Поверьте, так оно и будет: разлагающаяся бумага образует колоссальные залежи, подобные юлежам гуано 1 на островах Чинчас, и ее станут использовать, смешивая с другими веществами, ускоряющими
1 Гуано — высохший в условиях сухого климата помет диких птиц, используемый как удобрение.
процесс брожения, а железнодорожные составы и пароходы повезут ее из нашей Европы в дальние страны, где никогда не было ни литературы, ни типографий — ничего подобного.
Мы от души смеялись, представив себе такое будущее человечества. Мой приятель, судя по взглядам, которые он бросал на меня исподтишка на протяжении всей речи, составил себе весьма нелестное мнение относительно психической полноценности клирика. Мне он казался скорее любителем пошутить — из тех, что тяготеют к экстравагантности и парадоксу. Разговор наш становился все оживленнее: мы переходили от предмета к предмету, слегка касаясь то одного, то другого, и славный Назарин представлялся мне то буддистом, то последователем Диогена.
— Все это прекрасно,— сказал я наконец,— и все же, святой отец, вы могли бы жить и получше. Разве это дом? Да и одежды у вас, кроме того, что на вас сейчас надето, похоже, нет. Почему вы как лицо духовное не претендуете на место, которое позволило бы вам жить в скромном достатке? У моего приятеля, скажем, есть знакомства в конгрессе и в сенате, он вхож во многие министерства, да и я бы мог помочь своими связями — словом, несложно было бы устроить вам какую-нибудь синекуру.
Священник улыбнулся довольно-таки насмешливо и отвечал, что ни в каких синекурах не нуждается и что его независимая натура никак не укладывается в рамки обывательской жизни. Когда же мы предложили подыскать для него место коадъютора в Мадриде или найти сельский приход, он ответил, что согласился бы на это разве что блюдя дух беспрекословного послушания начальству.
— Но этого не случится, не сомневайтесь — прибавил он с уверенностью, лишенной, впрочем, всякой горечи.— Хотя... с местом ли, без места — я всегда буду жить так, как живу сейчас, потому что бедность — самое сродное мне состояние; скажу даже, что высшее мое устремление — ничего не иметь. Некоторые счастливы, когда им снится, как богатство плывет в руки; я же счастлив, видя себя во сне бедняком, я отдыхаю душой, воображая, что завтра может оказаться хуже, чем сегодня. Ведь чем больше имеешь, тем больше хочется иметь, и наоборот: чем меньшим располагаешь, тем меньше тебе и надо. Полагаю, что вы либо не поймете меня, либо взглянете с состраданием и жалостью. В первом случае не стану больше ни в чем вас убеждать; если же верно второе — скажу спасибо за добросердечие и порадуюсь, что мой отказ от всяческих благ вызвал в вас христианские чувства.
— А что вы думаете,— не отставали мы, решив довести «интервью» до конца,— о больных вопросах современного общества?
— Я ничего в этом не понимаю,— ответил священник, пожимая плечами.— Но мне ясно одно: чем дальше заходит в своем развитии то, что вы называете культурой, чем шире распространяется так называемый прогресс, чем больше становится машин и копится богатств, тем больше бедняков и тем беспросветней и неприглядней сама бедность. Но и при этом мне бы хотелось, чтобы бедняки, мои бедняки, не ожесточились бы сердцем. Поверьте, из всех утраченных ценностей самой плачевной была утрата терпения. Крохи его еще разбросаны то тут, то там, но когда оно исчезнет новее — миру конец. Отыщите новую залежь, золотую жилу этой великой добродетели, первейшей и прекраснейшей из завещанных Иисусом, и вы увидите, что все образуется.
— Да ВЫ, похоже, апостол терпеливости.
— Я не апостол, сеньор, и никогда не притязал на это.
— Вы наставляете не словом, но примером.
— Я делаю то, что велит мне моя совесть, и если мои действия могут послужить примером и кто-то захочет ему последовать — что ж, тем лучше.
— Стало быть, ваше общественное кредо — пассивность?
— Можно сказать и так.
— Ведь вы позволяете обкрадывать себя и не протестуете.
— Да, сеньор, позволяю и не протестую.
— К тому же вы не стремитесь улучшить свое положение и не просите у начальства средств, которые позволили бы вам жить соответственно сану.
— Да, не стремлюсь и не прошу.
