– Нечем и перевязать… Разве что мхом?
– Большая рана? – спросил он со страхом.
– Ма-аленькая, – она рвала мох и оттирала от крови вспухший живот. – Будто на сучочек наткнулся..
– Почему же ноги не слушаются? Почему встать не могу?
Конюшица положила его на бок, и кровь из живота потекла, как из бурдюка. Завернула на спине одежду – на позвоночнике возле поясницы налился огромный пухлый синяк.
– Я выживу, да? – спросил он с надеждой.
– Конечно, – заверила конюшица. – Не умрешь же ты от такой крохотной раны. Сейчас присыплю ее золой, приложу мох, и к утру заживет.
– Пить хочу…
Она стала выдавливать из мха капли воды ему на губы, он просил – еще! еще! – но много ли надавишь? Однако человек и этому был рад, слегка оживился:
– Тепло стало… Кто ты? Ты не из Белого дома?
– Нет, я из землянки.
Жеребчик чуть осмелел и вышел в свет костра. Он ревновал конюшицу, что она ухаживала за человеком – чистила ему кожу, гладила гриву и челку, и чувство это было сильнее, чем страх.
– Конь! – тихо изумился человек. – Какой красивый конь!.. А я в школе сочинял песни и пел под гитару. У меня была песня про коня.
– Спой, – попросила она. – Если можешь.
Он подумал, пошевелил губами и обескураженно сказал:
– Не помню… Забыл. Все забыл. Но помню – была…
Жеребчик, будто показывая свою стать, поворачивался то одним боком, то другим, красиво выгнув шею, чесался мордой о свою ногу, потом резко вскидывал голову и замирал.
– Почему меня не ищут? – вдруг спохватился человек. – Неужели они забыли обо мне, бросили? Я же ранен!
– Хорошо, что забыли, – успокоила конюшица. – Теперь ты вольный. Хочешь жить в лесу?
– А рана правда не опасная?
– Нет, только крови много вышло.
– Хочу, – признался он. – Мне так хорошо стало, звезды над головой вижу… И про звезды песня была!.. Давно не пел, потому и вспомнить не могу… А ты сейчас не уйдешь от меня?
– Не уйду.
– Тогда я посплю немного и наберусь сил.
– Спи, – она погладила его по волосам, подгребла листьев под голову.
– Рука теплая, – проговорил он и будто бы заснул.
В следующий миг жеребчик взвился на дыбы, заржал, застонал от дуновения смерти; в небо вместе с искрами и дымом взметнулась черная тень, похожая на птицу, закричала визгливо и пронзительно и растаяла в темном небе. И сразу поднялся ветер, тучи поплыли над лесом и скрыли звезды.
Конюшица подняла лопату и начертила рядом с человеком прямоугольник.
– Вот и тебе будет землянка. В лесу станешь жить. Ничего, тебе тепло будет. Листьями присыплет, затем снегом… Тебя ведь тоже забыли и никто никогда не вспомнит, если ты даже своих песен не помнишь…
* * *
Аннушка вставала редко, лишь по какому-то важному случаю, но быстро подступала слабость, подкашивались ноги, и возвращалась она к себе в комнату, держась за стенку либо обвиснув на плечах Валентины Ильинишны. Врачи ставили один диагноз, потом другой, и все настойчивее советовали лечь в больницу на обследование. Аннушка отказывалась и от больницы, и от лекарств, чаще всего запиралась и, никого не впуская, лежала с книгой в руках, иногда читала, иногда засыпала в таком положении или просто смотрела невидящими глазами на книжные страницы. После ареста Аристарха Павловича в доме учинили повальный обыск – простучали даже стены, полы, подоконники, а в комнате Аннушки перевернули всю библиотеку бабушки Полины, пролистали все книги, прощупали переплеты, развинтили старинную люстру, чтобы заглянуть внутрь Пока молодые люди в гражданском перетрясали библиотеку и вещи, Аннушка смотрела на них равнодушно, однако когда они заинтересовались скульптурой Афродиты и стали рассматривать свежесклеенные рубцы на руках, не выдержала, приподнялась на постели.
– Не смейте!
И тем самым словно подстегнула их. Олег все-таки нашел состав клея, и руки Афродиты держались так крепко, что без молотка и зубила отбить их не удалось. Принесли инструменты и с каким-то азартом снова расчленили скульптуру. Аннушка обвяла и не смогла произнести больше ни слова.
