и всегда потом я буду защищать свободу и права римского народа. Я отдам свою кровь по капле за славу наших легионов…
После общих фраз император осудил все недостатки правления Тиберия. Он осудил их резко, безжалостно, обещая, что сам будет руководствоваться иными принципами. Живыми красками он нарисовал сенату картину такого идеального правления, взаимопонимания и справедливости, что сенат был потрясен.
И в заключение император коснулся двух вопросов, двух своих решений, действительно ошеломляющих.
– Я придерживаюсь такого мнения, что в свободном государстве и дух должен быть свободен, – гремел он со сцены, не отдавая себе отчета в том, что повторяет слова ненавистного Тиберия, – поэтому я решил отменить закон об оскорблении величества.
Сенаторы вытаращили глаза, напрягли слух. Громы Юпитера! Хорошо ли мы слышим? Наш смертоносный бич не только забыт, но и совсем сломан! Долой страх, долой ужас, теперь мы будем не только спокойно дышать днем, но и ночью: и не придет за нами в темноте центурия преторианцев, не придет.
Император хочет жить в мире с сенатом. Слава ему!
Когда ликование улеглось, император продолжал:
– Я решил, далее, что права граждан, подавляемые моим предшественником, я верну народу. Поэтому сегодня здесь я заявляю, что высшие магистраты не будут в дальнейшем назначаться императором или сенатом, а будут избираться народным собранием. Первые выборы я назначаю на декабрьские календы этого года!
Огромное помещение театра сотрясается от бурных аплодисментов и криков тысячеглавой толпы. Выборы! И даже точно установлена дата выборов.
Народное собрание снова будет существовать. Конец самоуправству одного.
Народ будет решать. Император возвращает народу республиканские права…
Что? Какие? Да, настоящие республиканские. Император дает народу то, что когда-то ему дала республика. Да он уже дал, больше, чем могла бы дать республика.
Сенаторы совсем не в восторге от выборов. Но за отмену закона об оскорблении величества, за спокойные ночи сойдет и это. Ведь золото решает все. Оно и выборам придаст нужное направление. И сенаторы демонстративно ликуют вместе с народом.
Гай, наш дорогой! Благодарим тебя. уважаем тебя. любим тебя.
Аплодисменты не прекращаются. Император от удовольствия закрывает глаза. Потом несколькими словами заканчивает свою речь.
После выступления императора, ко всеобщему удивлению. поднялся Сенека.
Он очень редко выступал в сенате: скорее как оратор и защитник в тяжбах, которые сенат передавал судебной комиссии. Сотни лиц с интересом повернулись к нему.
– Наш император, который тотчас по приходе к власти показал всему миру, какими идеями, словами и поступками может и должен руководствоваться правитель, облеченный властью, какая ни одному человеку даже и не снилась, обратился сегодня к нам, принимая должность консула. Следуя примеру отца и Августа, он своей речью доказал нам, что хочет достигнуть вершин совершенства в управлении государством. Оба решения. принятые им, являются славой для монарха, высшим доказательством просвещенности нашего государя.
Мы по праву здесь слышим и повторяем: благодарим тебя, уважаем тебя, любим тебя! И я добавляю: восхищаемся тобой, великий император. – Сенека откашлялся и возвысил голос:
– Мудрейшие отцы! Я предлагаю, чтобы все реформы, которые император Гай Цезарь провозгласил, вступая на трон, и его сегодняшняя речь были запечатлены навечно и ежегодно произносились в сенате.
Сенат и народ поднялись со своих мест. буря аплодисментов не смолкала.
Калигула был польщен предложением самого влиятельного сенатора, с удовлетворением прикрыл глаза и усмехнулся.
Клавдий наклонился к нему. Добродушно улыбаясь, он шептал на ухо племяннику:
– Ну и хит-трец этот Сенека. Он лов-вит тебя на слове. Хочет проверить твои слова на деле, как го-говорят…
Водянистые глаза императора расширились и похолодели. Вы посмотрите на этого идиота Клавдия! Он хитрее, чем кажется. Калигуле и в голову не пришло, что Сенека внес свое предложение с таким умыслом. Он внимательно разглядывал худое лицо астматика философа. Улыбка на лице Гая застыла.
