– И как я могу быть им! Ведь ты знаешь сам, что они не любят философию, а для меня она – все. Я скорее сказал бы, что они меня ненавидят. Ведь я в их глазах выскочка, бывший эквит. Живу тихо и скромно.
Защищаю в суде сапожников точно так же, как и сенаторов. Не гоняюсь за золотом, как они. Никто из них не доверился бы мне. Все знают, что, хоть мой отец и был республиканцем, я всегда стоял за священную императорскую власть.
Это была правда, и Тиберий знал об этом. Сенека не раз публично заявлял то же самое. Тиберий небрежно завел разговор о другом. Он поднял голову, как будто вспомнил что-то:
– Расскажи мне, дорогой Сенека, что произошло в театре Бальба, там играли что-то такое о пекарях? Макрон даже дал мне совет снова выгнать всех актеров из Италии, так он изображает дело.
– Он преувеличивает, император.
Сенека рассказал содержание фарса. Речь шла о пекарях, а некоторые чересчур мнительные люди сразу же подумали о сенате. Сенека говорил легко, с удовольствием. Пекари в белом пекут, обманывают, дают и берут взятки.
Фабий Скавр был великолепен.
Император злорадно усмехнулся. Впервые за долгие годы.
– Но ведь это и в самом деле похоже на сенат, Сенека. А Макрон бьет тревогу из-за каких-то жалких комедиантов. Да, благородные сенаторы могут, сохраняя личину патриотов, воровать, мошенничать, пить и набивать брюхо за счет других. Но видеть это? Нет! Знать об этом? Никогда! – И он опять усмехнулся.
– Я прикажу Макрону, чтобы он привел ко мне сюда этого Фабия Скавра.
Он, очевидно, порядочный плут, раз публично подрывает уважение к сенату…
Сенека забеспокоился, стал защищать Фабия: он шалопай и не стоит того, чтобы тратить на него время…
– Я позову его, – упрямо повторил император и неожиданно вернулся к прежней теме:
– Ты в последнее время не виделся с Сервием Курионом?
Сенека закашлялся, чтобы скрыть растерянность и испуг. Император знает об этом! За ним, Сенекой, следят! Он в отчаянии думал, как снять с себя страшное подозрение. Его взгляд упал на Апоксиомена Лисиппа. Он улыбнулся, но голос его звучал неуверенно:
– Недавно Сервий Курион был у меня с сыном. И ты знаешь зачем, дражайший? Луций после возвращения из Азии пришел поклониться своему бывшему учителю. Но Сервий?! Подумай только! Он хотел, чтобы я продал ему своего «Танцующего фавна». Ты ведь знаешь это изумительное бронзовое изваяние; я получил его в подарок от божественного Августа. Сервий предложил мне за него полмиллиона сестерциев, безумец. Я посмеялся над ним.
Он кутался в плащ, избегая взгляда Тиберия. Император выжидал. Сенека хрипло дышал, но превозмог себя.
– Я знаю, Курион был ярым республиканцем…
– Был? – отсек император.
– Был, – сказал Сенека уже спокойнее. – Курион перешел теперь на другую сторону. – Он посмотрел в лицо Тиберию. – На твою.
Император хмурился. Взгляд его говорил ясно, что он ждет от Сенеки слов более точных.
– Это очень просто. Единственный сын Сервия, Луций, надежда Курионов, отличился у тебя на службе. По твоему приказу Макрон увенчал его в сенате золотым венком.
Император слегка кивнул. Да, это Макрон неплохо придумал.
– И кроме того, цезарь, – тихо, оглянувшись по сторонам, сказал Сенека, – в Риме поговаривают, что Луций увлекся дочерью Макрона, Валерией…
У Тиберия передернулось лицо:
– Ну а остальные? Ульпий? Бибиен?
– Не знаю. – Краска вернулась на лицо Сенеки. – Старый Ульпий, по-моему, наивный и упрямый мечтатель. А Бибиен был мне всегда отвратителен своей распущенностью…
– А что они говорят? – Тиберий исподлобья смотрел на философа:
– Что они говорят о моем законе об оскорблении величества?
Застигнутый врасплох, Сенека поперхнулся:
– Этот закон возбуждает страх…
– А они не хотят своими интригами нагнать страху на меня?
Тиберий помолчал. Его глаза блуждали по террасе, он нервно постукивал пальцами по мраморному столу. Оба думали о недавней казни сенатора Флакка.
Сенека соображал: смерть Флакка – дело рук доносчика. Гатерий Агриппа?
