.. А дальше — представьте себе: в тот самый день как мне выходить из тюрьмы, поцапались мы с одним, такая бестия: хотел меня на тридцать две тысячи реалов надуть, да еще с хвостиком... Из-за этого еще полгода продержали, ей-богу не вру.
Видя, что Назарина не заинтересовала его история, старик решил подступиться к нему с другого боку:
— Говорят, вы священник?..
— Да, сеньор.
— Боже правый... Разных людей приходилось видеть, но чтобы лицо духовное и в такой компании...
— Что ж, вот и привелось увидеть. Прибавьте это к своей удивительной истории.
— Но позвольте узнать, святой отец, как могло такое случиться? Уж, верно, нашалили. Я вижу, с вами две женщины, а где женщины — там дело нечисто; пропащий человек, кто всю жизнь среди юбок путается. Да что там! Помню, была у меня интрижка с одной знатной дамой, аристократкой. Какие, помнится, сцены она мне закатывала! А потом с подружкой своей, маркизой, стащила у меня, этакая плутовка, семьдесят тысяч дуро, ей-богу не вру. И меня ж за это и засудили. Женщины! Слова этого слышать не могу, лучше и не произносите его при мне. Ведь почему я здесь? А все из-за двоюродной сестрицы моего зятька, которая оршадом торгует и амуры с одним генерал-лейтенантом крутит: дали мне малышку, чтоб отвел я ее к дядьям в Навалькарнеро, а те возьми да и откажись: пусть, говорят мне, платят на шесть лет налоги, не вру, ей-богу не вру... Все от женщин, иначе говоря, от прекрасного пола, так что мой вам совет, дружище: бросьте их, покайтесь епископу и не путайтесь больше с еретиками да протестантами... Что вы сказали?
— Ничего, добрый человек. Говорите, рассказывайте, только оставьте меня, ибо если я заговорю, вы меня не поймете.
Между тем Беатрис пыталась узнать у девочки, как ее зовут и кто ее родители. Но несчастная смотрела тупо и ни на один вопрос не могла дать связного ответа. Андара, испросив разрешения у жандармов, пристроилась к Назарину, чтобы хоть немного развлечь его разговором, а старик нищий пошел рядом с Беатрис. На первом же привале беглые арестанты стали заигрывать с девицами, отпуская непристойные шуточки. Когда все расселись на земле перекусить, Назарин поровну разделил провизию, которой снабдил его перед выходом алькальд. Жандармы, не пере стававшие удивляться смиренному, ласковому тону несчастного клирика, предложили ему вина, но он отказался, попросив их не воспринимать отказ как обиду. Надо сказать, что если вначале отношение жандармов к таинственному пленнику было не очень-то доброжелательным и, попросту говоря, они считали его ханжой и прожженным лицемером, то мало-помалу их уверенность в порядочности этого человека сменялась другим убеждением: кротость его речей, молчаливое смирение, с которым он переносил тяготы пути, его доброта и ласка настолько приворожили их, что в конце концов оба пришли к мысли, что если дон Назарио и не истинный святой, то, во всяком случае, очень похож на святого.
Первый день выдался тяжелым: чтобы не останавливаться на ночь в Вильяманте, где по-прежнему свирепствовала эпидемия, партию погнали до самого Навалькарнеро. «Беглые» совершенно взбесились и, растянувшись посреди дороги, Отказались идти дальше, так что жандармы, чтобы образумить строптивцев, вынуждены были прибегнуть к угрозам. Старик НИЩИЙ тащился, еле передвигая ноги, и ругался на чем свет стоит. Назарин и его спутницы шли, подавая виду, что устали, не жалуясь, хотя женщинам очереди приходилось нести на руках девочку. Наконец вечер, полуживые, они достигли цели. Тюрьма в Напал была устроена замечательно: жандармы расположились на отдых в караулке, арестантов же после приема пищи развели по двум камерам, ибо здесь, как и подобает, тюрьма была разделена на мужскую и женскую половины. Таким образом, впервые странствующий клирик и его спутницы, которых в партии уже насмешливо окрестили «апостолыпами» или «назариншами», оказались разлучены, и если женщины, лишенные возможности даже поговорить с учителем об общих невзгодах, были сильно опечалены, то не меньше опечалился и Назарин, вынужденный в этот вечер молиться в одиночестве. Но хочешь не хочешь — пришлось смириться!