После обыска у нее начали мертветь руки…
Она перестала запираться, и, пользуясь этим, царевичи заходили когда вздумается – приносили еду, питье или просто сидели и разговаривали. С детьми Аннушка слегка оживала, придумывала игры, давала поручение достать какие-нибудь книги с самых верхних полок, принести снежок после первого снега. И однажды царевич Николай Алексеевич ни с того ни с сего вдруг сказал:
– Когда ты будешь выходить замуж, я буду твоим пажем и понесу шлейф.
– И я тоже, – добавил великий князь Михаил Алексеевич.
Аннушка заплакала навзрыд, и они долго потом утешали ее, массировали руки, гладили по голове и тоже шмыгали носами.
После этого они уже не вылезали от Аннушки до позднего вечера. Если Екатерина приходила за ними и уводила из комнаты чуть ли не насильно, то получала в ответ десятки вопросов.
– Ты знаешь, мамочка, почему динозавры вымерли сразу все?
– А знаешь, почему у них были маленькие головы и огромные туловища?
– Что такое – хаос?
– Почему у рыбы мозги жидкие, а у человека твердые?
– И почему называется «небесная твердь» и «земная хлябь»?
Ночами Аннушка спала плохо, забывалась на полчаса и вздрагивала: ей чудилось, что кто-то стучит в окно и тихо зовет. Она вставала, отодвигала занавеску, но осенняя тьма на улице была плотной, непроглядной. Лишь однажды ей показалось, что за мутным, заплаканным стеклом мелькнуло чье-то лицо, а точнее, глаза. И вот когда ночью выпал снег и ей вновь почудился негромкий стук, Аннушка не встала, однако утром за окном увидела следы: кто-то сначала стоял напротив окна, а затем поднимался на фундаментный карниз. На следующий вечер она попросила царевичей поставить кресло к окну и, отправив их спать, забралась с ногами в кресло, укрылась пледом и приготовилась сидеть всю ночь. Снег за день растаял, и на улице опять было черно, ветрено и холодно, только едва поблескивала в свете далеких фонарей темная озерная вода.
Около трех часов ночи Аннушка услышала близкий шорох – кто-то захрустел травой под окном, затем чьи-то руки коснулись жестяного слива под рамой. И вот в нижнем глазке окна проступило незнакомое мужское лицо. Аннушка сжалась и непроизвольно тронула штору. Человек в то же мгновение спрыгнул с карниза, и все пропало.
Целый день потом она мучительно вспоминала это лицо: было что-то знакомое в этом взгляде больших глаз, но вместе с тем и чужое. И вдруг ее осенило – Олег! Только безбородый и безволосый и оттого длиннолицый, со впалыми щеками и крепким раздвоенным подбородком. Значит, он жив!
Эта догадка оживила и ее. Еще днем Аннушка стала готовиться к следующей ночи: сама переставила кресло напротив окна, растворила внутреннюю раму, а у наружной отвернула старинные, тяжелые шпингалеты. К ручке же привязала кусок бельевой веревки, чтобы, не подходя к окну, открыть его. Царевичи заметили приготовления, но Аннушка объяснила, что ночью ей бывает душно – недавно дали отопление, и она таким образом будет проветривать комнату не вставая с постели.
Потом она поймала себя на мысли, что день очень длинный, что невыносимо медленно смеркается и приходит ночь. До двенадцати не выключала настольную лампу, словно давая сигнал, что она дома, и когда, выключив, устроилась в кресле, вдруг испугалась, что сегодня он не придет. А на улице между тем снова пошел снег – косой, крупчатый, он стучал в окно, бросаемый ветром, и Аннушка каждый раз вздрагивала, готовая потянуть веревку и растворить окно. Ей явственно слышались шаги, шорох быльника, однако в просвете отдернутой шторы было пусто.
Он пришел лишь под утро, когда успокоилась непогодь и за окном побелело. Он встал на карниз и прильнул к стеклу. И наверное, еще не успел разглядеть, что открыта внутренняя рама, как Аннушка распахнула створки. Он не ожидал этого и замер, будто вор, захваченный на месте преступления.
– Входи, – сказала она. – Если не можешь войти в двери…
– Прости, – выдавил он хриплым, простуженным голосом. – Я не хотел возвращаться…
– Ну, входи же, – попросила Аннушка. – Мне холодно, окно открыто…
Он опомнился и с трудом вскарабкался на подоконник. Аннушка помогала ему, тянула за одежду – откуда-то сила взялась…
– Не хотел возвращаться, – виновато повторил он, стараясь затворить окно непослушными руками.
