А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Почему ты даришь мне это? — спросила она спокойно. Он ответил: потому что она единственное добродетельное, благородное существо в мире.
— Позволь мне такой и остаться, — сказала она, возвращая сундучок.
А во второй раз он предложил ей всю свою душу и признался в любви к ней. И опять плебейский порыв получил отпор. Значит, он не научился у нее ничему. И она превратила это в урок и вновь начала долгий и трудоемкий процесс обучения его тому, что было так глубоко укрыто от его взгляда.
— Пойдем со мной, — сказала она. И увела его из комнаты, где обычно происходили их беседы — Манлий боязливо постарался застать ее одну не в те часы, которые она отводила для учеников, — во двор к нужничку.
— Загляни внутрь, — сказала она. — Понюхай. Что ты видишь? Чем там пахнет?
Манлий не знал, что ответить. Нужничок выглядел и пахнул как они все.
— Им пользуюсь только я, — продолжала она, затворяя дверцу. — Ты любишь его?
— Конечно, нет.
— А ведь это тоже я, часть меня. Естественный продукт моего тела. И все же ты отворачиваешься, брезгливо морщишь нос. Ты говоришь, что любишь меня, но не любишь то, что является частью меня. Или ты лжешь, и твоя любовь всего лишь отроческие фантазии?
— Я люблю идею тебя. — Это было почерпнуто из их занятий.
— Моя красота — отражение божественной красоты? — спросила она с иронией, и Манлий понурился от стыда; он не терпел насмешек над собой.
— Нет, отражение — это любовь, которую я чувствую. Как ты говоришь, госпожа, ты некрасива, хотя я нахожу тебя прекрасной. Будь я настолько никчемным, как ты замечаешь, то, уж конечно, влюбился бы в смазливую служаночку, которая каждое утро, когда я иду сюда, черпает воду из колодца в конце улицы. Я бы утонул в ее черных глазах и прекрасных волосах. Но нет, я не сплю ночами, думая о другой, много старше, к кому там, где ее не знают, не обернется ни одно лицо, но пленяющей всех, кто слышит, как она говорит. Ты говоришь, что в лучшем случае физическое желание — это отражение стремления души воссоединиться с высшей красотой — с Богом. И только тогда оно может быть оправдано.
— Но я говорила, что это лишь отражение. А не реальность. Не более реальное, чем зеркало, отражающееся в пруду.
— Но отражение воды в зеркале способно вызвать жажду.
— Справедливо. И вот в чем твоя задача. Ты не должен наклонять рот к воображаемой чаше, чтобы испить.
— Я все это знаю. Я хорошо все усвоил. И тем не менее не смог остановиться.
— Это тлетворное воздействие плоти, ее победа над душой. Душа заперта, и ты чувствуешь то же, что узник в темнице, который видит лишь тени и принимает их за реальность. Ты должен искать, как спастись из темницы, позволить своей душе узреть то, чем порождаются тени. В этом цель философии и объяснение, почему она влечет лишь немногих, лишь тех, кто хочет спастись. В мгновение любви, когда мы покидаем себя и воссоединяемся с предметом любви, мы получаем намек на грядущие радости, когда душа воссоединится с божественным; но мы считаем, будто это и есть реальность. И теряем из вида нашу цель. Вот в чем опасность.
Манлий поглядел на нее.
— И ты никогда ничего подобного не испытываешь?
Она стала очень серьезной.
— Часто, — ответила она. И впервые она отвела взгляд и не встретилась с его взглядом.
Без сомнения, психоаналитик в эпоху Жюльена, опьяненный своими новейшими знаниями и убежденный, что его профессиональные знания могут применяться к чему угодно и вечно, нашел бы всему этому внушительное истолкование. Если бы ему было дано прочесть письма, которыми они обменивались следующие пятнадцать лет, всего около трехсот, он бы препарировал их души и их жизни, покопался бы в мыслях Софии о ее отце, проанализировал ее взгляды на вечность и смерть и, очень довольный собой, диагностировал бы острый невроз. Девственность, подавляемые желания, поиски мистического — теперь это рассматривается только в таком разрезе.