Доносчик – это гиена, а не человек. Император как бы про себя произнес:
– У этих господ много власти. Они стараются заполучить и солдат.
Например, легат Гней Помпилий. Он вполне может достичь желаемого. Не приходится ли он родственником Авиоле?
– Да, дражайший, – напряженно произнес Сенека и подумал: «Опять новая жертва? Опять кровь?»
– Я отозвал его из Испании, – бросил Тиберий и задумчиво повторил:
– У этих заговорщиков слишком много власти.
Он умолк.
Сенека вдруг сразу понял принцип и логику вечной распри императора и сената.
Сенат боится императора, император – сената.
Когда боится обыкновенный человек, он прячется, сует голову в песок, как страус, или прикрывает страх грубостью: бранится, шумит, ругается. Но если боится император, то изнанка его страха вылезает наружу: нечеловеческая жестокость. Потоки крови.
Если бы заглянуть в душу Тиберия! Сколько найдется там бесчеловечности, но и ужаса, мук! Как жалок этот владыка мира! Он даже не сумеет умереть мужественно. Тревога оставила Сенеку. Тиски разжались. Сила духа возвышала его над императором.
– Плохой я правитель, а? – неожиданно спросил Тиберий.
– Скорее, несчастный, – теперь уже без всякого страха ответил Сенека.
– Чтобы быть счастливым, правитель должен пользоваться любовью. Он должен быть окружен друзьями, у него должно быть много друзей, он не должен сторониться народа, сторониться людей. Любить других, как самого себя…
– Ты советуешь мне любить змей… Ты советуешь мне просить дружбы тех, кто отравляет мне жизнь. По-твоему, я должен обращаться запанибрата с чернью, а может быть, даже и с рабами? Ведь они, как ты уверяешь, наши братья. Я, потомок Клавдиев, и рабы! Смешно! Что стало бы с Римской империей, если бы с рабами не обращались как с рабами?
– Рабы, цезарь, – начал Сенека, – кормят Рим, Они кормят нас всех, управляют нашим имуществом. Нам не обойтись без них. И они станут служить нам лучше, если мы будем видеть в них друзей, а не говорящие орудия. И мне рабы необходимы…
Тиберий легонько улыбнулся:
– Вот видишь! Ты такой же богач, как и другие. А как же твои сентенции относительно величия благородной бедности? Если руководствоваться ими, то тебе и вовсе ничего не было бы нужно. Чтобы достичь блаженства. Легко проповедовать бедность во дворце, когда сундуки набиты и столы не пустуют.
Как совместить все это, философ?
Император коснулся самого больного места. Но ответ у Сенеки был готов:
– Это возражение предлагали уже и Платону, и Зенону, и Эпикуру. Но ведь и они учили не так, как жили сами, но как жить должно. Я полагаю, благороднейший, что тот, кто рисует идеал добродетели, тем самым делает уже немало. Доброе слово и добрые намерения имеют свою ценность.
Стремление к великому прекрасно, даже если в действительности не нее так гладко…
– О, софист, – усмехнулся император. – Это твое ремесло – перебрасывать с ладони на ладонь горячую лепешку. У нее всегда две стороны.
– Зачем же пренебрегать дарами Фортуны? – продолжал Сенека. – Ведь я получил свое имущество по праву, ни в каких грязных делах я не замешан.
Благодаря богатству я имею досуг и могу сосредоточиться на работе.
Некоторыми людьми их богатство помыкает. Мне – служит…
Приступ удушливого кашля помешал ому договорить.
Тиберий наблюдал за ним. Превосходно, мой хамелеон. Как все это тебе пристало. И тебя я хотел сделать своим другом! Одни отговорки и увертки!
Мне нужна надежная опора…
И все-таки император не мог не восхищаться. В глубине души ему все же хотелось, чтобы учение Сенеки, которое часто лишь раздражало ею, оказалось спасительным, спасительным и для него, императора, и для всех остальных.
Но нет, тщетны надежды. Все эти красивые слова, эти пышные фразы были бы, возможно, уместны, если бы люди могли родиться заново, если бы они устраивали свою жизнь, опираясь на древние добродетели римлян, о которых теперь забыли, а не строили на песке и грязи, по которым лишь скользит, не пуская корней, мудрость Сенеки. Да Сенека и сам, как канатоходец, балансирует над римской жизнью и только благодаря своему лукавству еще не свернул шею.
И все-таки в его речах было нечто прекрасное, нечто такое, что позволяло хотя бы мечтать о лучшей жизни.