— Вы едите, когда есть что, а если нет — голодаете.
— Совершенно верно... голодаю.
— А если вас сгонят с квартиры?
— Я уйду.
— А если вам не удастся устроиться на другую? - Буду спать на улице: мне не привыкать.
— А кто же будет вас кормить?
— Улица поможет.
— Я видел, как какие-то потаскушки оскорбляют вас, вы терпите и молчите.
1
— Да, сеньор, терплю и молчу. Я не знаю, что такое злоба. Слово «враг» мне неведомо.
— Но если вас оскорбят действием? Если вас ударят, дадут пощечину?..
— Я стерплю и это.
— А если вам предъявят ложное обвинение?..
— Я не стану оправдываться. Если совесть моя чиста — что мне все обвинения.
— Да, но ведь суды и законы еще и защищают вас от злоумышленников.
— Вряд ли; вряд ли кто станет защищать слабого от сильного; но если все это и так, мой суд — суд божий,, и, чтобы выиграть тяжбы на небесах, мне не нужна ни гербовая бумага, ни адвокат, ни рекомендательные письма.
— В такой пассивности, доведенной до предела, я вижу нечто героическое.
— Не знаю... В этом нет моей заслуги.
— Ведь вы бросаете вызов нищете, голоду, оскорблениям, клевете — всякому злу, природному и общественному.
— Я не бросаю вызов, я терплю.
— Думаете ли вы когда-нибудь о завтрашнем дне?
— Никогда.
— Неужели вас не печалит, что завтра у вас может не оказаться крыши над головой и куска хлеба?
— Нет, сеньор, об этом я не печалюсь.
— Так, значит, вы рассчитываете на добрых и сострадательных людей — таких, как сеньора Баланда, которая хоть с виду и мегера, но в душе — совсем нет?
- Да, сеньор, в душе она другая.
— А вам не кажется, что достоинство священнослужителя несовместимо с унизительным занятием нищего?
— Нет, сеньор, подаяние не развращает просящего и не может уязвить его достоинство.
— Значит, когда вы просите милостыню, ваше самолюбие не страдает?
— Нет, сеньор.
— Вероятно, часть того, что вы получаете, переходит в руки более нуждающегося?
— Бывает и так.
— Но, в случае нужды, вы, наверное, берете подаяние и лично для себя?
— Несомненно.
— И никогда не краснеете?
— Никогда. А почему я должен краснеть?
— Значит, если бы мы сейчас... ну, к примеру... словом, сострадая вашему плачевному положению... поделились бы с вами содержимым своих кошельков...
— Я бы не стал отказываться.
Он сказал это так просто, что нам и в голову не могло прийти, что его мысли и речи были продиктованы цинизмом или той преувеличенной скромностью, которая лишь скрывает непомерную гордыню. Настало время прервать наши расспросы, которые начинали уже походить на не совсем уместное любопытничанье, и мы распрощались с доном Назарио, от души благодаря счастливый случай, нас познакомивший. Он в свою очередь поблагодарил нас за посещение и радушие и проводил до самой лестницы. Уходя, мы оставили на столе несколько монет; не представляя, сколько вообще нужно денег этому алчному бессребренику, мы с легкостью, не задумываясь, отделались пустячной суммой в два, от силы в три дуро.
V
— Это человек без ВСЯКОГО стыда и совести,— сказал мне журналист,— циник, правда талантливый, которому удалось-таки найти философский камень безделья, плут с незаурядной фантазией, практикующий тунеядство, так сказать, артистически.
— Друг мой, не будем спешить со столь рискованными и безосновательными выводами, которые жизнь может опровергнуть. Если вы не против, давайте припомним и внимательно разберем все его поступки. Я, со своей стороны, не стал бы высказываться категорически об этом человеке, который все же кажется мне самым настоящим мавром, хотя, как вы сказали, по метрике он мавр ламанч-ский.
— Ну, если он и не циник, значит, у него просто больная психика. Подобная пассивность выходит за рамки христианского идеала, особенно в наши дни, когда о каждом судят по его делам.
— Но о нем тоже нужно судить по его делам.
— Нет, позвольте: характер этого человека — в отсутствии всякого характера и в отрицании человеческой индивидуальности.
— Ну, а я все же подожду: быть может, станет известно что-нибудь такое, что прояснит суть дела, хотя \ же сейчас мне видится в блаженном Назарине индивидуальность весьма яркая.