Луций вернулся из императорского дворца на рассвете. Долго отсыпался.
Проснувшись, беспокойно бродил по дворцу, словно чего-то ища. Но, как всегда, избегал атрия, где среди предков находилась восковая маска отца.
Он вспомнил Ульпия. Совсем недавно он решил навестить старца, но дворец Ульпия оказался запущенным, безмолвным, покинутым. Только псы буйствовали за оградой. Привратник сквозь решетку закрытых ворот спросил его имя и ушел, медленно волоча ноги. Вернулся он быстро:
– Старый сенатор Луция не примет.
– Почему? Он, очевидно, болен?
– Нет, не болен. Но не примет.
– Громы Юпитера! Он не примет сенатора Луция Куриона. члена императорского совета, друга императора?
– Нет, не примет, – сухо повторил привратник, ушел и оставил Луция стоять перед решетчатыми воротами.
Какое оскорбление! Какой позор! Разве этот упрямый старец не знает, какую власть я имею? Стоит мне сказать Гаю два слова, ах, какой это позор для меня!
Луций написал Ульпию письмо. Старик вернул его нераспечатанным. Луций несколько раз пытался подкараулить Ульпия возле дворца, зная привычку сенатора выходить по вечерам на прогулку. Ждал напрасно. Старик не вышел.
Он словно умер.
«Почему я хочу с ним говорить?» – спрашивал Луций сам себя.
Он не знал точно. Ему хотелось поговорить с Ульпием. Об отце, о котором он не говорил ни с кем. Он хотел оправдать свою измену? Измену?
Бессмыслица! Ульпий в этом своем затворничестве должен знать, что император дал Риму больше, чем ему дала бы республика. К чему сегодня говорить о республике? Старая ветошь, изжившая себя традиция. Старый комедиант замуровал себя в доме и играет в последнего республиканца. Вот смех-то! Позер. Комедиант. Но все-таки я хотел бы с ним поговорить…
Луций вышел из дому. Он не надел сенаторской тоги и не сел в носилки.
Он надел простой панцирь, хотя уже не был солдатом, и сел на коня. Он ехал к Сенеке. Хоть с ним поговорит. Четвертый мильный столб по Аппиевой дороге за Капенскими воротами.
– Господин после заседания сената тотчас уехал в Байи.
Луций вернулся домой. Приказал, чтобы ему принесли пергамент и письменные принадлежности. Решил написать Сенеке.
Послеполуденное солнце падало в таблин. Лучи танцевали на мраморной доске стола, веселые и проворные.
"Мой самый дорогой!
Да, самый дорогой, это не простая фраза: после кончины отца ты для меня, мой Сенека, самый дорогой человек. Это не только уважение к известному учителю, которое говорит во мне. Знают боги, и я клянусь ими, что это любовь к тебе."
Да. Я действительно люблю этого человека. Я всегда получал у него совет.
«Я хотел поговорить с тобой, мой благороднейший, после заседания сената. Но мне пришлось сопровождать императора. А сегодня я уже не застал тебя в Риме. Ты предлагал мне в любое время обращаться к тебе за помощью и советом.»
Помощь – это великое слово. Почему я склоняю голову перед Сенекой, я, сегодня человек более влиятельный, чем он. Луций тяжело вздохнул и продолжал писать.
«Я хотел ехать к тебе в Байи, но не могу оставить Рим. Император нуждается во мне, и, кроме того, я должен ежедневно готовиться к состязаниям квадриг в Большом цирке, где в последний день августа – день рождения Гая! – буду защищать зеленый императорский цвет. Да еще я помогаю ему готовиться к свадьбе с Эннией, бывшей женой Макрона. Сам видишь, что из Рима я уехать не могу…»
Не мог и не хотел: в Байях сейчас находился Авиола с Торкватой, там же была и Валерия. Луций грыз стиль, и перед глазами вставало последнее свидание с Валерией перед ее отъездом. Она не хотела оставлять Рим и Луция, хотя этикет предписывал это женщине ее положения. Луций ее уговаривал: а что, если ты заболеешь в Риме, моя божественная? Я приеду в Байи за тобой. Она долго колебалась. Прежде чем уехать, она поинтересовалась, окончательно ли он разошелся с Торкватой. Она уже давно просила его, чтобы он написал Торквате. Просила? Приказывала! Луций все еще отдалял этот шаг. Он не хотел брать Торквату в жены. Однако ему не хотелось злить Авиолу, который великолепно знал об участии Луция в готовившемся покушении. Он не хотел в жены и Валерию из-за ее прошлого, хотя она притягивала его к себе своей чувственной красотой. И боялся ее власти и мстительности. Поэтому Луций был в нерешительности, колебался.