Тиберий ласково посмотрел на философа.
– Тебя мучает астма. У меня есть новое снадобье против нее. Я пришлю тебе эти травы.
Сенека благодарил, кланялся, и его благодарность за оказанную императором любезность была слишком преувеличенной, показной.
Тиберий похолодел. Опять раболепство, которое он так ненавидит!
Император с сомнением разглядывал худое лицо Сенеки. И ему-то, этому человеку, он хотел поручить воспитание Гемелла, двоюродного брата Калигулы. Нет! Он сделает из него размазню, а не правителя. Или наткнется на сопротивление мальчика, и тогда наперекор Сенеке вырастет еще один кровожадный зверь, вроде Калигулы. Нет, нет!
Тиберий понял, что если и есть в Сенеке какая-то искра, способная, быть может, воспламенить душу, то все же здесь, за столом, сидят друг против друга люди непримиримых взглядов: космополит и римлянин, отвлеченный мечтатель и человек холодного рассудка, склонный к абстракциям, и осмотрительный философ против привыкшего к конкретным действиям борца.
Тиберий, однако, не утратил уважения к Сенеке. Он уважал в нем мыслителя, живущего в эпоху, которая дает одну идею на миллион пустых самовлюбленных голов.
Император встал.
– Прощай, Анней. В чем-то мы близки с тобой, но лишь богам ведомо, в чем именно. А понять друг друга все-таки не можем. – Иронию смягчила улыбка. – Но поговорили мы хорошо. Мы видимся не в последний раз. Если ты будешь нуждаться в помощи, приходи. Я опять позову тебя, когда настанет подходящая минута.
Император посмотрел вдаль. Старая мечта сжала сердце. Он был растроган.
Он думал о том единственном человеке, о той единственной душе, которую так отчаянно искал. Нерва, последний Друг, отвернулся от него. Нерва умирает.
Тиберий наклонился к Сенеке.
– Знаешь, чего бы мне хотелось, Анней? – Он увидел холодные глаза, далекие, чужие, выжидающие. И не стал говорить о человеке, о душе. Он сказал:
– Я хотел бы вернуться в Рим.
Глаза Сенеки застыли, на скулах заходили желваки. Ему сразу вспомнился Сервий Курион. Он первый лишится головы, когда Тиберий вернется в Рим.
Сенека превозмог себя:
– Рим с восторгом будет приветствовать тебя, цезарь, – но, заметив, как император сморщился, быстро добавил:
– Разумеется, за исключением некоторых…
Старик сжал губы. Молча обнял Сенеку, позвал Макрона и приказал проводить философа на корабль. О Нерве он не упомянул.
***
Император сел спиной к полуденному солнцу, лицом к Риму, лицом к прошлому. Все, что происходило вокруг него и происходит теперь, – лишь жалкая комедия, в которой он играл и играет хоть и главную, но все же жалкую роль. Был ли в его жизни хоть один миг, день, который стоил того, чтобы его прожить? Быть может, несколько дней в молодости, когда он был солдатом отчима. Потом короткая жизнь с Випсанией. Рождение сына Друза. И все. Все остальное было мукой или мучительным фарсом. Он сделался фигурантом. Идолом, которому поклонялись ради пурпурной тоги. Но и за это его ненавидели. Зависть окружала его со всех сторон. Горьки были мысли о прошлом. Горечь росла день ото дня и превратилась в исступленную злобу ко всем, кто склонялся перед ним в поклоне, выставляя напоказ лысину. Он хотел залечить старые раны кровью врагов. Но это было еще хуже. Ничего не оставалось, кроме горького осадка. Еще более горького, чем раньше.
Одна лишь надежда, одна слабая искорка: неотвязная мысль, что перед самым концом встретится человек, который разделит его страдания. Который просто по-человечески будет любить его, как некогда Нерва. И в этом единственном человеке после смерти Тиберия жива была бы мысль, что император не был том извергом, каким сделала его молва. Что и у него было сердце. Что и он умел чувствовать. И ему этою было бы довольно. Этого он ждал от Сенеки. Напрасно. Какое разочарование! Какая боль! Теперь, когда Нерва покидает его, он еще более одинок. Он теряет последнего друга. Он останется один, покинутый, нищий, среди всей этой роскоши.
Одиночество приводит в ужас. Пустота, в которой не за что ухватиться.
Крошечная надежда заставляет биться старое сердце. Искорка этой надежды горит в холодных глазах. Хоть каплю человеческого сострадания. Где найти его?