София была избавлена от подобного анализа, потому что — как и многое другое — их письма не сохранились. Оливье де Нуайен чуть было не обнаружил последние уцелевшие копии, сотни лет покоившиеся в одной из церквей Экс-ле-Прованса, которую он посетил в 1344 году. Но он уже нашел там один список стихотворения Горация и ошибочно решил, что в маленьком книгохранилище нет больше ничего, кроме богословских текстов, которые никакого интереса для него не представляли. К тому же он был голоден, утомлен и хотел поскорее вернуться домой; он успел простудиться и чувствовал, что ему следует как можно быстрее добраться до постели. А может быть, в тот день дул сильный ветер, отнявший у него терпение и бодрость духа.
Никто другой не побывал в церкви, чтобы исправить его недосмотр, а в 1407 году пекарь в доме рядом с церковью наложил в свою печь слишком много дров и не уследил за падавшими на пол горящими угольками. Полчаса спустя его дом запылал, а через час огонь бушевал по всей улице.
Потеря была огромной, потому что лучше этих писем Манлий ничего не написал. София не терпела искусственности в речах, и она раздражала ее в литературе. Тонкие аллюзии, контрастирующие цитаты, изящные метрические построения вызывали у нее только пренебрежение. И потому Манлий не прибегал к этим приемам, которые считал обязательными для письменного выражения мыслей во всех других сферах, и ей писал просто и прямо. Да, их переписка вполне могла бы прославиться как лучшие любовные письма, когда-либо писавшиеся, будь пекарь поосторожнее. Сочетание чувств и интеллекта, желание, подавляемое, но бурлящее у самой поверхности, сдерживаемое лишь с трудом. Полное взаимопонимание двоих, опирающееся на уважение и привязанность у одной и на благоговение у другого. Психоаналитик закукарекал бы над эротизмом образов, выдаваемых за абстрактную философию, хотя, вероятнее всего, он не заметил бы игривые, нежные обертона языка этих писем. Он бы считал, что пишущие не сознавали чувств, которыми была насыщена их проза, хотя на самом деле они их сознавали даже слишком. Вероятнее всего, он даже не взвесил бы возможности, что эта великая страсть именно своей абстрактностью дарила обоим особое удовлетворение, что для Манлия секс был тем, чем мужчины по мере надобности занимались со своими служанками, а для Софии он был напоминанием о положении в мире, которое порождает возмущение, а не обеспечивает покой.
Если бы Оливье не оказался на церковных ступенях в тот день и не влюбился, возможно, он и его семья не стали бы жертвами страшного позора; таков, во всяком случае, общепринятый взгляд, который все, кто слышал о нем, принимали безоговорочно. Тогда бы недуг любви не затуманил его сознание, и ее мужу не пришлось бы мстить за свою поруганную честь тем способом, какой он избрал.
Общепринятое толкование на самом деле абсолютно неверно. Если бы он не увидел данную женщину именно тогда, в этих конкретных обстоятельствах, он либо так и не узнал бы о ее существовании, либо остался бы равнодушен к ее обаянию. Теперь уже не модно и даже не совсем прилично говорить о вмешательстве судьбы или рока. Любовь — всего лишь стечение обстоятельств во вселенной, управляемой случайностью, которая смела прочь все остальные божества и обрела власть почти неограниченную. Но до чего же божество Случайность скучно в сравнении с теми, кого оно победило. Облаченное в хладнокровную рациональность — до чего же, в конце-то концов, рационально утверждать, что ни для чего нет никаких логичных причин, — оно привлекательно лишь для обнищалых духом.
Данный критический довод остается в силе, даже если бы Оливье не влюбился в эту женщину. Он ведь скорее влюбился в идею, обрызнутую солнечным светом в то теплое утро. София сказала бы, что его коснулось воспоминание о божественном, смутная память о происхождении души до того, как она упала на землю и вселилась в тело. Идея выглядела потрясающе, однако не была столь уж уникальной, как чудилось ему. К тому времени, когда Данте свел свою Беатриче к стихам, она вряд ли осталась реальной женщиной, а Лаура Петрарки, вполне возможно, существовала только в его воображении. Оба полюбили своих возлюбленных особенно сильно, когда те умерли и уже не угрожали их воображению появлением морщин или досадительной самостоятельностью мнения.