Поистине ужасную ночь провел Назарин в тесной темноте камеры среди ожесточившихся сердцем преступников; кроме двух нам уже известных здесь помещались еще трое: они распевали скабрезные песни и сквернословии. словно одержимые бесом непотребства. Узнав от «бег которых мы, как не помнящих родства, назовем убийца» и «святотатец»), что Назарин — лицо, они тут же всем скопом принялись на свой лад сочинять некую историю религиозного проходимца и шарлатана. Громогласно, наперебой высказывали они самые непристойные соображения насчет дьявольской веры, которую якобы проповедует Назарин; что касается женщин, один считал их бежавшими из монастыря монашками, другой относил к тому сорту прихожанок, что больше всего заботятся о содержимом карманов своих ближних. Язык не повернется повторить все те ужасы, что пришлось выслушать доброму дону Назарину. Один называл Назарина его святейшеством цыганским папой, другой добивался, где же тот пузырек, в котором он носит ядовитые порошки, чтобы отравлять воду в колодцах. Третий — наполовину в шутку, наполовину всерьез — грозил рассчитаться с ним за детей, похищенных, чтобы распинать их во время языческих богослужений,-— и при этом град самых оскорбительных непристойностей сыпался не переставая на бедного клирика. Но предела безумия эта тупая, отвратительная буффонада достигла тогда, когда они стали заставлять Назарина служить им обедню — подобие настоящей, но на дьявольский лад, угрожая расправой, если он сейчас же не произнесет проповедь во имя Сатаны, причем со всеми онерами, на почтительной латыни, похожей и непохожей на ту, что звучит в храме божием; и пока один, встав на колени, фиглярствовал, подражая жестам молящихся, другой бил себя в известное место, наподобие того как добрые христиане, каясь, бьют себя в грудь, а остальные подвывали Видя такие зверские кощунства, оскорблявшие не столько его самого, сколько святую веру, отец Назарин утратил свою блаженную невозмутимость и, горя священным гневом, поднялся и с гордым достоинством обратил к подлому сброду такую речь:
— Несчастные слепцы, пропащие души! Меня можете оскорблять сколько вам угодно, но чтите господа, который создал вас и дал вам жизнь не для того, чтобы вы проклинали и поносили его, но чтобы любили ближнего и творили дела милосердные! Смрад ваших душ, погрязших во всех злодеяниях и пороках, что оскверняют род человеческий,— смрад этот изрыгают теперь ваши уста, и самый воздух вокруг вас отравлен им. Но есть еще у вас время, ибо даже для таких закоренелых грешников не закрыты пути раскаяния и не иссякли источники всепрощения. Позаботьтесь же о своих душах, ибо глубоко проникло в них зло. Обратитесь к истине, к добру, к праведной жизни. Возлюбите отца вашего небесного и брата своего — человека; не проливайте крови, не богохульствуйте, не клянитесь ложно, будьте чисты словом и делом. Не говорите слабому оскорблений, которые не осмеливаетесь бросить в лицо сильному. Будьте человечны, сострадательны, возненавидьте суд неправедный, ибо если избежите злоречия, то избежите и низменных поступков, а поступая по совести, не совершите и злодеяния. Знайте, что тот, кто испустил дух на кресте, претерпел муки и поношения, отдал кровь и жизнь свою во искупление грехов ваших... А вы, слепцы, вы привели его к Пилату и на Голгофу; вы увенчали терниями его божественное чело; вы бичевали его; вы плевали ему в лицо; вы распяли его на позор и поругание. И если вы не признаете, что это вы убили его и убиваете по сей день, и бичуете, и оплевываете; если не откроетесь в своей вине и не оплачете горько грехи ваши безмерные; если не припадете сей же час к лону милосердия безграничного, то знайте, что не будет вам отпущения; знайте, проклятые, что ждет вас тогда огонь адский на веки вечные.