– Я это дело решу с Торкватой сам лично, – пообещал он при прощании.
Быстрый блеск в глазах Валерии говорил ему: все равно я сделаю с тобой что захочу. Не сделаешь! – думал он. У меня такая защита, с которой тебе не справиться. Она уехала. Письма, полные нежных слов, путешествовали из Рима в Байи и полные упреков – из Байи в Рим.
"Нет, нет. В нынешнем году я, к сожалению, не увижу прекрасные Байи, мой Сенека, не воспользуюсь морем и прежде всего твоим милым обществом.
Поэтому я пишу тебе это письмо. Что тревожит меня, спрашиваешь ты. дорогой. Удивительная вещь: я хотел поговорить с сенатором Ульпием. Он не принял меня. Письмо вернул мне нераспечатанным. Он не выходит из дома.
Никого не принимает. Но почему он не принял сына сенатора Сервия Куриона, который был его ближайшим другом! Не понимаю. И в этом состоит моя просьба: не мог бы ты открыть мне двери Ульпиева дома?"
Сенека единственный, кому бы это могло удаться. Это должно ему удаться.
Почему Ульпий избегает меня? Почему меня избегают и другие сенаторы?
Словно они пренебрегают мной. Разве я мог в ту минуту, когда Калигулу провозгласили императором, не помешать попытке республиканского переворота? Они благодарить меня должны, что я вовремя предотвратил это и скрыл следы готовившегося заговора! Ульпий должен был бы благодарить меня в первую очередь. Но он и другие сенаторы думают, что отец лишил себя жизни не потому, что потерял надежду на возвращение республики, а из-за меня!
Луций отшвырнул стиль и вскочил. Он кричал, обращаясь к стене: с государственной точки зрения разумно мое решение, а не их! Все последующие события подтвердили, что я был прав, поверив в доброе и великое сердце Гая Цезаря. Я знаю, почему они дуются на меня, почему меня сторонятся, почему Ульпий закрывает передо мной двери!
«У меня есть только одно объяснение его отношения ко мне. Ты сам назвал это качество губительным для человечества: это зависть. Я замечаю ее у многих. Они избегают меня. Завидуют, что император возвысил меня, что выделил, назначив в императорский совет, меня, самого молодого сенатора.»
Луций нажимал на стиль, словно хотел придать своим словам значимость и выразительность. Словно хотел убедить в этом самого себя. Да, это так, зависть малых к великому. Он самодовольно усмехнулся и продолжал писать.
«Малые часто завидуют,» однако он не смог написать слово «великим». Колебался минуту и написал:
«сильным, и эта горькая судьба предназначена ныне мне. Только на тебя. на твой светлый ум, мой дорогой, я могу сегодня положиться – и с нетерпением буду ждать гонца от тебя с письмом…»
Луций подписался. Свернул пергамент и вложил его в великолепный футляр.
Через десять дней Луций получил ответ от Сенеки. Пропустил первые фразы приветствия и прочитал:
«Авиола привез в Байи свою дочь Торквату, твою невесту. Я от всего сердца желаю тебе счастья с этой прелестной девушкой, но и завидую тебе. Я завидую прежде всего ее верности тебе, ибо на торжественном ужине, который Авиола устроил после приезда, много молодых благородных римлян вились вокруг нее, и все напрасно. Ты тот счастливец, который держит ее сердце в своей руке… Ваш дом будет раем…»
Счастливый! Счастливый! Ты так думаешь, философ! Ничего ты не знаешь. Я совсем несчастливый. Зачем мне верность Торкваты? Когда-то я мечтал о доме вместе с ней. Но сегодня уже нет. Ах, та другая! Валерия! Это огонь, в котором мне бы хотелось сгореть и снова быть и снова гореть. При каждой встрече с ней я чувствую, как страстно она любит меня и как, несмотря ни на что, я люблю ее. Как ее образ не покидает меня ни днем, ни ночью, постоянно живой и захватывающий… Но я не могу жениться на ней! Этого Курион себе не может позволить!