Аннушка завернула шпингалеты, притворила внутренние створки. Олег тут же, у окна, опустился на пол, стянул с головы спортивную шапочку. Видимо, он подстригал сам себя – голова была в полосах, будто в шрамах, небритые щеки ввалились.
– Хотел навсегда уйти от тебя – не могу, – признался он. – Оружия мне не дали… Везде мне препятствия, а все пути – к твоему окну… ОМОН гонял меня по лесу, как зайца… Потом я не стал убегать, под пули подставлялся – попасть не могут! Стою, а он в упор весь рожок в меня – хоть бы задело. Только деревья вокруг как дятел поклевал… И он стоит, глаза выпучил, трясется. И никак не может второй рожок вставить. Я пошел – он мне в спину… А я твое имя, как молитву, шепчу.. Потом слышу – заорал, автомат об дерево, на землю упал, бьется в припадке… Я так и ушел у них на глазах.
– Что же ты сразу домой не пришел? – спросила она и коснулась его ледяной руки.
Он поднял больные, слезящиеся глаза:
– Я же тебе противен… Ты же можешь одним выстрелом меня… Вот сейчас скажешь – уходи, и все.
– Но я тебе открыла окно…
– А если вернется Кирилл?
Аннушка присела с ним рядом на пол.
– Если вернется – то уже не ко мне. И я ему не открою окно.
– Включи свет, – попросил Олег.
Она нажала кнопку настольной лампы. Олег зажмурился, прикрыл глаза ладонями – ослепило…
– Нет, это мне снится, – проговорил он. – Я днем под деревьями спал. А под деревьями такие сны снятся…
– Есть хочешь? – спросила Аннушка.
– Не хочу, – он пригляделся к свету и вдруг стал медленно вставать. – Кто?.. Почему?..
Она перехватила его взгляд – безрукая Афродита стояла возле книжных полок лицом к окну, а руки ее лежали у ног.
– У нас обыск был, – проронила Аннушка. – Аристарха Павловича арестовали…
Он сделал несколько шагов к скульптуре, потряс кулаками:
– Но за что?.. Зачем отрывать руки?.. Впрочем, что спрашивать? Ей всегда обламывали руки…
Олег попробовал приставить отбитые части, ощупал сколы и опустился возле ног Афродиты.
– Ничего, мы снова склеим, – сказала Аннушка. – Еще отобьют – мы опять…
– Это уже не сон, – проговорил Олег, погладив пальцами точеный мрамор руки. – Это явь… Самое хрупкое в человеке – руки и сердце. Потому, наверное, и отбивают…
Он был болен, и сейчас, в тепле, его начинала бить крупная дрожь – знобило. Аннушка потрогала лоб Олега. Он осторожно прижал ее руку.
– У тебя же температура…
– Нет, мне хорошо, – пробормотал он. – Только не убирай ладони…
– Я сейчас! – сказала она. – Напою чаем с малиной и уложу в постель.
Аннушка ушла на кухню, включила там чайник, отыскала варенье и через три минуты вернулась. Но Олег уже спал, скрючившись у ног Афродиты, будто под деревом. Она сняла с него грязные, промокшие насквозь ботинки – ноги были белые и ледяные, как у покойника. Во сне он стал бесчувственным, однако не расслабился, собравшись в комок. Тогда она принесла таз с горячей водой, с трудом перевернула его на спину и опустила поджатые ноги в воду. Олег облегченно вздохнул, и его короткое, нервное дыхание начало успокаиваться, разгладились складки на переносье, а на щеках вызрел легкий румянец. С каким-то странным чувством она отметила, что ей приятно ухаживать за ним, мыть ноги; в этих заботах неожиданно исчезала собственная слабость, потому что от этого затравленного, загнанного человека исходила какая-то будоражащая энергия, необоримое упорство, с которым ранней весной из мерзлой еще земли начинает подниматься трава и взламывается толстый лед на реках. Она, эта энергия, не будила по-зимнему спящих птиц, не открывала лепестки цветов и не баловала летним зноем; она совершала самую черную весеннюю работу – отогревала землю, чтобы все это потом могло свершиться. И она же была самой долгожданной и волнующей, ибо после долгой и хмурой зимы больше всего радовала человеческую душу…
* * *
Аристарх Павлович пока еще не знал, что вернется домой лишь весной, в начале апреля, когда после ранних дождей и теплых дней сгонит снег и воронье в одну ночь, разом, покинет Дендрарий. И станет возможно открыто и безбоязненно бродить по аллеям, слушать, как поднимается сок по стволам старых деревьев, смотреть, как набухают почки, как грачи ремонтируют старые гнезда и как оживает после долгой болезни холодная земля. Он не знал, что дело против него прекратят за недоказанностью вины и отпустят на волю с этим тяжелым грузом, чтобы он всю оставшуюся жизнь ходил на коротком поводке, под занесенным над головою топором «вновь открывшихся обстоятельств», которые в любое мгновение могут вернуть его назад, в неволю. Эта хитроумная уловка следствия и карательных органов была рассчитана на то, чтобы усмирить самого непокорного, сломать его дух сопротивления, навечно поставив тавро вины, только что не доказанной.