— Смотря что вы называете яркой индивидуальностью. Лентяй, попрошайка, бездельник тоже может достигнуть на избранном поприще высокого мастерства; он может развивать и совершенствовать, в ущерб другим, какое-то одно из отпущенных ему дарований и при этом... кто знает? — являть миру чудеса остроумия и изобретательности. Этот человек — фанатик, предающийся пороку злостного тунеядства, и, пожалуй, это его единственный порок, ведь остальные качества его характера питают в нем одну лишь эту склонность. Вы скажете, случай достаточно нетривиальный? Безусловно, но не пытайтесь меня убедить, что наш знакомец преследует цели чисто духовные. Вы можете сказать, что перед нами — пастырь пустынь, дегустатор трав, буддист, певец экстаза, самоуничтожения, нирваны... так, кажется. Что ж, пусть так — все равно вы меня не собьете. Общество — эта мудрая и сердобольная нянька — должно разглядеть в подобных типах развратителей человечества и поскорее упрятать их в благотворительный приют. Я задаюсь вопросом: приносит ли этот неистовый альтруист хоть какую-то пользу ближнему? И отвечаю: нет. Церковь, помогающая в великом деле Благотворительности,— это прекрасно. Милосердие — добродетель личная, и в то же время замечательная помощница благотворительности — добродетели общественной. А помогают ли эти доброхоты-одиночки, эти средневековые аскеты, помогают ли они возделывать общественную ниву? Нет. Они предпочитают трудиться на своей собственной, а святое дело — милостыню, которую должно распределять разумно, с разбором, они обращают в непристойный промысел. Закон общественной жизни, да если угодно, и христианский — в том, что все обязаны трудиться, каждый на своем месте. Работают заключенные в тюрьмах, работают дети и старики в приютах. А этот мусульманин во Христе придумал, как можно жить, вообще не работая и не обременяя себя даже проповедями. Словом, я чувствую, что он хочет, лежа на спине и плюя в потолок, воскресить Золотой век — да, да, именно Золотой век. И боюсь, что у него найдутся последователи, потому что такие учения опутывают души незаметно, и уверен, что они подействуют неотразимо на бездельников, которых столько нынче кругом развелось. Да и чего можно ожидать от человека, который призывает к тому, чтобы книги, эта святыня, и газеты — этот освященный культурой плод цивилизации, это орудие прогресса, этот чудодейственный источник... чтобы все знания древних и новейших эпох, греческий эпос, Веды, тысячи тысяч прекрасных вымыслов превратились в груды удобрений. Гомер, Шекспир, Данте, Геродот, Цицерон, Сервантес, Вольтер, Виктор Гюго — в качестве просвещенного компоста на грядках с капустой и огурцами! Не знаю еще, почему этот пророк не предложил устроить в университете хлев, а академию, Атеней и консерваторию превратить в распивочные или в стойла для буренок!
Но ни мой приятель со своими досужими разглагольствованиями, ни я со своими доводами ни в чем не могли убедить друг друга. Вопрос о Назарине оставался открытым. В поисках новых сведений мы зашли в кухню, где, командуя настоящей батареей горшков и сковородок, расположилась Баланда: она суетилась вокруг плиты, ворошила угли, вся в поту, седеющие кудри были выпачканы сажей, а руки ее находились в непрестанном движении: неутомимой десницей она ворочала сковородки, шуйцей же то и дело утирала нос. Будучи женщиной незаурядных умственных способностей, Баланда мигом сообразила, чего мы от нее хотим, и сама поспешила разрешить наши сомнения:
— Это святой, господа мои хорошие, уж поверьте мне, просто святой. Но уж и обуза все эти святые, глаза бы мои их не видели!.. Так бы и выдрала хорошенько отца Назарина, не будь он священник, господи меня прости... Что от них проку, от святых этих? Ни на что не годны. В другие-то времена, сказывают, хоть чудеса творили, кормили народ: там, глядишь, камень в рыбу обратят, тут заупокойника воскресят или демона из человечьего обличья выгонят. А нынче — все ученые, понавыдумывали разных семафонов да телефоров, колымаг железных — глаза разбегаются... Зачем нынче святой — ребятишкам разве на потеху... Ну а у этого-то барашка сердце голубиное, совесть — чистый снег, уста ангельские, слова от него дурного никто никогда не слышал, весь он словно вчера родился, да