Луций проглатывал строчки, искал имя Ульпия.
«Нет, мой дорогой, в этом вопросе я помочь тебе не могу. хотя мне и очень жаль, но не могу. Кто я, сомневающийся человек, в сравнении с благородным старцем, который, даже если бы он и ошибался, стоит выше нас, стеблей на ветру, как гора Этна. сжигаемая внутренним огнем, но чистая в своей неподкупной честности?»
Луций читал, сжав зубы. Да, это именно то, за что я его ненавижу. Пусть погибнет, пусть околеет в этой своей неприступной крепости! Когда его не станет, я вздохну свободно. Тогда мне никто не будет напоминать своим существованием о моей измене. Я схожу с ума! Какой измене? Реально видеть вещи, предусмотрительно и мудро разрешить запутанную ситуацию – это дипломатическое искусство, а не измена. О ты, старый блаженный безумец!
Луций смеялся, губы его смеялись, но в душе его были горечь и смятение.
"И многие другие, ты пишешь, избегают тебя, и ты видишь причину этого в зависти. Конечно, в наше время – а в какое не будет? – зависть является одним из проклятий человечества. Каждому она известна, ведь мы завидуем и молодости и здоровью, не только богатству и почестям. Но я думаю, мой Луций, что поступил бы как лгун и лицемер, если бы не сказал тебе, что я по этому поводу думаю. Я вижу в этом не только зависть, но и нечто иное.
Твоя семья, твой род восходят к славным предкам, гордящимся Катоном, столетия на своем щите носили они символ республики. И твой отец гордился этим. Ты первый Курион, изменивший ему."
Молнии Юпитера! Как он со мной говорит? Разве я мальчик, которого может поучать кто угодно?
«Я слышу твою реплику на мои слова, Луций: „Разве ход событий не говорит в мою пользу?“ Да. Ты прав. Ты раньше, чем все мы, понял величие императора, которому мы благодарны за неоценимые дары. Однако многие люди считают, что всегда следует уважать верность и бескомпромиссность. Я сам всегда придерживаюсь мнения, что только просвещенный монарх способен управлять империей. Здесь ты абсолютно прав, что идешь за Гаем Цезарем. Но тот факт, что ты сразу достиг почестей, неслыханных в твоем возрасте, наверняка восстановил против тебя тех, кто в таком способе перемены жизненных точек зрения видит вероломство и корыстолюбие…»
Луций бросил письмо на пол и в бешенстве стал топтать его. Вероломство!Корыстолюбие! Верность, даже если она означает ошибку и несчастье!
Олимпийские боги, какая тупость и отсталость! Какая дерзость! Ты тоже глуп, мой философ! Ты так же завистлив, как и все остальные! Успокоившись, Луций поднял письмо, расправил его и прочитал дальше:
«Увижу тебя на состязаниях в честь дня рождения императора. Это ясно, что в этот день я приеду в Рим. А разве можно не приехать. Я с воодушевлением хочу отпраздновать великий день государя, который стал благословением для народа…»
Луций спрятал письмо, чтобы его не нашла мать. Послал раба к Приму Бибиену и Юлию Агриппе, приглашая их сегодня вечером в лунапар «Лоно Венеры», куда, как говорят, поступил новый товар: великолепные куртизанки из Александрии. Объятие такой женщины – река забвения, а в этом он нуждался в первую очередь.
Глава 39
Золотая труба сверкает на солнце. Лоснятся надутые щеки трубача. Визг трубы прокладывает дорогу обеим повозкам. Ту-ру, ту-ру-ру!
Сбруя черной кобылы, запряженной в первую повозку, расшита блестками, на голове ее султан из розовых перьев фламинго. Цокают копыта по каменным плитам Кассиевой дороги. В повозке, размалеванной красными цветами, трясется на поклаже Лукрин в зеленом тюрбане на голове и трубит время от времени.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72