Император повернулся в мраморном, покрытом тигровой шкурой кресле. Он смотрел на море, вдаль, туда, где был Рим, надменный, как и он, город, неуступчивый, сварливый, живущий страстями. Как билось сердце императора, когда полгода назад, ночью, в темном плаще, он крался вдоль римских стен!
Страх и гордость не дали ему тогда войти в город.
Хватит с меня одиночества. Я хочу видеть людей, а не одни голые скалы.
Я снова отправлюсь в Рим. И если даже не найду друга, то увижу все же черную мостовую Священной дороги и дом матери. И людей, пусть они и враги мне.
Они увидят, что я еще жив. Еще не гнию, не разлагаюсь. Я войду в сенат и произнесу большую речь. Они увидят, что я не только скаред, развратник и кровопийца, но и государственный муж. Правитель. Пусть в их памяти я останусь таким. Я скажу о том, что такое для меня Рим…
Ах, Рим! Мой город. Моя отчизна. Я вернусь, чтобы еще раз вдохнуть твой воздух, чтобы умереть в твоих стенах. Я смирюсь с тобой, город, ненависть моя, моя любовь, жизнь моя. А может быть, и не примирюсь… Но вернуться я должен во что бы то ни стало!
Глава 26
Каждое утро сенатора Авиолы было похоже одно на другое, как зерна пшеницы. Следовало ли оно после сна, вызванного настоем из маковых зерен, или после ночи бдения, проведенной в лупанаре или на званом ужине, оно всегда имело один цвет – серый, – цвет скуки и усталости. Даже ванна не смывала его. Прохождение жирных яств по пищевому тракту, покрытому панцирем из сала толщиной в десять пальцев, было нелегким; приходилось пользоваться слабительным, чтобы вызвать желанное облегчение. Потом появлялось чувство голода, обильный завтрак и после него снова усталость.
Сенатор потел перед ванной, в ванне, после ванны, постоянно. Тяжело сопел, переваливаясь словно утка на плоскостопных ногах по мозаичному полу своего дворца.
Утренняя толпа клиентов, которые приходили каждый день к нему на поклон, получая за это денарий в неделю, заполнила двор, домик привратника и даже атрий.
Знатное происхождение Авиолы с точки зрения геральдики было сомнительным. Его род не восходил к золотому веку мифических царей и ничего общего не имел с военными подвигами предков. Однако с точки зрения данного момента происхождение этой лобастой головы с тремя подбородками не вызывало сомнений, поскольку Авиола после императора был самым богатым человеком в империи. Когда-то Август, получив от него взаймы миллион, пожаловал ему сенаторское звание. Но зависть, заботы о приумножении богатства, страх за имущество и за собственную голову, логически вытекающие из этого, отравляли жизнь сенатора.
Римское право, вызывавшее всеобщий восторг, при императоре стало правом сильного. Закон, несокрушимая основа государства, превратился в произвол сильных мира. Попробуй-ка поживи в такой атмосфере, когда за твоей спиной мелькают тени доносчиков. Попробуй-ка поживи в то время, когда Сенека разглагольствует о величии душевного покоя! Пусть бы уж лучше палач заткнул его премудрую глотку!
Авиола не принадлежал к числу тех образованных людей, которые могли похвастаться душевным покоем. Он не умел владеть собой, и его утреннее хмурое настроение отражалось на спинах рабов. Авиола приходил в себя только тогда, когда его слух улавливал звон золотых монет. Тогда неподвижная груда мяса и жира тотчас становилась подвижной и проворной.
Все чувства сенатора мгновенно обострялись. Хотя заниматься торговлей и ростовщичеством лицам сенаторского сословия законом категорически запрещалось, для Авиолы они были светом во тьме, кровью в жилах.
Вот смысл бытия Авиолы! Он обманом и подкупами добился высших чинов. И это ради того, чтобы сейчас трястись от страха, боясь потерять честно заработанные золотые и собственную голову. О-хо-хо! И все из-за проклятого Тиберия! Старик словно чувствует, что против него готовится новый заговор, истребляет сенаторов, потоками льется благородная кровь. О, Тиберий! Как только в голове Авиолы возникает это имя, ноги отказываются служить, а к горлу подступает удушье…
Авиола быстро разделался с облепившим его роем клиентов, приказав казначею выплатить им вознаграждение. Поднялся с кресла, в котором принимал утренних посетителей, и принялся выполнять основное правило Цицерона: после каждой еды – тысяча шагов. Значит он должен обойти пять раз большой атрий.