и почить ему во славе божией, это уж помяните мое слово... Сколько вы в нем ни копайтесь, нет за ним другого греха, кроме как всем все раздавать... Вожусь я с ним, как с дитем малым: и выговариваю, и побраню, бывает. А чтоб он осердился — не упомню такого. Прибьете вы его — он вам спасибо скажет... Уж такой человек... Скажешь ему — пес поганый, иудино семя, так... так ведь только улыбнется, будто ему букет преподнесли... Сдается мне, не по нраву он здешним духовным, из Сан-Каэтано, ох не любят его, сироту безответного, и служить зовут, только когда совсем некому... Словом, что он там получает за свое священство, карман не оттянет. А у меня, сами знаете, душа добрая, я и говорю: «Отец Назарин, подыскали б вы себе другую работу — ну хоть похоронщиком...» А он смеется... Еще говорю: учителем-то в школу вам не по зубам — больно вы смирный да едите мало... А он опять смеется... Что правда, то правда — такого малоежку с огнем не сыскать. Ему что кусок хлеба, что фунт легкого — все равно. Дайте кишок, вот что кошки едят,— съест, кочерыжкой и то не побрезгует. Эх, будь он просто мужчина, а не святой, так за такого мужа любой бабе всю жизнь бога молить!..
Мы вынуждены были прервать излияния тетушки Баланды, которые, похоже, могли затянуться до вечера, и вновь спустились во двор к старому цыгану. Старик тут же догадался, о чем мы хотим его расспросить, и не медля 9 ознакомил нас со своей весьма авторитетной точкой зрения:
— Да хранит вас господь, сеньоры,— обратился он к нам, сняв шляпу.— Не сочтите за любопытство, но не успели ли вы, так сказать, отвалить нашему наиблажней-шему дону Нахарильо немного презренного металла? Коли так, дали бы его сразу бедным людям — не пришлось бы нам брать на себя труд подыматься наверх, а то ведь еще попадут ваши денежки в дурные руки... Что таить, много таких, которые вымогают у него подаяние (да что там — сам наисвятейший воздух, которым он дышит), прежде чем он успеет передать его людям достойным... Да, хорошего человека не перехвалишь. В нем вижу я главу увенчанных серафимов — клянусь гребешком страстного петуха!.. Ему открыл бы я душу охотней, чем самому помазаннику божьему папе... Ибо прозрачна слюна ангела во плоти, и вижу, вижу, как дрожит в его зрачках самомалейшая звезда, возжженная пресвятой богородицей, иже еси на небесех... Засим, сеньоры, остаюсь вашим покорным слугой...
Продолжать расспросы у нас уже не было желания, да, собственно, не было в том и нужды. В подъезде нам пришлось пробиваться сквозь толпу ряженых, осаждавших лоток с водкой. Скользя и спотыкаясь, то и дело наступая на лоскутья, оторвавшиеся от жалких нарядов, на апельсиновые корки и разорванные маски, мы двинулись к центру города, нашего города, облик которого казался нам все-таки поприличней, несмотря на грубость и пошлость современного карнавала и докучливых попрошаек, пристававших буквально на каждом углу. Незачем и говорить, что остаток дня мы провели, судя и рядя об удивительнейшей и так и не понятой до конца личности, что косвенно доказывало, как поразила она уже тогда наши умы. Прошло время, и среди прочих дел я и мой приятель стали мало-помалу забывать о мавре-католике, хотя иногда вспоминали о нем в наших беседах. Из того презрительного безразличия, с каким мой друг обычно говорил о Назарине, я смог заключить, что тот не оставил в его душе почти никакого следа. Со мной же творилось обратное, и бывали дни, когда я не мог думать ни о чем и ни о ком, кроме Назарина, разлагая его характер на части и вновь составляя их в уме,— так ребенок забавляется, разбирая и вновь собирая новую заводную игрушку. Удалось ли моему интеллекту овладеть тайной живого, реального характера или же, пользуясь выжимками собственных идей, я воссоздал лишь подобие истинного Назарина? На этот вопрос я не могу дать определенного, окончательного ответа. А история, рассказанная ниже? Истина это или одна из тех выдумок, что, благодаря писательской бойкости и читательской доверчивости, являют нам как бы иллюзию жизни? Слышатся мне и другие вопрошающие голоса: «Кто же, черт побери, написал все это?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
1 Гуано — высохший в условиях сухого климата помет диких птиц, используемый как удобрение.