Ничего этого Аристарх Павлович не знал и еще сидел в Лефортовской тюрьме, в одиночной камере, будто государственный преступник, и, как в том дурном сне, не ведал, за что и сколько ему сидеть. Время от времени его водили на допросы – вначале терзали по поводу офицеров, что прятались в бункере аэродрома, и Аристарх Павлович понял, что от него хотят показаний, будто там под руководством Алексея Ерашова формировался некий противоправительственный полк, что туда свозилось оружие, продовольствие и даже бронетехника. Видимо, перед следователями была поставлена задача раскрыть крупный заговор, способный ввергнуть страну в гражданскую войну, и тем самым оправдать расстрел парламента. Аристарх Павлович не знал, что в секретной папке оперативной разработки лежит справка, что ему неведома тайная канцелярия агентурной работы и что к нему можно спокойно подсаживать тех самых агентов, которые бы «вытаскивали» из него информацию. Но и оперативники не предполагали, что бывший сторож – они не воспринимали его как делового человека – хорошо разбирается в людях, что не выдержит даже самая правдивая легенда подсаженной «утки» и что он вместо нужной следствию информации будет заставлять агента-камерника петь с ним романсы и ямщицкие песни.
Потом о бункере и об офицерах словно забыли, видимо получив новую задачу – «накопать» компромат против афганского товарища Алексея, Седого. Вопросы завертелись вокруг купли-продажи старого военного аэродрома, а иначе – тридцати тысяч гектаров земли за символическую плату. Агентов к нему больше не подсаживали и не гоняли из камеры в камеру, видимо убедившись, что ничего, кроме «Гори, гори, моя звезда», он не споет, зато стали давить на больное место – напоминать ему о молодой беременной жене, которая ждет не дождется мужа и чуть ли не каждую неделю сюит у ворот тюрьмы. Сначала ему предлагали в обмен на свидание с Валентиной Ильинишной рассказать, сколько денег получил Седой за аэродром, когда и от кого конкретно. Потом за эти же показания уже давали дороже – свободу и даже показывали постановление о прекращении уголовного дела. Он же с тоской смотрел на следователя и вдруг предлагал ему спеть Тот, естественно, отказывался, и тогда Аристарх Павлович запевал: «Ямщик, не гони лошадей…» Пел грустно, самозабвенно, до слезы в глазах, и потому, что пел хорошо, как бы обезоруживал даже надзирателей, уводивших его с песней по тюремному коридору.
Он понял, что пока поет – неуязвим и что не дрогнет душа ни перед камерой-одиночкой, ни перед соблазном оговорить невиновных и выйти на волю. Аристарх Павлович пел, когда ему стали намекать на странное исчезновение Кирилла, вступившего якобы во враждебные отношения с Ерашовыми потому, что, «выполняя воинский долг», стрелял по парламенту, где в то время находился старший брат. Он не знал, что впереди еще будет много вопросов о кладе с орденами, о том, как их удалось продать Алмазному фонду, и, наконец, о Вере, о ее связях и знакомствах, однако был готов отвечать на все, даже самые невероятные.
– Как грустно, туманно кругом, тосклив, безотраден мой путь, а прошлое кажется сном, томит наболевшую грудь!
Но при всем этом он воображал, что освободится весной, пусть не этой, так следующей. И как всегда, в его воображении все складывалось очень хорошо: вдруг окажется, что Алеша жив, и Кирилл отыщется живым, и что спасется Олег от пуль карателей, и Вера выйдет замуж за надежного человека, и Василий вернется на Родину. И что родится у Аристарха Павловича сын…
Он понимал, что многое из его дум не свершится, однако не делал поправки, не исключал из своих молитв чью-то жизнь и судьбу, потому что предчувствовал весну, ту самую, когда все на свете оживет после мрачной зимы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
– Большая рана? – спросил он со страхом.