Результат достаточно хорошо известен — во всяком случае, ученым, знакомым с поэзией той эпохи и языком того времени: ведь Оливье писал на провансальском, который вновь вошел в моду с поколением отца Жюльена Барнёва, ну и его сын тоже выучил этот язык. Для таких людей уцелевшие стихи — около двадцати их — аккуратно разделились на две категории, получившие названия юношеских и зрелых. Согласно этому разделению, наиболее ранние стихи представляли собой essays — опыты подмастерья, в которых юный поэт еще не овладел искусством совершенствовать выражения, вытесывая их из грубого камня языка. От неточностей в этих стихах разит формализмом средневековья, в них ощущается загрубленный трубадурский стиль недавних времен. В ранней юности Оливье не обладал средствами выражения и достаточной уверенностью в себе, чтобы сбросить путы унаследованных приемов и заговорить прямо из глубины сердца.
А еще есть последние стихи, написанные, по-видимому, перед самым его крушением, когда он наконец полностью рвет с искусственностью и говорит со звенящей страстью, которая не звучала в поэзии более тысячи лет. Даже в переводе и через пятьсот с лишним лет трудно остаться равнодушным к тому, как он изливает свой всепоглощающий восторг от свершения любви и понимает, что это ни к чему привести не может. Естественно, такое впечатление слагалось не у всех; для других последние стихи были свидетельствами расстройства сознания, помутненного Черной Смертью либо какой-то внутренней психической болезнью.
И поскольку до выводов Жюльена никому ничего подобного и в голову не приходило, даже не рассматривалась возможность, что такая внезапная зрелость самовыражения, такой сдвиг в сторону нарастающей эмоциональной напряженности — сопровождаемый весомостью системы образов и уверенностью в подходе — были следствием того, что Оливье впервые по-настоящему полюбил реальную женщину, а не абстракцию, существовавшую только в его воображении. Также не было известно, что любовь эта была не к Изабелле де Фрежюс, по установившемуся мнению — вдохновительнице его поэзии; Жюльен установил, что данная ассоциация возникла только после его смерти. Изабелла действительно спускалась по ступеням той церкви в тот день, но Оливье ее даже не заметил. Он смотрел в другую сторону, устремив неподвижный взгляд на девушку в темном шерстяном плаще, аккуратно, но заметно заплатанном, торопливо шагающую в одиночестве по другой стороне улицы. До тех пор, пока Оливье не увидел ее снова и не узнал ее имени, он искал ее с исступлением, сквозящим в написанных тогда строках. Каждый день, выходя на улицу, он надеялся увидеть ее; много раз он следовал за фигурой, закутанной в темный плащ, только чтобы ужаснуться, наконец увидев лицо, скрытое под покрывалом.
Жюльен заметил Юлию в первый же день круиза, когда поднимался по сходням с чемоданчиком в руке, который побоялся доверить матросу. Она облокачивалась о поручень высоко вверху, глядя на портовую суету и разговаривая с мужчиной, которого Жюльен счел ее отцом, в чем не ошибся.
Она была настолько же красива, насколько ее отец был уродлив; в ней смуглость, пухлость губ и легкая удлиненность носа слагались в то, что художник вроде Модильяни превратил бы в классический образ эпохи, в намек на неуловимую необычность. Те же самые черты у ее отца могли быть подчеркнуты, искажены и окарикатурены в еще один классический образ той же эпохи, но без какого-либо тончайшего намека.
Вечером того же дня он познакомился с ней за коктейлями, которыми отпраздновалось начало круиза. Все они путешествовали первым классом, закупленным en bloc организаторами для интеллигентного сообщества профессоров, писателей и интеллектуалов, которые объединились в круговом неспешном объезде Средиземноморья с тем, чтобы некоторые читали лекции или возглавляли экскурсии, когда пароход причалит вблизи изучаемых ими достопримечательностей, а другие слушали бы. Большинство составляли французы, хотя за столиками сидели и представители других европейских стран, главным образом тех, которые еще совсем недавно сражались вместе. Юлия Бронсен и ее отец были неясной национальности. Привкус Франции в сложном рецепте, но эксперт различил бы в нем капельку итальянского, а также намек на русскую кровь. Жюльен так и не узнал, насколько это было важно для его любви к ней.