После первого круга появилась мысль:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72
Защищаю в суде сапожников точно так же, как и сенаторов. Не гоняюсь за золотом, как они. Никто из них не доверился бы мне. Все знают, что, хоть мой отец и был республиканцем, я всегда стоял за священную императорскую власть.
Это была правда, и Тиберий знал об этом. Сенека не раз публично заявлял то же самое. Тиберий небрежно завел разговор о другом. Он поднял голову, как будто вспомнил что-то:
– Расскажи мне, дорогой Сенека, что произошло в театре Бальба, там играли что-то такое о пекарях? Макрон даже дал мне совет снова выгнать всех актеров из Италии, так он изображает дело.
– Он преувеличивает, император.
Сенека рассказал содержание фарса. Речь шла о пекарях, а некоторые чересчур мнительные люди сразу же подумали о сенате. Сенека говорил легко, с удовольствием. Пекари в белом пекут, обманывают, дают и берут взятки.
Фабий Скавр был великолепен.
Император злорадно усмехнулся. Впервые за долгие годы.
– Но ведь это и в самом деле похоже на сенат, Сенека. А Макрон бьет тревогу из-за каких-то жалких комедиантов. Да, благородные сенаторы могут, сохраняя личину патриотов, воровать, мошенничать, пить и набивать брюхо за счет других. Но видеть это? Нет! Знать об этом? Никогда! – И он опять усмехнулся.
– Я прикажу Макрону, чтобы он привел ко мне сюда этого Фабия Скавра.
Он, очевидно, порядочный плут, раз публично подрывает уважение к сенату…
Сенека забеспокоился, стал защищать Фабия: он шалопай и не стоит того, чтобы тратить на него время…
– Я позову его, – упрямо повторил император и неожиданно вернулся к прежней теме:
– Ты в последнее время не виделся с Сервием Курионом?
Сенека закашлялся, чтобы скрыть растерянность и испуг. Император знает об этом! За ним, Сенекой, следят! Он в отчаянии думал, как снять с себя страшное подозрение. Его взгляд упал на Апоксиомена Лисиппа. Он улыбнулся, но голос его звучал неуверенно:
– Недавно Сервий Курион был у меня с сыном. И ты знаешь зачем, дражайший? Луций после возвращения из Азии пришел поклониться своему бывшему учителю. Но Сервий?! Подумай только! Он хотел, чтобы я продал ему своего «Танцующего фавна». Ты ведь знаешь это изумительное бронзовое изваяние; я получил его в подарок от божественного Августа. Сервий предложил мне за него полмиллиона сестерциев, безумец. Я посмеялся над ним.
Он кутался в плащ, избегая взгляда Тиберия. Император выжидал. Сенека хрипло дышал, но превозмог себя.
– Я знаю, Курион был ярым республиканцем…
– Был? – отсек император.
– Был, – сказал Сенека уже спокойнее. – Курион перешел теперь на другую сторону. – Он посмотрел в лицо Тиберию. – На твою.
Император хмурился. Взгляд его говорил ясно, что он ждет от Сенеки слов более точных.
– Это очень просто. Единственный сын Сервия, Луций, надежда Курионов, отличился у тебя на службе. По твоему приказу Макрон увенчал его в сенате золотым венком.
Император слегка кивнул. Да, это Макрон неплохо придумал.
– И кроме того, цезарь, – тихо, оглянувшись по сторонам, сказал Сенека, – в Риме поговаривают, что Луций увлекся дочерью Макрона, Валерией…
У Тиберия передернулось лицо:
– Ну а остальные? Ульпий? Бибиен?
– Не знаю. – Краска вернулась на лицо Сенеки. – Старый Ульпий, по-моему, наивный и упрямый мечтатель. А Бибиен был мне всегда отвратителен своей распущенностью…
– А что они говорят? – Тиберий исподлобья смотрел на философа:
– Что они говорят о моем законе об оскорблении величества?
Застигнутый врасплох, Сенека поперхнулся:
– Этот закон возбуждает страх…
– А они не хотят своими интригами нагнать страху на меня?
Тиберий помолчал. Его глаза блуждали по террасе, он нервно постукивал пальцами по мраморному столу. Оба думали о недавней казни сенатора Флакка.
Сенека соображал: смерть Флакка – дело рук доносчика. Гатерий Агриппа?
Доносчик – это гиена, а не человек. Император как бы про себя произнес:
– У этих господ много власти. Они стараются заполучить и солдат.