процесс брожения, а железнодорожные составы и пароходы повезут ее из нашей Европы в дальние страны, где никогда не было ни литературы, ни типографий — ничего подобного.
Мы от души смеялись, представив себе такое будущее человечества. Мой приятель, судя по взглядам, которые он бросал на меня исподтишка на протяжении всей речи, составил себе весьма нелестное мнение относительно психической полноценности клирика. Мне он казался скорее любителем пошутить — из тех, что тяготеют к экстравагантности и парадоксу. Разговор наш становился все оживленнее: мы переходили от предмета к предмету, слегка касаясь то одного, то другого, и славный Назарин представлялся мне то буддистом, то последователем Диогена.
— Все это прекрасно,— сказал я наконец,— и все же, святой отец, вы могли бы жить и получше. Разве это дом? Да и одежды у вас, кроме того, что на вас сейчас надето, похоже, нет. Почему вы как лицо духовное не претендуете на место, которое позволило бы вам жить в скромном достатке? У моего приятеля, скажем, есть знакомства в конгрессе и в сенате, он вхож во многие министерства, да и я бы мог помочь своими связями — словом, несложно было бы устроить вам какую-нибудь синекуру.
Священник улыбнулся довольно-таки насмешливо и отвечал, что ни в каких синекурах не нуждается и что его независимая натура никак не укладывается в рамки обывательской жизни. Когда же мы предложили подыскать для него место коадъютора в Мадриде или найти сельский приход, он ответил, что согласился бы на это разве что блюдя дух беспрекословного послушания начальству.
— Но этого не случится, не сомневайтесь — прибавил он с уверенностью, лишенной, впрочем, всякой горечи.— Хотя... с местом ли, без места — я всегда буду жить так, как живу сейчас, потому что бедность — самое сродное мне состояние; скажу даже, что высшее мое устремление — ничего не иметь. Некоторые счастливы, когда им снится, как богатство плывет в руки; я же счастлив, видя себя во сне бедняком, я отдыхаю душой, воображая, что завтра может оказаться хуже, чем сегодня. Ведь чем больше имеешь, тем больше хочется иметь, и наоборот: чем меньшим располагаешь, тем меньше тебе и надо. Полагаю, что вы либо не поймете меня, либо взглянете с состраданием и жалостью. В первом случае не стану больше ни в чем вас убеждать; если же верно второе — скажу спасибо за добросердечие и порадуюсь, что мой отказ от всяческих благ вызвал в вас христианские чувства.
— А что вы думаете,— не отставали мы, решив довести «интервью» до конца,— о больных вопросах современного общества?
— Я ничего в этом не понимаю,— ответил священник, пожимая плечами.— Но мне ясно одно: чем дальше заходит в своем развитии то, что вы называете культурой, чем шире распространяется так называемый прогресс, чем больше становится машин и копится богатств, тем больше бедняков и тем беспросветней и неприглядней сама бедность. Но и при этом мне бы хотелось, чтобы бедняки, мои бедняки, не ожесточились бы сердцем. Поверьте, из всех утраченных ценностей самой плачевной была утрата терпения. Крохи его еще разбросаны то тут, то там, но когда оно исчезнет новее — миру конец. Отыщите новую залежь, золотую жилу этой великой добродетели, первейшей и прекраснейшей из завещанных Иисусом, и вы увидите, что все образуется.
— Да ВЫ, похоже, апостол терпеливости.
— Я не апостол, сеньор, и никогда не притязал на это.
— Вы наставляете не словом, но примером.
— Я делаю то, что велит мне моя совесть, и если мои действия могут послужить примером и кто-то захочет ему последовать — что ж, тем лучше.
— Стало быть, ваше общественное кредо — пассивность?
— Можно сказать и так.
— Ведь вы позволяете обкрадывать себя и не протестуете.
— Да, сеньор, позволяю и не протестую.
— К тому же вы не стремитесь улучшить свое положение и не просите у начальства средств, которые позволили бы вам жить соответственно сану.
— Да, не стремлюсь и не прошу.
— Вы едите, когда есть что, а если нет — голодаете.
— Совершенно верно... голодаю.