Величественно и грозно прозвучала короткая проповедь блаженного Назарина, со всем жаром и суровой торжественностью духовного красноречия. Камера озарялась лишь лунным светом, проникавшим сквозь решетки высоких окон, и в мерцающих бликах лицо и фигура клирика казались еще прекраснее. В первое мгновение грозная отповедь, тон, которым она была произнесена, и мистический облик говорившего сковали преступников страхом. Они словно онемели от изумления. Но первое впечатление было сколь сильным, столь и непродолжительным, слишком глубоко укоренилось зло в испорченных душах этих Людей, и очень скоро к ним вернулась утраченная ненадолго развязная циничность. Вновь послышались непристойности и оскорбления, и один из пропащих, которого МЫ условились называть Отцеубийцей, более других в безрассудствах, поднялся и, словно желая перещеголять всех своей жестокостью и бесчеловечностью, подошел к стоящему Назарину и, сказав: «Надо, браток, пни по-нашему, по-нечистому причастить. Получай!» — го всего размаху влепил ему такую затрещину, что тщедушный клирик кубарем покатился по полу. Послышался ОТОН и сдавленные восклицания несчастного — быть шевельнулось в нем глухое желание мести. Ведь он мужчиной, и мужское достоинство рано или поздно было проснуться в нем, ибо человеколюбие и кротость — пусть и прочно укоренившиеся в его душе — не до конца заглушили человеческие страсти. Короткой и жестокой, должно быть, была в нем борьба между человеком и ангелом. Вновь послышался стон и тягостный вздох, исторгнутый из самой глубины его существа. Камера хохотала. Чего же ждал от Назарина этот сброд? Что в гневе он набросится на них, осыпая их не ударами — что мог он один? — а оскорблениями и бранью, которые до того выслушивал сам? На мгновение всем показалось, что так оно и будет: поднимаясь с пола, паломник сначала встал на колени, опустив голову к земле, прижавшись к ней грудью, как кошка перед прыжком. Наконец он выпрямился, и вновь исторгся из вздымающейся груди сдавленный вздох.
В ответе его — да он и не мог быть иным — прозвучал глас божий и глас человеческий:
— Звери вы, а не люди!.. Услышав, что я прощаю вас, вы решите, что я такой же подлый трус, как и вы сами... Но я скажу это... одним глотком осушу горькую чашу! Впервые в жизни тяжело мне говорить слова прощения врагам, но я говорю вам их, хотя душа моя молчит, говорю, потому что мой долг христианина велит мне сказать вам это... Знайте же, я прощаю вас, ничтожества, но знайте и то, что я презираю вас и казню себя за то, что в сердце моем презрение неотделимо от прощения.
— Ну так получай за прощение! сказал Отцеубийца, награждая его новой пощечиной, хотя на этот раз не такой увесистой,— И за презрение тоже получай!
И вся орава, кроме одного, с насмешками бросилась на Назарина, обрушив на него град тумаков и затрещин. Но в этом нападении сказалась не столько истинная жестокость и злоба, в нем было больше от неуклюже-грубой шутки: удары были легкие, вполсилы, хотя и они оставили не один синяк на теле и лице бедного клирика. Последний пережил в эти минуты еще более отчаянную внутреннюю борьбу, но, горячо призывая господа, взывая к своим убеждениям, раздувая в душе пламя благочестивой кротости, позволял избивать себя, не произнося ни жалоб, ни протестов. Наконец, устав от своей гнусной забавы, арестанты разошлись по углам, оставив на полу распростертое тело. Назарин по-прежнему молчал, и было слышно только его прерывистое дыхание. Арестанты тоже молчали, словно вдруг посерьезнев после неистовых и грубых своих выходок. Это яростное глумление над всем и вся, такое характерное для жестоких, а подчас и кровавых потасовок между закоренелыми преступниками, обычно заканчивается беспросветным похмельем, тяжелой, черной тоской. В наступившей тишине слышалось только частое дыхание Назарина и звучный храп старика нищего, который — чуждый свар и потасовок — спал крепчайшим, ангельски безмятежным сном. Кто знает, быть может, ему снились тридцать шесть миллионов американского братца?
Первым нарушил молчание Назарин; он встал, чувствуя, как болят и ноют все его кости, и обратился к своим мучителям:
— Да... теперь да... новыми побоями и оскорблениями возжелал Господь укрепить меня, и вот я стою перед вами исполненный христианской кротости, безгневный, не испытывая ненависти и не желая отмщения. Со мной вы вели себя как трусы; ВОЗМОЖНО, других случаях вы поведете себя отважно, как герои, ведь, же герои и среди преступников. Не просто быть львом, но еще труднее быть кротким агнцем, и вот он — перед вами. Знайте, я от всего сердца прощаю вас, ибо так велит мне отец наш небесный, знайте и то, что я уже не презираю вас, ибо господь велит мне не презирать, но любить. Братьями возлюбленными считаю я вас теперь, и так больно видеть мне ваши злодеяния, из-за которых грозит вам вечная погибель, так уязвляет меня эта боль, а вместе с любовью так воспламеняет мою душу, что, если бы я мог ценой собственной жизни добиться вашего раскаяния, то с радостью принял бы я самые страшные муки, поругание и самое смерть.