Например, легат Гней Помпилий. Он вполне может достичь желаемого. Не приходится ли он родственником Авиоле?
– Да, дражайший, – напряженно произнес Сенека и подумал: «Опять новая жертва? Опять кровь?»
– Я отозвал его из Испании, – бросил Тиберий и задумчиво повторил:
– У этих заговорщиков слишком много власти.
Он умолк.
Сенека вдруг сразу понял принцип и логику вечной распри императора и сената.
Сенат боится императора, император – сената.
Когда боится обыкновенный человек, он прячется, сует голову в песок, как страус, или прикрывает страх грубостью: бранится, шумит, ругается. Но если боится император, то изнанка его страха вылезает наружу: нечеловеческая жестокость. Потоки крови.
Если бы заглянуть в душу Тиберия! Сколько найдется там бесчеловечности, но и ужаса, мук! Как жалок этот владыка мира! Он даже не сумеет умереть мужественно. Тревога оставила Сенеку. Тиски разжались. Сила духа возвышала его над императором.
– Плохой я правитель, а? – неожиданно спросил Тиберий.
– Скорее, несчастный, – теперь уже без всякого страха ответил Сенека.
– Чтобы быть счастливым, правитель должен пользоваться любовью. Он должен быть окружен друзьями, у него должно быть много друзей, он не должен сторониться народа, сторониться людей. Любить других, как самого себя…
– Ты советуешь мне любить змей… Ты советуешь мне просить дружбы тех, кто отравляет мне жизнь. По-твоему, я должен обращаться запанибрата с чернью, а может быть, даже и с рабами? Ведь они, как ты уверяешь, наши братья. Я, потомок Клавдиев, и рабы! Смешно! Что стало бы с Римской империей, если бы с рабами не обращались как с рабами?
– Рабы, цезарь, – начал Сенека, – кормят Рим, Они кормят нас всех, управляют нашим имуществом. Нам не обойтись без них. И они станут служить нам лучше, если мы будем видеть в них друзей, а не говорящие орудия. И мне рабы необходимы…
Тиберий легонько улыбнулся:
– Вот видишь! Ты такой же богач, как и другие. А как же твои сентенции относительно величия благородной бедности? Если руководствоваться ими, то тебе и вовсе ничего не было бы нужно. Чтобы достичь блаженства. Легко проповедовать бедность во дворце, когда сундуки набиты и столы не пустуют.
Как совместить все это, философ?
Император коснулся самого больного места. Но ответ у Сенеки был готов:
– Это возражение предлагали уже и Платону, и Зенону, и Эпикуру. Но ведь и они учили не так, как жили сами, но как жить должно. Я полагаю, благороднейший, что тот, кто рисует идеал добродетели, тем самым делает уже немало. Доброе слово и добрые намерения имеют свою ценность.
Стремление к великому прекрасно, даже если в действительности не нее так гладко…
– О, софист, – усмехнулся император. – Это твое ремесло – перебрасывать с ладони на ладонь горячую лепешку. У нее всегда две стороны.
– Зачем же пренебрегать дарами Фортуны? – продолжал Сенека. – Ведь я получил свое имущество по праву, ни в каких грязных делах я не замешан.
Благодаря богатству я имею досуг и могу сосредоточиться на работе.
Некоторыми людьми их богатство помыкает. Мне – служит…
Приступ удушливого кашля помешал ому договорить.
Тиберий наблюдал за ним. Превосходно, мой хамелеон. Как все это тебе пристало. И тебя я хотел сделать своим другом! Одни отговорки и увертки!
Мне нужна надежная опора…
И все-таки император не мог не восхищаться. В глубине души ему все же хотелось, чтобы учение Сенеки, которое часто лишь раздражало ею, оказалось спасительным, спасительным и для него, императора, и для всех остальных.
Но нет, тщетны надежды. Все эти красивые слова, эти пышные фразы были бы, возможно, уместны, если бы люди могли родиться заново, если бы они устраивали свою жизнь, опираясь на древние добродетели римлян, о которых теперь забыли, а не строили на песке и грязи, по которым лишь скользит, не пуская корней, мудрость Сенеки. Да Сенека и сам, как канатоходец, балансирует над римской жизнью и только благодаря своему лукавству еще не свернул шею.
И все-таки в его речах было нечто прекрасное, нечто такое, что позволяло хотя бы мечтать о лучшей жизни.
Тиберий ласково посмотрел на философа.