— А если вас сгонят с квартиры?
— Я уйду.
— А если вам не удастся устроиться на другую? - Буду спать на улице: мне не привыкать.
— А кто же будет вас кормить?
— Улица поможет.
— Я видел, как какие-то потаскушки оскорбляют вас, вы терпите и молчите.
1
— Да, сеньор, терплю и молчу. Я не знаю, что такое злоба. Слово «враг» мне неведомо.
— Но если вас оскорбят действием? Если вас ударят, дадут пощечину?..
— Я стерплю и это.
— А если вам предъявят ложное обвинение?..
— Я не стану оправдываться. Если совесть моя чиста — что мне все обвинения.
— Да, но ведь суды и законы еще и защищают вас от злоумышленников.
— Вряд ли; вряд ли кто станет защищать слабого от сильного; но если все это и так, мой суд — суд божий,, и, чтобы выиграть тяжбы на небесах, мне не нужна ни гербовая бумага, ни адвокат, ни рекомендательные письма.
— В такой пассивности, доведенной до предела, я вижу нечто героическое.
— Не знаю... В этом нет моей заслуги.
— Ведь вы бросаете вызов нищете, голоду, оскорблениям, клевете — всякому злу, природному и общественному.
— Я не бросаю вызов, я терплю.
— Думаете ли вы когда-нибудь о завтрашнем дне?
— Никогда.
— Неужели вас не печалит, что завтра у вас может не оказаться крыши над головой и куска хлеба?
— Нет, сеньор, об этом я не печалюсь.
— Так, значит, вы рассчитываете на добрых и сострадательных людей — таких, как сеньора Баланда, которая хоть с виду и мегера, но в душе — совсем нет?
- Да, сеньор, в душе она другая.
— А вам не кажется, что достоинство священнослужителя несовместимо с унизительным занятием нищего?
— Нет, сеньор, подаяние не развращает просящего и не может уязвить его достоинство.
— Значит, когда вы просите милостыню, ваше самолюбие не страдает?
— Нет, сеньор.
— Вероятно, часть того, что вы получаете, переходит в руки более нуждающегося?
— Бывает и так.
— Но, в случае нужды, вы, наверное, берете подаяние и лично для себя?
— Несомненно.
— И никогда не краснеете?
— Никогда. А почему я должен краснеть?
— Значит, если бы мы сейчас... ну, к примеру... словом, сострадая вашему плачевному положению... поделились бы с вами содержимым своих кошельков...
— Я бы не стал отказываться.
Он сказал это так просто, что нам и в голову не могло прийти, что его мысли и речи были продиктованы цинизмом или той преувеличенной скромностью, которая лишь скрывает непомерную гордыню. Настало время прервать наши расспросы, которые начинали уже походить на не совсем уместное любопытничанье, и мы распрощались с доном Назарио, от души благодаря счастливый случай, нас познакомивший. Он в свою очередь поблагодарил нас за посещение и радушие и проводил до самой лестницы. Уходя, мы оставили на столе несколько монет; не представляя, сколько вообще нужно денег этому алчному бессребренику, мы с легкостью, не задумываясь, отделались пустячной суммой в два, от силы в три дуро.
V
— Это человек без ВСЯКОГО стыда и совести,— сказал мне журналист,— циник, правда талантливый, которому удалось-таки найти философский камень безделья, плут с незаурядной фантазией, практикующий тунеядство, так сказать, артистически.
— Друг мой, не будем спешить со столь рискованными и безосновательными выводами, которые жизнь может опровергнуть. Если вы не против, давайте припомним и внимательно разберем все его поступки. Я, со своей стороны, не стал бы высказываться категорически об этом человеке, который все же кажется мне самым настоящим мавром, хотя, как вы сказали, по метрике он мавр ламанч-ский.
— Ну, если он и не циник, значит, у него просто больная психика. Подобная пассивность выходит за рамки христианского идеала, особенно в наши дни, когда о каждом судят по его делам.
— Но о нем тоже нужно судить по его делам.
— Нет, позвольте: характер этого человека — в отсутствии всякого характера и в отрицании человеческой индивидуальности.
— Ну, а я все же подожду: быть может, станет известно что-нибудь такое, что прояснит суть дела, хотя \ же сейчас мне видится в блаженном Назарине индивидуальность весьма яркая.