И вновь в камере воцарилось молчание, на сей раз еще более мрачное, так как даже мирный храп старика вдруг г молк. После минутного затишья, прошедшего как бы некоем торжественном ожидании, когда человеческая Совесть, которую разбередили слова Назарина, возмущенно на самое себя, в темноте послышался голос. Это был тот из арестантов, которого мы окрестили Святотатцем; ОН единственный не принимал участия в издевательстве клириком, молча наблюдая за происходящим. По-прежнему лежа в своем углу, он сказал:
А по мне, так изгиляться и мордовать беззащитно много ума не надо; не по-благородному это, да что там — только сволочь последняя такое может. Правда она правда и есть: что видит человек, то и говорит, уж так природой заведено, Вот так вот... а что я за свои слова всегда постою, сами знаете.
— Помолчал бы,— ответил ему один из буянов,— ты-то птица известная. Глядите, какой заступник у этого дуралея выискался!
— Хочу и заступаюсь, и за честь почитаю,— угрюмо сказал первый, медленно подымаясь.— Потому как хоть я и пропащий, но слабого всегда защищал, лежачего не ударил и последним куском, ежели надо, поделюсь. Не от хорошей жизни все мы такие, но если от нужды и позарился на чужое, так хоть к другому жалость поимей.
— Молчи, пустозвон, только и хватает тебя, что друзей своих поносить,— сказал Отцеубийца,— все-то он святошей прикидывается. А почему, поинтересуюсь я, этот храбрец все по церквам шастает — в церкви оно, конечно, спокойнее: богородица-то смолчит, когда с нее ризы серебряные снимают, да и дароносица караул не закричит* Что бы с тобой без нас стало, отродье неблагодарное? Ишь какой грозный, и еще бахвалится!.. Помалкивай лучше, а не то я!..
— Храбрись, храбрись — знаешь, что у меня ножа под рукой нет. Это на тебя похоже. Хотел бы я на тебя там посмотреть, на воле с тобой свидеться, уж я б тебе втолковал, что над кротким да беззащитным, который и мухи не обидит, над таким измываться только трус подлый может, вроде тебя — ублюдок, выродок поганый!
Яростно бросились они друг на друга, и все остальные поспешили разнять их.
— А ну пусти! — кричал Отцеубийца.— Я из него душу выну!
— Визжи, визжи — знаешь, что не пустят... Меня долго просить не надо — выпущу кишки, дак ведь даже воронье жрать не станет.
И гордо, с вызывающим видом встав посреди камеры, Святотатец продолжал:
— Ну-ка, а теперь, господа, лучше помолчите да послушайте, что я вам скажу. Так вот: зарубите каждый себе на носу, что этого доброго человека я беру под свою защиту — все равно как родного отца-батюшку; хочу, чтоб все знали, что среди этого ворья, голи этой тюремной есть один честный вор, в ком жива еще душа христианская и кто заступится за этого кроткого, который молчит, когда вы измываетесь, терпит, когда бьете, да еще и прощает вам все. Злобствуйте, а только я так скажу: этот человек — святой, а кто сомневается, будет со мной дело иметь. Ну что, мазурики, кто супротив меня слово скажет? Выходи поодиночке или все вместе — вот он я!
Слова эти были сказаны с таким патетическим пылом, что все приумолкли, оробело вглядываясь в лицо Святотатца, смутно различимое в лунном свете. Кто поспокойнее, отшучивался. Отцеубийца кусал губы, перемежая брань ворчливыми угрозами. Растянувшись на полу, как беспечная дворняга, он процедил:
— Шуми, шуми, детка, авось конвойные войдут, как всегда, я виноватым окажусь и поплачусь за чужие грехи.
— Шумишь-то ты, дурья голова,— отвечал Святотатец, победно расхаживая по камере.— Знаешь, что за твои дела всегда я в ответе, вот и заводишь свару... Но мое-то слово крепкое: святой он, божий человек, пусть каждая сволочь это запомнит; прочистите уши и послушайте хорошенько — святой, и кто его пальцем тронет, будет иметь дело со мной — и здесь и где угодно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
Видя, что Назарина не заинтересовала его история, старик решил подступиться к нему с другого боку:
— Говорят, вы священник?..