– Ма-аленькая, – она рвала мох и оттирала от крови вспухший живот. – Будто на сучочек наткнулся..
– Почему же ноги не слушаются? Почему встать не могу?
Конюшица положила его на бок, и кровь из живота потекла, как из бурдюка. Завернула на спине одежду – на позвоночнике возле поясницы налился огромный пухлый синяк.
– Я выживу, да? – спросил он с надеждой.
– Конечно, – заверила конюшица. – Не умрешь же ты от такой крохотной раны. Сейчас присыплю ее золой, приложу мох, и к утру заживет.
– Пить хочу…
Она стала выдавливать из мха капли воды ему на губы, он просил – еще! еще! – но много ли надавишь? Однако человек и этому был рад, слегка оживился:
– Тепло стало… Кто ты? Ты не из Белого дома?
– Нет, я из землянки.
Жеребчик чуть осмелел и вышел в свет костра. Он ревновал конюшицу, что она ухаживала за человеком – чистила ему кожу, гладила гриву и челку, и чувство это было сильнее, чем страх.
– Конь! – тихо изумился человек. – Какой красивый конь!.. А я в школе сочинял песни и пел под гитару. У меня была песня про коня.
– Спой, – попросила она. – Если можешь.
Он подумал, пошевелил губами и обескураженно сказал:
– Не помню… Забыл. Все забыл. Но помню – была…
Жеребчик, будто показывая свою стать, поворачивался то одним боком, то другим, красиво выгнув шею, чесался мордой о свою ногу, потом резко вскидывал голову и замирал.
– Почему меня не ищут? – вдруг спохватился человек. – Неужели они забыли обо мне, бросили? Я же ранен!
– Хорошо, что забыли, – успокоила конюшица. – Теперь ты вольный. Хочешь жить в лесу?
– А рана правда не опасная?
– Нет, только крови много вышло.
– Хочу, – признался он. – Мне так хорошо стало, звезды над головой вижу… И про звезды песня была!.. Давно не пел, потому и вспомнить не могу… А ты сейчас не уйдешь от меня?
– Не уйду.
– Тогда я посплю немного и наберусь сил.
– Спи, – она погладила его по волосам, подгребла листьев под голову.
– Рука теплая, – проговорил он и будто бы заснул.
В следующий миг жеребчик взвился на дыбы, заржал, застонал от дуновения смерти; в небо вместе с искрами и дымом взметнулась черная тень, похожая на птицу, закричала визгливо и пронзительно и растаяла в темном небе. И сразу поднялся ветер, тучи поплыли над лесом и скрыли звезды.
Конюшица подняла лопату и начертила рядом с человеком прямоугольник.
– Вот и тебе будет землянка. В лесу станешь жить. Ничего, тебе тепло будет. Листьями присыплет, затем снегом… Тебя ведь тоже забыли и никто никогда не вспомнит, если ты даже своих песен не помнишь…
* * *
Аннушка вставала редко, лишь по какому-то важному случаю, но быстро подступала слабость, подкашивались ноги, и возвращалась она к себе в комнату, держась за стенку либо обвиснув на плечах Валентины Ильинишны. Врачи ставили один диагноз, потом другой, и все настойчивее советовали лечь в больницу на обследование. Аннушка отказывалась и от больницы, и от лекарств, чаще всего запиралась и, никого не впуская, лежала с книгой в руках, иногда читала, иногда засыпала в таком положении или просто смотрела невидящими глазами на книжные страницы. После ареста Аристарха Павловича в доме учинили повальный обыск – простучали даже стены, полы, подоконники, а в комнате Аннушки перевернули всю библиотеку бабушки Полины, пролистали все книги, прощупали переплеты, развинтили старинную люстру, чтобы заглянуть внутрь Пока молодые люди в гражданском перетрясали библиотеку и вещи, Аннушка смотрела на них равнодушно, однако когда они заинтересовались скульптурой Афродиты и стали рассматривать свежесклеенные рубцы на руках, не выдержала, приподнялась на постели.
– Не смейте!
И тем самым словно подстегнула их. Олег все-таки нашел состав клея, и руки Афродиты держались так крепко, что без молотка и зубила отбить их не удалось. Принесли инструменты и с каким-то азартом снова расчленили скульптуру. Аннушка обвяла и не смогла произнести больше ни слова.