– Тебя мучает астма. У меня есть новое снадобье против нее. Я пришлю тебе эти травы.
Сенека благодарил, кланялся, и его благодарность за оказанную императором любезность была слишком преувеличенной, показной.
Тиберий похолодел. Опять раболепство, которое он так ненавидит!
Император с сомнением разглядывал худое лицо Сенеки. И ему-то, этому человеку, он хотел поручить воспитание Гемелла, двоюродного брата Калигулы. Нет! Он сделает из него размазню, а не правителя. Или наткнется на сопротивление мальчика, и тогда наперекор Сенеке вырастет еще один кровожадный зверь, вроде Калигулы. Нет, нет!
Тиберий понял, что если и есть в Сенеке какая-то искра, способная, быть может, воспламенить душу, то все же здесь, за столом, сидят друг против друга люди непримиримых взглядов: космополит и римлянин, отвлеченный мечтатель и человек холодного рассудка, склонный к абстракциям, и осмотрительный философ против привыкшего к конкретным действиям борца.
Тиберий, однако, не утратил уважения к Сенеке. Он уважал в нем мыслителя, живущего в эпоху, которая дает одну идею на миллион пустых самовлюбленных голов.
Император встал.
– Прощай, Анней. В чем-то мы близки с тобой, но лишь богам ведомо, в чем именно. А понять друг друга все-таки не можем. – Иронию смягчила улыбка. – Но поговорили мы хорошо. Мы видимся не в последний раз. Если ты будешь нуждаться в помощи, приходи. Я опять позову тебя, когда настанет подходящая минута.
Император посмотрел вдаль. Старая мечта сжала сердце. Он был растроган.
Он думал о том единственном человеке, о той единственной душе, которую так отчаянно искал. Нерва, последний Друг, отвернулся от него. Нерва умирает.
Тиберий наклонился к Сенеке.
– Знаешь, чего бы мне хотелось, Анней? – Он увидел холодные глаза, далекие, чужие, выжидающие. И не стал говорить о человеке, о душе. Он сказал:
– Я хотел бы вернуться в Рим.
Глаза Сенеки застыли, на скулах заходили желваки. Ему сразу вспомнился Сервий Курион. Он первый лишится головы, когда Тиберий вернется в Рим.
Сенека превозмог себя:
– Рим с восторгом будет приветствовать тебя, цезарь, – но, заметив, как император сморщился, быстро добавил:
– Разумеется, за исключением некоторых…
Старик сжал губы. Молча обнял Сенеку, позвал Макрона и приказал проводить философа на корабль. О Нерве он не упомянул.
***
Император сел спиной к полуденному солнцу, лицом к Риму, лицом к прошлому. Все, что происходило вокруг него и происходит теперь, – лишь жалкая комедия, в которой он играл и играет хоть и главную, но все же жалкую роль. Был ли в его жизни хоть один миг, день, который стоил того, чтобы его прожить? Быть может, несколько дней в молодости, когда он был солдатом отчима. Потом короткая жизнь с Випсанией. Рождение сына Друза. И все. Все остальное было мукой или мучительным фарсом. Он сделался фигурантом. Идолом, которому поклонялись ради пурпурной тоги. Но и за это его ненавидели. Зависть окружала его со всех сторон. Горьки были мысли о прошлом. Горечь росла день ото дня и превратилась в исступленную злобу ко всем, кто склонялся перед ним в поклоне, выставляя напоказ лысину. Он хотел залечить старые раны кровью врагов. Но это было еще хуже. Ничего не оставалось, кроме горького осадка. Еще более горького, чем раньше.
Одна лишь надежда, одна слабая искорка: неотвязная мысль, что перед самым концом встретится человек, который разделит его страдания. Который просто по-человечески будет любить его, как некогда Нерва. И в этом единственном человеке после смерти Тиберия жива была бы мысль, что император не был том извергом, каким сделала его молва. Что и у него было сердце. Что и он умел чувствовать. И ему этою было бы довольно. Этого он ждал от Сенеки. Напрасно. Какое разочарование! Какая боль! Теперь, когда Нерва покидает его, он еще более одинок. Он теряет последнего друга. Он останется один, покинутый, нищий, среди всей этой роскоши.
Одиночество приводит в ужас. Пустота, в которой не за что ухватиться.
Крошечная надежда заставляет биться старое сердце. Искорка этой надежды горит в холодных глазах. Хоть каплю человеческого сострадания. Где найти его?