— Да, сеньор.
— Боже правый... Разных людей приходилось видеть, но чтобы лицо духовное и в такой компании...
— Что ж, вот и привелось увидеть. Прибавьте это к своей удивительной истории.
— Но позвольте узнать, святой отец, как могло такое случиться? Уж, верно, нашалили. Я вижу, с вами две женщины, а где женщины — там дело нечисто; пропащий человек, кто всю жизнь среди юбок путается. Да что там! Помню, была у меня интрижка с одной знатной дамой, аристократкой. Какие, помнится, сцены она мне закатывала! А потом с подружкой своей, маркизой, стащила у меня, этакая плутовка, семьдесят тысяч дуро, ей-богу не вру. И меня ж за это и засудили. Женщины! Слова этого слышать не могу, лучше и не произносите его при мне. Ведь почему я здесь? А все из-за двоюродной сестрицы моего зятька, которая оршадом торгует и амуры с одним генерал-лейтенантом крутит: дали мне малышку, чтоб отвел я ее к дядьям в Навалькарнеро, а те возьми да и откажись: пусть, говорят мне, платят на шесть лет налоги, не вру, ей-богу не вру... Все от женщин, иначе говоря, от прекрасного пола, так что мой вам совет, дружище: бросьте их, покайтесь епископу и не путайтесь больше с еретиками да протестантами... Что вы сказали?
— Ничего, добрый человек. Говорите, рассказывайте, только оставьте меня, ибо если я заговорю, вы меня не поймете.
Между тем Беатрис пыталась узнать у девочки, как ее зовут и кто ее родители. Но несчастная смотрела тупо и ни на один вопрос не могла дать связного ответа. Андара, испросив разрешения у жандармов, пристроилась к Назарину, чтобы хоть немного развлечь его разговором, а старик нищий пошел рядом с Беатрис. На первом же привале беглые арестанты стали заигрывать с девицами, отпуская непристойные шуточки. Когда все расселись на земле перекусить, Назарин поровну разделил провизию, которой снабдил его перед выходом алькальд. Жандармы, не пере стававшие удивляться смиренному, ласковому тону несчастного клирика, предложили ему вина, но он отказался, попросив их не воспринимать отказ как обиду. Надо сказать, что если вначале отношение жандармов к таинственному пленнику было не очень-то доброжелательным и, попросту говоря, они считали его ханжой и прожженным лицемером, то мало-помалу их уверенность в порядочности этого человека сменялась другим убеждением: кротость его речей, молчаливое смирение, с которым он переносил тяготы пути, его доброта и ласка настолько приворожили их, что в конце концов оба пришли к мысли, что если дон Назарио и не истинный святой, то, во всяком случае, очень похож на святого.
Первый день выдался тяжелым: чтобы не останавливаться на ночь в Вильяманте, где по-прежнему свирепствовала эпидемия, партию погнали до самого Навалькарнеро. «Беглые» совершенно взбесились и, растянувшись посреди дороги, Отказались идти дальше, так что жандармы, чтобы образумить строптивцев, вынуждены были прибегнуть к угрозам. Старик НИЩИЙ тащился, еле передвигая ноги, и ругался на чем свет стоит. Назарин и его спутницы шли, подавая виду, что устали, не жалуясь, хотя женщинам очереди приходилось нести на руках девочку. Наконец вечер, полуживые, они достигли цели. Тюрьма в Напал была устроена замечательно: жандармы расположились на отдых в караулке, арестантов же после приема пищи развели по двум камерам, ибо здесь, как и подобает, тюрьма была разделена на мужскую и женскую половины. Таким образом, впервые странствующий клирик и его спутницы, которых в партии уже насмешливо окрестили «апостолыпами» или «назариншами», оказались разлучены, и если женщины, лишенные возможности даже поговорить с учителем об общих невзгодах, были сильно опечалены, то не меньше опечалился и Назарин, вынужденный в этот вечер молиться в одиночестве. Но хочешь не хочешь — пришлось смириться!