— Смотря что вы называете яркой индивидуальностью. Лентяй, попрошайка, бездельник тоже может достигнуть на избранном поприще высокого мастерства; он может развивать и совершенствовать, в ущерб другим, какое-то одно из отпущенных ему дарований и при этом... кто знает? — являть миру чудеса остроумия и изобретательности. Этот человек — фанатик, предающийся пороку злостного тунеядства, и, пожалуй, это его единственный порок, ведь остальные качества его характера питают в нем одну лишь эту склонность. Вы скажете, случай достаточно нетривиальный? Безусловно, но не пытайтесь меня убедить, что наш знакомец преследует цели чисто духовные. Вы можете сказать, что перед нами — пастырь пустынь, дегустатор трав, буддист, певец экстаза, самоуничтожения, нирваны... так, кажется. Что ж, пусть так — все равно вы меня не собьете. Общество — эта мудрая и сердобольная нянька — должно разглядеть в подобных типах развратителей человечества и поскорее упрятать их в благотворительный приют. Я задаюсь вопросом: приносит ли этот неистовый альтруист хоть какую-то пользу ближнему? И отвечаю: нет. Церковь, помогающая в великом деле Благотворительности,— это прекрасно. Милосердие — добродетель личная, и в то же время замечательная помощница благотворительности — добродетели общественной. А помогают ли эти доброхоты-одиночки, эти средневековые аскеты, помогают ли они возделывать общественную ниву? Нет. Они предпочитают трудиться на своей собственной, а святое дело — милостыню, которую должно распределять разумно, с разбором, они обращают в непристойный промысел. Закон общественной жизни, да если угодно, и христианский — в том, что все обязаны трудиться, каждый на своем месте. Работают заключенные в тюрьмах, работают дети и старики в приютах. А этот мусульманин во Христе придумал, как можно жить, вообще не работая и не обременяя себя даже проповедями. Словом, я чувствую, что он хочет, лежа на спине и плюя в потолок, воскресить Золотой век — да, да, именно Золотой век. И боюсь, что у него найдутся последователи, потому что такие учения опутывают души незаметно, и уверен, что они подействуют неотразимо на бездельников, которых столько нынче кругом развелось. Да и чего можно ожидать от человека, который призывает к тому, чтобы книги, эта святыня, и газеты — этот освященный культурой плод цивилизации, это орудие прогресса, этот чудодейственный источник... чтобы все знания древних и новейших эпох, греческий эпос, Веды, тысячи тысяч прекрасных вымыслов превратились в груды удобрений. Гомер, Шекспир, Данте, Геродот, Цицерон, Сервантес, Вольтер, Виктор Гюго — в качестве просвещенного компоста на грядках с капустой и огурцами! Не знаю еще, почему этот пророк не предложил устроить в университете хлев, а академию, Атеней и консерваторию превратить в распивочные или в стойла для буренок!
Но ни мой приятель со своими досужими разглагольствованиями, ни я со своими доводами ни в чем не могли убедить друг друга. Вопрос о Назарине оставался открытым. В поисках новых сведений мы зашли в кухню, где, командуя настоящей батареей горшков и сковородок, расположилась Баланда: она суетилась вокруг плиты, ворошила угли, вся в поту, седеющие кудри были выпачканы сажей, а руки ее находились в непрестанном движении: неутомимой десницей она ворочала сковородки, шуйцей же то и дело утирала нос. Будучи женщиной незаурядных умственных способностей, Баланда мигом сообразила, чего мы от нее хотим, и сама поспешила разрешить наши сомнения:
— Это святой, господа мои хорошие, уж поверьте мне, просто святой. Но уж и обуза все эти святые, глаза бы мои их не видели!.. Так бы и выдрала хорошенько отца Назарина, не будь он священник, господи меня прости... Что от них проку, от святых этих? Ни на что не годны. В другие-то времена, сказывают, хоть чудеса творили, кормили народ: там, глядишь, камень в рыбу обратят, тут заупокойника воскресят или демона из человечьего обличья выгонят. А нынче — все ученые, понавыдумывали разных семафонов да телефоров, колымаг железных — глаза разбегаются... Зачем нынче святой — ребятишкам разве на потеху... Ну а у этого-то барашка сердце голубиное, совесть — чистый снег, уста ангельские, слова от него дурного никто никогда не слышал, весь он словно вчера родился, да и почить ему во славе божией, это уж помяните мое слово... Сколько вы в нем ни копайтесь, нет за ним другого греха, кроме как всем все раздавать... Вожусь я с ним, как с дитем малым: и выговариваю, и побраню, бывает. А чтоб он осердился — не упомню такого. Прибьете вы его — он вам спасибо скажет... Уж такой человек... Скажешь ему — пес поганый, иудино семя, так... так ведь только улыбнется, будто ему букет преподнесли... Сдается мне, не по нраву он здешним духовным, из Сан-Каэтано, ох не любят его, сироту безответного, и служить зовут, только когда совсем некому... Словом, что он там получает за свое священство, карман не оттянет. А у меня, сами знаете, душа добрая, я и говорю: «Отец Назарин, подыскали б вы себе другую работу — ну хоть похоронщиком...» А он смеется... Еще говорю: учителем-то в школу вам не по зубам — больно вы смирный да едите мало... А он опять смеется... Что правда, то правда — такого малоежку с огнем не сыскать. Ему что кусок хлеба, что фунт легкого — все равно. Дайте кишок, вот что кошки едят,— съест, кочерыжкой и то не побрезгует. Эх, будь он просто мужчина, а не святой, так за такого мужа любой бабе всю жизнь бога молить!..