После обыска у нее начали мертветь руки…
Она перестала запираться, и, пользуясь этим, царевичи заходили когда вздумается – приносили еду, питье или просто сидели и разговаривали. С детьми Аннушка слегка оживала, придумывала игры, давала поручение достать какие-нибудь книги с самых верхних полок, принести снежок после первого снега. И однажды царевич Николай Алексеевич ни с того ни с сего вдруг сказал:
– Когда ты будешь выходить замуж, я буду твоим пажем и понесу шлейф.
– И я тоже, – добавил великий князь Михаил Алексеевич.
Аннушка заплакала навзрыд, и они долго потом утешали ее, массировали руки, гладили по голове и тоже шмыгали носами.
После этого они уже не вылезали от Аннушки до позднего вечера. Если Екатерина приходила за ними и уводила из комнаты чуть ли не насильно, то получала в ответ десятки вопросов.
– Ты знаешь, мамочка, почему динозавры вымерли сразу все?
– А знаешь, почему у них были маленькие головы и огромные туловища?
– Что такое – хаос?
– Почему у рыбы мозги жидкие, а у человека твердые?
– И почему называется «небесная твердь» и «земная хлябь»?
Ночами Аннушка спала плохо, забывалась на полчаса и вздрагивала: ей чудилось, что кто-то стучит в окно и тихо зовет. Она вставала, отодвигала занавеску, но осенняя тьма на улице была плотной, непроглядной. Лишь однажды ей показалось, что за мутным, заплаканным стеклом мелькнуло чье-то лицо, а точнее, глаза. И вот когда ночью выпал снег и ей вновь почудился негромкий стук, Аннушка не встала, однако утром за окном увидела следы: кто-то сначала стоял напротив окна, а затем поднимался на фундаментный карниз. На следующий вечер она попросила царевичей поставить кресло к окну и, отправив их спать, забралась с ногами в кресло, укрылась пледом и приготовилась сидеть всю ночь. Снег за день растаял, и на улице опять было черно, ветрено и холодно, только едва поблескивала в свете далеких фонарей темная озерная вода.
Около трех часов ночи Аннушка услышала близкий шорох – кто-то захрустел травой под окном, затем чьи-то руки коснулись жестяного слива под рамой. И вот в нижнем глазке окна проступило незнакомое мужское лицо. Аннушка сжалась и непроизвольно тронула штору. Человек в то же мгновение спрыгнул с карниза, и все пропало.
Целый день потом она мучительно вспоминала это лицо: было что-то знакомое в этом взгляде больших глаз, но вместе с тем и чужое. И вдруг ее осенило – Олег! Только безбородый и безволосый и оттого длиннолицый, со впалыми щеками и крепким раздвоенным подбородком. Значит, он жив!
Эта догадка оживила и ее. Еще днем Аннушка стала готовиться к следующей ночи: сама переставила кресло напротив окна, растворила внутреннюю раму, а у наружной отвернула старинные, тяжелые шпингалеты. К ручке же привязала кусок бельевой веревки, чтобы, не подходя к окну, открыть его. Царевичи заметили приготовления, но Аннушка объяснила, что ночью ей бывает душно – недавно дали отопление, и она таким образом будет проветривать комнату не вставая с постели.
Потом она поймала себя на мысли, что день очень длинный, что невыносимо медленно смеркается и приходит ночь. До двенадцати не выключала настольную лампу, словно давая сигнал, что она дома, и когда, выключив, устроилась в кресле, вдруг испугалась, что сегодня он не придет. А на улице между тем снова пошел снег – косой, крупчатый, он стучал в окно, бросаемый ветром, и Аннушка каждый раз вздрагивала, готовая потянуть веревку и растворить окно. Ей явственно слышались шаги, шорох быльника, однако в просвете отдернутой шторы было пусто.
Он пришел лишь под утро, когда успокоилась непогодь и за окном побелело. Он встал на карниз и прильнул к стеклу. И наверное, еще не успел разглядеть, что открыта внутренняя рама, как Аннушка распахнула створки. Он не ожидал этого и замер, будто вор, захваченный на месте преступления.
– Входи, – сказала она. – Если не можешь войти в двери…
– Прости, – выдавил он хриплым, простуженным голосом. – Я не хотел возвращаться…
– Ну, входи же, – попросила Аннушка. – Мне холодно, окно открыто…
Он опомнился и с трудом вскарабкался на подоконник. Аннушка помогала ему, тянула за одежду – откуда-то сила взялась…
– Не хотел возвращаться, – виновато повторил он, стараясь затворить окно непослушными руками.