Поистине ужасную ночь провел Назарин в тесной темноте камеры среди ожесточившихся сердцем преступников; кроме двух нам уже известных здесь помещались еще трое: они распевали скабрезные песни и сквернословии. словно одержимые бесом непотребства. Узнав от «бег которых мы, как не помнящих родства, назовем убийца» и «святотатец»), что Назарин — лицо, они тут же всем скопом принялись на свой лад сочинять некую историю религиозного проходимца и шарлатана. Громогласно, наперебой высказывали они самые непристойные соображения насчет дьявольской веры, которую якобы проповедует Назарин; что касается женщин, один считал их бежавшими из монастыря монашками, другой относил к тому сорту прихожанок, что больше всего заботятся о содержимом карманов своих ближних. Язык не повернется повторить все те ужасы, что пришлось выслушать доброму дону Назарину. Один называл Назарина его святейшеством цыганским папой, другой добивался, где же тот пузырек, в котором он носит ядовитые порошки, чтобы отравлять воду в колодцах. Третий — наполовину в шутку, наполовину всерьез — грозил рассчитаться с ним за детей, похищенных, чтобы распинать их во время языческих богослужений,-— и при этом град самых оскорбительных непристойностей сыпался не переставая на бедного клирика. Но предела безумия эта тупая, отвратительная буффонада достигла тогда, когда они стали заставлять Назарина служить им обедню — подобие настоящей, но на дьявольский лад, угрожая расправой, если он сейчас же не произнесет проповедь во имя Сатаны, причем со всеми онерами, на почтительной латыни, похожей и непохожей на ту, что звучит в храме божием; и пока один, встав на колени, фиглярствовал, подражая жестам молящихся, другой бил себя в известное место, наподобие того как добрые христиане, каясь, бьют себя в грудь, а остальные подвывали Видя такие зверские кощунства, оскорблявшие не столько его самого, сколько святую веру, отец Назарин утратил свою блаженную невозмутимость и, горя священным гневом, поднялся и с гордым достоинством обратил к подлому сброду такую речь:
— Несчастные слепцы, пропащие души! Меня можете оскорблять сколько вам угодно, но чтите господа, который создал вас и дал вам жизнь не для того, чтобы вы проклинали и поносили его, но чтобы любили ближнего и творили дела милосердные! Смрад ваших душ, погрязших во всех злодеяниях и пороках, что оскверняют род человеческий,— смрад этот изрыгают теперь ваши уста, и самый воздух вокруг вас отравлен им. Но есть еще у вас время, ибо даже для таких закоренелых грешников не закрыты пути раскаяния и не иссякли источники всепрощения. Позаботьтесь же о своих душах, ибо глубоко проникло в них зло. Обратитесь к истине, к добру, к праведной жизни. Возлюбите отца вашего небесного и брата своего — человека; не проливайте крови, не богохульствуйте, не клянитесь ложно, будьте чисты словом и делом. Не говорите слабому оскорблений, которые не осмеливаетесь бросить в лицо сильному. Будьте человечны, сострадательны, возненавидьте суд неправедный, ибо если избежите злоречия, то избежите и низменных поступков, а поступая по совести, не совершите и злодеяния. Знайте, что тот, кто испустил дух на кресте, претерпел муки и поношения, отдал кровь и жизнь свою во искупление грехов ваших... А вы, слепцы, вы привели его к Пилату и на Голгофу; вы увенчали терниями его божественное чело; вы бичевали его; вы плевали ему в лицо; вы распяли его на позор и поругание. И если вы не признаете, что это вы убили его и убиваете по сей день, и бичуете, и оплевываете; если не откроетесь в своей вине и не оплачете горько грехи ваши безмерные; если не припадете сей же час к лону милосердия безграничного, то знайте, что не будет вам отпущения; знайте, проклятые, что ждет вас тогда огонь адский на веки вечные.