Император повернулся в мраморном, покрытом тигровой шкурой кресле. Он смотрел на море, вдаль, туда, где был Рим, надменный, как и он, город, неуступчивый, сварливый, живущий страстями. Как билось сердце императора, когда полгода назад, ночью, в темном плаще, он крался вдоль римских стен!
Страх и гордость не дали ему тогда войти в город.
Хватит с меня одиночества. Я хочу видеть людей, а не одни голые скалы.
Я снова отправлюсь в Рим. И если даже не найду друга, то увижу все же черную мостовую Священной дороги и дом матери. И людей, пусть они и враги мне.
Они увидят, что я еще жив. Еще не гнию, не разлагаюсь. Я войду в сенат и произнесу большую речь. Они увидят, что я не только скаред, развратник и кровопийца, но и государственный муж. Правитель. Пусть в их памяти я останусь таким. Я скажу о том, что такое для меня Рим…
Ах, Рим! Мой город. Моя отчизна. Я вернусь, чтобы еще раз вдохнуть твой воздух, чтобы умереть в твоих стенах. Я смирюсь с тобой, город, ненависть моя, моя любовь, жизнь моя. А может быть, и не примирюсь… Но вернуться я должен во что бы то ни стало!
Глава 26
Каждое утро сенатора Авиолы было похоже одно на другое, как зерна пшеницы. Следовало ли оно после сна, вызванного настоем из маковых зерен, или после ночи бдения, проведенной в лупанаре или на званом ужине, оно всегда имело один цвет – серый, – цвет скуки и усталости. Даже ванна не смывала его. Прохождение жирных яств по пищевому тракту, покрытому панцирем из сала толщиной в десять пальцев, было нелегким; приходилось пользоваться слабительным, чтобы вызвать желанное облегчение. Потом появлялось чувство голода, обильный завтрак и после него снова усталость.
Сенатор потел перед ванной, в ванне, после ванны, постоянно. Тяжело сопел, переваливаясь словно утка на плоскостопных ногах по мозаичному полу своего дворца.
Утренняя толпа клиентов, которые приходили каждый день к нему на поклон, получая за это денарий в неделю, заполнила двор, домик привратника и даже атрий.
Знатное происхождение Авиолы с точки зрения геральдики было сомнительным. Его род не восходил к золотому веку мифических царей и ничего общего не имел с военными подвигами предков. Однако с точки зрения данного момента происхождение этой лобастой головы с тремя подбородками не вызывало сомнений, поскольку Авиола после императора был самым богатым человеком в империи. Когда-то Август, получив от него взаймы миллион, пожаловал ему сенаторское звание. Но зависть, заботы о приумножении богатства, страх за имущество и за собственную голову, логически вытекающие из этого, отравляли жизнь сенатора.
Римское право, вызывавшее всеобщий восторг, при императоре стало правом сильного. Закон, несокрушимая основа государства, превратился в произвол сильных мира. Попробуй-ка поживи в такой атмосфере, когда за твоей спиной мелькают тени доносчиков. Попробуй-ка поживи в то время, когда Сенека разглагольствует о величии душевного покоя! Пусть бы уж лучше палач заткнул его премудрую глотку!
Авиола не принадлежал к числу тех образованных людей, которые могли похвастаться душевным покоем. Он не умел владеть собой, и его утреннее хмурое настроение отражалось на спинах рабов. Авиола приходил в себя только тогда, когда его слух улавливал звон золотых монет. Тогда неподвижная груда мяса и жира тотчас становилась подвижной и проворной.
Все чувства сенатора мгновенно обострялись. Хотя заниматься торговлей и ростовщичеством лицам сенаторского сословия законом категорически запрещалось, для Авиолы они были светом во тьме, кровью в жилах.
Вот смысл бытия Авиолы! Он обманом и подкупами добился высших чинов. И это ради того, чтобы сейчас трястись от страха, боясь потерять честно заработанные золотые и собственную голову. О-хо-хо! И все из-за проклятого Тиберия! Старик словно чувствует, что против него готовится новый заговор, истребляет сенаторов, потоками льется благородная кровь. О, Тиберий! Как только в голове Авиолы возникает это имя, ноги отказываются служить, а к горлу подступает удушье…
Авиола быстро разделался с облепившим его роем клиентов, приказав казначею выплатить им вознаграждение. Поднялся с кресла, в котором принимал утренних посетителей, и принялся выполнять основное правило Цицерона: после каждой еды – тысяча шагов. Значит он должен обойти пять раз большой атрий.
После первого круга появилась мысль:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72