Аннушка завернула шпингалеты, притворила внутренние створки. Олег тут же, у окна, опустился на пол, стянул с головы спортивную шапочку. Видимо, он подстригал сам себя – голова была в полосах, будто в шрамах, небритые щеки ввалились.
– Хотел навсегда уйти от тебя – не могу, – признался он. – Оружия мне не дали… Везде мне препятствия, а все пути – к твоему окну… ОМОН гонял меня по лесу, как зайца… Потом я не стал убегать, под пули подставлялся – попасть не могут! Стою, а он в упор весь рожок в меня – хоть бы задело. Только деревья вокруг как дятел поклевал… И он стоит, глаза выпучил, трясется. И никак не может второй рожок вставить. Я пошел – он мне в спину… А я твое имя, как молитву, шепчу.. Потом слышу – заорал, автомат об дерево, на землю упал, бьется в припадке… Я так и ушел у них на глазах.
– Что же ты сразу домой не пришел? – спросила она и коснулась его ледяной руки.
Он поднял больные, слезящиеся глаза:
– Я же тебе противен… Ты же можешь одним выстрелом меня… Вот сейчас скажешь – уходи, и все.
– Но я тебе открыла окно…
– А если вернется Кирилл?
Аннушка присела с ним рядом на пол.
– Если вернется – то уже не ко мне. И я ему не открою окно.
– Включи свет, – попросил Олег.
Она нажала кнопку настольной лампы. Олег зажмурился, прикрыл глаза ладонями – ослепило…
– Нет, это мне снится, – проговорил он. – Я днем под деревьями спал. А под деревьями такие сны снятся…
– Есть хочешь? – спросила Аннушка.
– Не хочу, – он пригляделся к свету и вдруг стал медленно вставать. – Кто?.. Почему?..
Она перехватила его взгляд – безрукая Афродита стояла возле книжных полок лицом к окну, а руки ее лежали у ног.
– У нас обыск был, – проронила Аннушка. – Аристарха Павловича арестовали…
Он сделал несколько шагов к скульптуре, потряс кулаками:
– Но за что?.. Зачем отрывать руки?.. Впрочем, что спрашивать? Ей всегда обламывали руки…
Олег попробовал приставить отбитые части, ощупал сколы и опустился возле ног Афродиты.
– Ничего, мы снова склеим, – сказала Аннушка. – Еще отобьют – мы опять…
– Это уже не сон, – проговорил Олег, погладив пальцами точеный мрамор руки. – Это явь… Самое хрупкое в человеке – руки и сердце. Потому, наверное, и отбивают…
Он был болен, и сейчас, в тепле, его начинала бить крупная дрожь – знобило. Аннушка потрогала лоб Олега. Он осторожно прижал ее руку.
– У тебя же температура…
– Нет, мне хорошо, – пробормотал он. – Только не убирай ладони…
– Я сейчас! – сказала она. – Напою чаем с малиной и уложу в постель.
Аннушка ушла на кухню, включила там чайник, отыскала варенье и через три минуты вернулась. Но Олег уже спал, скрючившись у ног Афродиты, будто под деревом. Она сняла с него грязные, промокшие насквозь ботинки – ноги были белые и ледяные, как у покойника. Во сне он стал бесчувственным, однако не расслабился, собравшись в комок. Тогда она принесла таз с горячей водой, с трудом перевернула его на спину и опустила поджатые ноги в воду. Олег облегченно вздохнул, и его короткое, нервное дыхание начало успокаиваться, разгладились складки на переносье, а на щеках вызрел легкий румянец. С каким-то странным чувством она отметила, что ей приятно ухаживать за ним, мыть ноги; в этих заботах неожиданно исчезала собственная слабость, потому что от этого затравленного, загнанного человека исходила какая-то будоражащая энергия, необоримое упорство, с которым ранней весной из мерзлой еще земли начинает подниматься трава и взламывается толстый лед на реках. Она, эта энергия, не будила по-зимнему спящих птиц, не открывала лепестки цветов и не баловала летним зноем; она совершала самую черную весеннюю работу – отогревала землю, чтобы все это потом могло свершиться. И она же была самой долгожданной и волнующей, ибо после долгой и хмурой зимы больше всего радовала человеческую душу…
* * *
Аристарх Павлович пока еще не знал, что вернется домой лишь весной, в начале апреля, когда после ранних дождей и теплых дней сгонит снег и воронье в одну ночь, разом, покинет Дендрарий. И станет возможно открыто и безбоязненно бродить по аллеям, слушать, как поднимается сок по стволам старых деревьев, смотреть, как набухают почки, как грачи ремонтируют старые гнезда и как оживает после долгой болезни холодная земля. Он не знал, что дело против него прекратят за недоказанностью вины и отпустят на волю с этим тяжелым грузом, чтобы он всю оставшуюся жизнь ходил на коротком поводке, под занесенным над головою топором «вновь открывшихся обстоятельств», которые в любое мгновение могут вернуть его назад, в неволю. Эта хитроумная уловка следствия и карательных органов была рассчитана на то, чтобы усмирить самого непокорного, сломать его дух сопротивления, навечно поставив тавро вины, только что не доказанной.