Величественно и грозно прозвучала короткая проповедь блаженного Назарина, со всем жаром и суровой торжественностью духовного красноречия. Камера озарялась лишь лунным светом, проникавшим сквозь решетки высоких окон, и в мерцающих бликах лицо и фигура клирика казались еще прекраснее. В первое мгновение грозная отповедь, тон, которым она была произнесена, и мистический облик говорившего сковали преступников страхом. Они словно онемели от изумления. Но первое впечатление было сколь сильным, столь и непродолжительным, слишком глубоко укоренилось зло в испорченных душах этих Людей, и очень скоро к ним вернулась утраченная ненадолго развязная циничность. Вновь послышались непристойности и оскорбления, и один из пропащих, которого МЫ условились называть Отцеубийцей, более других в безрассудствах, поднялся и, словно желая перещеголять всех своей жестокостью и бесчеловечностью, подошел к стоящему Назарину и, сказав: «Надо, браток, пни по-нашему, по-нечистому причастить. Получай!» — го всего размаху влепил ему такую затрещину, что тщедушный клирик кубарем покатился по полу. Послышался ОТОН и сдавленные восклицания несчастного — быть шевельнулось в нем глухое желание мести. Ведь он мужчиной, и мужское достоинство рано или поздно было проснуться в нем, ибо человеколюбие и кротость — пусть и прочно укоренившиеся в его душе — не до конца заглушили человеческие страсти. Короткой и жестокой, должно быть, была в нем борьба между человеком и ангелом. Вновь послышался стон и тягостный вздох, исторгнутый из самой глубины его существа. Камера хохотала. Чего же ждал от Назарина этот сброд? Что в гневе он набросится на них, осыпая их не ударами — что мог он один? — а оскорблениями и бранью, которые до того выслушивал сам? На мгновение всем показалось, что так оно и будет: поднимаясь с пола, паломник сначала встал на колени, опустив голову к земле, прижавшись к ней грудью, как кошка перед прыжком. Наконец он выпрямился, и вновь исторгся из вздымающейся груди сдавленный вздох.
В ответе его — да он и не мог быть иным — прозвучал глас божий и глас человеческий:
— Звери вы, а не люди!.. Услышав, что я прощаю вас, вы решите, что я такой же подлый трус, как и вы сами... Но я скажу это... одним глотком осушу горькую чашу! Впервые в жизни тяжело мне говорить слова прощения врагам, но я говорю вам их, хотя душа моя молчит, говорю, потому что мой долг христианина велит мне сказать вам это... Знайте же, я прощаю вас, ничтожества, но знайте и то, что я презираю вас и казню себя за то, что в сердце моем презрение неотделимо от прощения.
— Ну так получай за прощение! сказал Отцеубийца, награждая его новой пощечиной, хотя на этот раз не такой увесистой,— И за презрение тоже получай!
И вся орава, кроме одного, с насмешками бросилась на Назарина, обрушив на него град тумаков и затрещин. Но в этом нападении сказалась не столько истинная жестокость и злоба, в нем было больше от неуклюже-грубой шутки: удары были легкие, вполсилы, хотя и они оставили не один синяк на теле и лице бедного клирика. Последний пережил в эти минуты еще более отчаянную внутреннюю борьбу, но, горячо призывая господа, взывая к своим убеждениям, раздувая в душе пламя благочестивой кротости, позволял избивать себя, не произнося ни жалоб, ни протестов. Наконец, устав от своей гнусной забавы, арестанты разошлись по углам, оставив на полу распростертое тело. Назарин по-прежнему молчал, и было слышно только его прерывистое дыхание. Арестанты тоже молчали, словно вдруг посерьезнев после неистовых и грубых своих выходок. Это яростное глумление над всем и вся, такое характерное для жестоких, а подчас и кровавых потасовок между закоренелыми преступниками, обычно заканчивается беспросветным похмельем, тяжелой, черной тоской. В наступившей тишине слышалось только частое дыхание Назарина и звучный храп старика нищего, который — чуждый свар и потасовок — спал крепчайшим, ангельски безмятежным сном. Кто знает, быть может, ему снились тридцать шесть миллионов американского братца?
Первым нарушил молчание Назарин; он встал, чувствуя, как болят и ноют все его кости, и обратился к своим мучителям:
— Да... теперь да... новыми побоями и оскорблениями возжелал Господь укрепить меня, и вот я стою перед вами исполненный христианской кротости, безгневный, не испытывая ненависти и не желая отмщения. Со мной вы вели себя как трусы; ВОЗМОЖНО, других случаях вы поведете себя отважно, как герои, ведь, же герои и среди преступников. Не просто быть львом, но еще труднее быть кротким агнцем, и вот он — перед вами. Знайте, я от всего сердца прощаю вас, ибо так велит мне отец наш небесный, знайте и то, что я уже не презираю вас, ибо господь велит мне не презирать, но любить. Братьями возлюбленными считаю я вас теперь, и так больно видеть мне ваши злодеяния, из-за которых грозит вам вечная погибель, так уязвляет меня эта боль, а вместе с любовью так воспламеняет мою душу, что, если бы я мог ценой собственной жизни добиться вашего раскаяния, то с радостью принял бы я самые страшные муки, поругание и самое смерть.