Собственно, познакомился с ним ее отец, Клод Бронсен, и Жюльен, как-то присоединившись к нему и его дочери за обедом, вновь поразился, что такой несуразный некрасивый мужчина оказался отцом столь красивой дочери. Он легко поддался тому, как Бронсен разговорил его, задавая ему вопросы о нем, поздравив его с успехом, о котором он, все еще по-юному тщеславный, успел упомянуть уже за супом, а затем принявшись рассказывать о Париже, и Риме, и Лондоне. Отец и дочь внесли в мир Жюльена нюанс утонченности, ведь, несмотря на войну, он почти не соприкасался с обществом. Он давно грезил о таком окружении, о том, чтобы стать желанным гостем на приемах и суаре, о том, чтобы видеть в своем кругу и писателей, и художников, и дипломатов, и просто влиятельных людей, или хотя бы быть принятым в их кругу. Бронсены были его первым соприкосновением с этими сферами, и он смаковал бы их, даже будь они менее приятными, интересными и приветливыми.
— Вы поедете в Рим, это так? — спросила Юлия.
— В сентябре, — ответил он. — В Эколь ди Ром на два года.
— Поздравляю вас с вашим успехом, — сказала она. — А я была там только раз. Когда мне было всего четырнадцать. Но как знать? Быть может, я сумею убедить папу опять свозить меня туда. И даже не исключено, что в один прекрасный день он отпустит меня одну, перестанет все время » надзирать за мной.
Из других уст такие слова могли бы прозвучать саркастически или даже жестоко; Жюльен на том этапе говорил бы о своем отце именно так. Но к упреку Юлии добавлялось любящее снисхождение к отцовской слабости, которая, однако, не маскировала до конца, насколько ее угнетала его нужда в ней. Ее ласковый бархатный голос был исполнен смирившейся, чуть насмешливой любви дочери к обожающему отцу, разлученному с женой, когда девочке было только шесть месяцев, и приложившему все усилия — согласно требованиям эпохи — вырастить ее в одиночку. Он не женился во второй раз, никогда даже не думал об этом, Юлия была для него и началом, и концом, и она принимала это в ущерб себе, с легким протестом.
— И что вы будете делать там, мсье? — осведомился отец. — Распуститесь и утонете в безделии? Или будете транжирить время на честный труд?
У него была манера, унаследованная его дочерью, переворачивать фразы вверх ногами и произносить их с юмором, который, если его хорошо проанализировать, говорил о многом. Был ли Жюльен всего лишь книгочей? Или он чутко отзывался на внешний мир, умел воспринимать время и место, ощущать историю в камнях и таким образом делать свой труд более тонким и емким? Вы всего лишь педант, мсье? Или в вас таится живая искра? Вы сделаете что-то со своей жизнью? Ответьте на мой вопрос со всем доступным вам остроумием, и мы увидим.
— Я не могу бездельничать, если не тружусь, — сказал Жюльен. — Постоянный надзор над нами гарантирует, что меня сразу отправят восвояси, если я не покажу требуемых результатов. Через девять месяцев нам разрешат жить в городе и работать более самостоятельно — или нет, это уж как у кого. Но я вряд ли буду сталкиваться с особыми соблазнами. Те, в Эколь, кто может стать моими друзьями, будут схожи со мной.
— А именно?
— Серьезными, усердными и скучными, — ответил он. — Тут ничего не поделаешь. Распущенность в учебную программу не включена.
— В таком случае, — сказал отец, — вы упустите самое прекрасное и поучительное, что предлагает Рим. Нам следует приехать и спасти вас. Мне приходится посещать Италию по крайней мере раз в год. И я предлагаю вам обмен. Вы покажете мне Рим, который, без сомнения, за самый короткий срок узнаете лучше, чем я, а я познакомлю вас с римлянами. Их, во всяком случае, я знаю хорошо.
— Согласен, и с большим удовольствием, — радостно ответил Жюльен. — И вы должны сдержать слово. Я буду с нетерпением ждать вашего приезда и очень огорчусь, если не получу от вас вестей. Могу ли я спросить, почему вы ездите в Италию?
После почти часового разговора он в первый раз осмелился проявить инициативу, в первый раз попытался перевести разговор с себя на другую тему, отчасти почувствовав, что должен выглядеть страшно эгоцентричным, но главным образом потому, что отец и дочь вдохнули в него непринужденность.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50