Мы вынуждены были прервать излияния тетушки Баланды, которые, похоже, могли затянуться до вечера, и вновь спустились во двор к старому цыгану. Старик тут же догадался, о чем мы хотим его расспросить, и не медля 9 ознакомил нас со своей весьма авторитетной точкой зрения:
— Да хранит вас господь, сеньоры,— обратился он к нам, сняв шляпу.— Не сочтите за любопытство, но не успели ли вы, так сказать, отвалить нашему наиблажней-шему дону Нахарильо немного презренного металла? Коли так, дали бы его сразу бедным людям — не пришлось бы нам брать на себя труд подыматься наверх, а то ведь еще попадут ваши денежки в дурные руки... Что таить, много таких, которые вымогают у него подаяние (да что там — сам наисвятейший воздух, которым он дышит), прежде чем он успеет передать его людям достойным... Да, хорошего человека не перехвалишь. В нем вижу я главу увенчанных серафимов — клянусь гребешком страстного петуха!.. Ему открыл бы я душу охотней, чем самому помазаннику божьему папе... Ибо прозрачна слюна ангела во плоти, и вижу, вижу, как дрожит в его зрачках самомалейшая звезда, возжженная пресвятой богородицей, иже еси на небесех... Засим, сеньоры, остаюсь вашим покорным слугой...
Продолжать расспросы у нас уже не было желания, да, собственно, не было в том и нужды. В подъезде нам пришлось пробиваться сквозь толпу ряженых, осаждавших лоток с водкой. Скользя и спотыкаясь, то и дело наступая на лоскутья, оторвавшиеся от жалких нарядов, на апельсиновые корки и разорванные маски, мы двинулись к центру города, нашего города, облик которого казался нам все-таки поприличней, несмотря на грубость и пошлость современного карнавала и докучливых попрошаек, пристававших буквально на каждом углу. Незачем и говорить, что остаток дня мы провели, судя и рядя об удивительнейшей и так и не понятой до конца личности, что косвенно доказывало, как поразила она уже тогда наши умы. Прошло время, и среди прочих дел я и мой приятель стали мало-помалу забывать о мавре-католике, хотя иногда вспоминали о нем в наших беседах. Из того презрительного безразличия, с каким мой друг обычно говорил о Назарине, я смог заключить, что тот не оставил в его душе почти никакого следа. Со мной же творилось обратное, и бывали дни, когда я не мог думать ни о чем и ни о ком, кроме Назарина, разлагая его характер на части и вновь составляя их в уме,— так ребенок забавляется, разбирая и вновь собирая новую заводную игрушку. Удалось ли моему интеллекту овладеть тайной живого, реального характера или же, пользуясь выжимками собственных идей, я воссоздал лишь подобие истинного Назарина? На этот вопрос я не могу дать определенного, окончательного ответа. А история, рассказанная ниже? Истина это или одна из тех выдумок, что, благодаря писательской бойкости и читательской доверчивости, являют нам как бы иллюзию жизни? Слышатся мне и другие вопрошающие голоса: «Кто же, черт побери, написал все это?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22