И вновь в камере воцарилось молчание, на сей раз еще более мрачное, так как даже мирный храп старика вдруг г молк. После минутного затишья, прошедшего как бы некоем торжественном ожидании, когда человеческая Совесть, которую разбередили слова Назарина, возмущенно на самое себя, в темноте послышался голос. Это был тот из арестантов, которого мы окрестили Святотатцем; ОН единственный не принимал участия в издевательстве клириком, молча наблюдая за происходящим. По-прежнему лежа в своем углу, он сказал:
А по мне, так изгиляться и мордовать беззащитно много ума не надо; не по-благородному это, да что там — только сволочь последняя такое может. Правда она правда и есть: что видит человек, то и говорит, уж так природой заведено, Вот так вот... а что я за свои слова всегда постою, сами знаете.
— Помолчал бы,— ответил ему один из буянов,— ты-то птица известная. Глядите, какой заступник у этого дуралея выискался!
— Хочу и заступаюсь, и за честь почитаю,— угрюмо сказал первый, медленно подымаясь.— Потому как хоть я и пропащий, но слабого всегда защищал, лежачего не ударил и последним куском, ежели надо, поделюсь. Не от хорошей жизни все мы такие, но если от нужды и позарился на чужое, так хоть к другому жалость поимей.
— Молчи, пустозвон, только и хватает тебя, что друзей своих поносить,— сказал Отцеубийца,— все-то он святошей прикидывается. А почему, поинтересуюсь я, этот храбрец все по церквам шастает — в церкви оно, конечно, спокойнее: богородица-то смолчит, когда с нее ризы серебряные снимают, да и дароносица караул не закричит* Что бы с тобой без нас стало, отродье неблагодарное? Ишь какой грозный, и еще бахвалится!.. Помалкивай лучше, а не то я!..
— Храбрись, храбрись — знаешь, что у меня ножа под рукой нет. Это на тебя похоже. Хотел бы я на тебя там посмотреть, на воле с тобой свидеться, уж я б тебе втолковал, что над кротким да беззащитным, который и мухи не обидит, над таким измываться только трус подлый может, вроде тебя — ублюдок, выродок поганый!
Яростно бросились они друг на друга, и все остальные поспешили разнять их.
— А ну пусти! — кричал Отцеубийца.— Я из него душу выну!
— Визжи, визжи — знаешь, что не пустят... Меня долго просить не надо — выпущу кишки, дак ведь даже воронье жрать не станет.
И гордо, с вызывающим видом встав посреди камеры, Святотатец продолжал:
— Ну-ка, а теперь, господа, лучше помолчите да послушайте, что я вам скажу. Так вот: зарубите каждый себе на носу, что этого доброго человека я беру под свою защиту — все равно как родного отца-батюшку; хочу, чтоб все знали, что среди этого ворья, голи этой тюремной есть один честный вор, в ком жива еще душа христианская и кто заступится за этого кроткого, который молчит, когда вы измываетесь, терпит, когда бьете, да еще и прощает вам все. Злобствуйте, а только я так скажу: этот человек — святой, а кто сомневается, будет со мной дело иметь. Ну что, мазурики, кто супротив меня слово скажет? Выходи поодиночке или все вместе — вот он я!
Слова эти были сказаны с таким патетическим пылом, что все приумолкли, оробело вглядываясь в лицо Святотатца, смутно различимое в лунном свете. Кто поспокойнее, отшучивался. Отцеубийца кусал губы, перемежая брань ворчливыми угрозами. Растянувшись на полу, как беспечная дворняга, он процедил:
— Шуми, шуми, детка, авось конвойные войдут, как всегда, я виноватым окажусь и поплачусь за чужие грехи.
— Шумишь-то ты, дурья голова,— отвечал Святотатец, победно расхаживая по камере.— Знаешь, что за твои дела всегда я в ответе, вот и заводишь свару... Но мое-то слово крепкое: святой он, божий человек, пусть каждая сволочь это запомнит; прочистите уши и послушайте хорошенько — святой, и кто его пальцем тронет, будет иметь дело со мной — и здесь и где угодно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22