Ничего этого Аристарх Павлович не знал и еще сидел в Лефортовской тюрьме, в одиночной камере, будто государственный преступник, и, как в том дурном сне, не ведал, за что и сколько ему сидеть. Время от времени его водили на допросы – вначале терзали по поводу офицеров, что прятались в бункере аэродрома, и Аристарх Павлович понял, что от него хотят показаний, будто там под руководством Алексея Ерашова формировался некий противоправительственный полк, что туда свозилось оружие, продовольствие и даже бронетехника. Видимо, перед следователями была поставлена задача раскрыть крупный заговор, способный ввергнуть страну в гражданскую войну, и тем самым оправдать расстрел парламента. Аристарх Павлович не знал, что в секретной папке оперативной разработки лежит справка, что ему неведома тайная канцелярия агентурной работы и что к нему можно спокойно подсаживать тех самых агентов, которые бы «вытаскивали» из него информацию. Но и оперативники не предполагали, что бывший сторож – они не воспринимали его как делового человека – хорошо разбирается в людях, что не выдержит даже самая правдивая легенда подсаженной «утки» и что он вместо нужной следствию информации будет заставлять агента-камерника петь с ним романсы и ямщицкие песни.
Потом о бункере и об офицерах словно забыли, видимо получив новую задачу – «накопать» компромат против афганского товарища Алексея, Седого. Вопросы завертелись вокруг купли-продажи старого военного аэродрома, а иначе – тридцати тысяч гектаров земли за символическую плату. Агентов к нему больше не подсаживали и не гоняли из камеры в камеру, видимо убедившись, что ничего, кроме «Гори, гори, моя звезда», он не споет, зато стали давить на больное место – напоминать ему о молодой беременной жене, которая ждет не дождется мужа и чуть ли не каждую неделю сюит у ворот тюрьмы. Сначала ему предлагали в обмен на свидание с Валентиной Ильинишной рассказать, сколько денег получил Седой за аэродром, когда и от кого конкретно. Потом за эти же показания уже давали дороже – свободу и даже показывали постановление о прекращении уголовного дела. Он же с тоской смотрел на следователя и вдруг предлагал ему спеть Тот, естественно, отказывался, и тогда Аристарх Павлович запевал: «Ямщик, не гони лошадей…» Пел грустно, самозабвенно, до слезы в глазах, и потому, что пел хорошо, как бы обезоруживал даже надзирателей, уводивших его с песней по тюремному коридору.
Он понял, что пока поет – неуязвим и что не дрогнет душа ни перед камерой-одиночкой, ни перед соблазном оговорить невиновных и выйти на волю. Аристарх Павлович пел, когда ему стали намекать на странное исчезновение Кирилла, вступившего якобы во враждебные отношения с Ерашовыми потому, что, «выполняя воинский долг», стрелял по парламенту, где в то время находился старший брат. Он не знал, что впереди еще будет много вопросов о кладе с орденами, о том, как их удалось продать Алмазному фонду, и, наконец, о Вере, о ее связях и знакомствах, однако был готов отвечать на все, даже самые невероятные.
– Как грустно, туманно кругом, тосклив, безотраден мой путь, а прошлое кажется сном, томит наболевшую грудь!
Но при всем этом он воображал, что освободится весной, пусть не этой, так следующей. И как всегда, в его воображении все складывалось очень хорошо: вдруг окажется, что Алеша жив, и Кирилл отыщется живым, и что спасется Олег от пуль карателей, и Вера выйдет замуж за надежного человека, и Василий вернется на Родину. И что родится у Аристарха Павловича сын…
Он понимал, что многое из его дум не свершится, однако не делал поправки, не исключал из своих молитв чью-то жизнь и судьбу, потому что предчувствовал весну, ту самую, когда все на свете оживет после мрачной зимы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49