А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Мне никогда не приходилось слышать, чтобы кто-то — даже еврей — так быстро и с такой истовостью отвергал столько основополагающих доктрин. Они утверждали, будто сами являются богами, они отрицали воскресение тела, они утверждали, что мир — само зло, а человек — темница, и вовсе не сотворен по образу и подобию Бога. Что сам Бог, Бог Библии, не более чем назойливый демон и не имеет ничего общего с истинным божеством, от которого происходим мы все. Разумеется, о Спасителе Нашем не было никаких упоминаний, и они, несомненно, верили в реинкарнацию. Ну и конечно, ни Страшного Суда, ни Ада — кроме как в нашем мире, — ни Чистилища, ни Рая.
Альтье улыбнулся своим воспоминаниям.
— И они были такими серьезными, такими убежденными и говорили с нами так горячо, словно ожидали, что мы поймем или даже сами уверуем в истинность их слов. Однако и приговор их как будто не удивил. Аббат ответил им суровой отповедью и сказал в последний раз, что им достаточно только произнести какие-нибудь слова истинной веры, и они будут спасены. Но они не пожелали. И даже тогда он не вынес приговора, а постановил, чтобы суд предоставил им еще время, а сам вернулся в монастырь. Но пока он оставался там, вмешались местные судьи. И всех сожгли через пару дней из страха, как бы инквизиторы не прослышали про это и не вернулись. Они не хотели еще одной бойни в своих местах. Клемент неделю ходил чернее тучи. Он сказал, что в конце концов сумел бы их убедить и уже предвкушал следующую встречу с ними.
И я не мог забыть — они, пока говорили, оборачивались друг к другу и улыбались ласково и горячо обнимались. Ничего напоказ, ты понимаешь? Просто удовлетворение и тихая радость. Знаешь, когда я читаю жития святых, мученики мне иногда кажутся менее просветленными.
Он помолчал, а потом встряхнулся и заметил, насколько далеко уклонился от темы.
— Суть в том, что свои души они уподобляли реке, текущей в море. Не разделенную, но исходящую от Бога и возвращающуюся к Богу после смерти. Вот почему я уверен, что твой сапожник был из таких же.
— Поразительно, — сказал Оливье. — Но тут есть одна трудность.
— Какая же?
— Тот, кто написал слова, которые я ему процитировал, не был еретиком.
— Нет?
— Нет. Он был епископом, и его до сих пор почитают как святого.
Альтье ухмыльнулся.
— В таком случае лучше не сообщай этого его пастве. Они так огорчатся!
На следующий день Оливье встал рано и отправился завтракать. Альтье в трапезной не было, но Оливье не придал этому никакого значения, пока в трапезную не вбежал побелевший от ужаса монах и не зашептал что-то на ухо аббату. Вид у него тоже стал испуганным, и они оба покосились на Оливье, как будто он вдруг стал нежеланным гостем.
— В чем дело? Что-то, что касается меня?
— Чума. Твой друг занес ее сюда.
Оливье похолодел — из-за Альтье и из-за себя. Не требовалось никаких подробностей и объяснений. Услышав это слово, все сразу понимали, что оно означает. Некоторые начали оглядываться по сторонам, словно ожидали, что в дверь вот-вот войдет смерть, другие вышли из-за стола, упали на колени и начали молиться. Большинство, однако, замерли на лавках, глядя на своего аббата, безмолвно умоляя его сделать что-нибудь, прогнать ее и спасти их.
Аббат не сделал ничего. Не произнес слов утешения, не предложил примера, которому могли бы последовать остальные. Он просто вскочил и торопливо вышел. Оливье подумал, что, наверное, он поспешил к его злополучному другу напутствовать его — быть может, слишком поздно, но все-таки исполнить свой долг.
Сам он вдруг по какой-то непонятной причине перестал бояться. Ему следовало бояться, он это знал. Как и все остальные, он не имел ни малейшего понятия, что представляла собой эта болезнь, однако не сомневался, что воздух вокруг больного был заражен. А он провел с Альтье весь вечер, и, значит, его шансы заболеть были очень велики. Но он остался. Он знал, что не заболеет, такая мысль ему в голову не приходила. Чумой заболевали другие, не он. Ему не суждено умереть от нее. Хотя он понимал, что другие тоже питали такое же наивное убеждение и тем не менее умирали, это нисколько не поколебало его глубокой уверенности в собственной неуязвимости. И он продолжал есть, глядя, как пустеет трапезная. Монахи разбились на маленькие группы. Некоторые, рыдая, выходили, направляясь в кельи, в часовню или в сад. Потом он тоже встал и пошел в комнату Альтье.
Его друг уже скончался, и, увидев его, Оливье впервые понял, почему мир так страшится чумы. Перед ним был уже не человек, а воплощение всепожирающей болезни: лицо, искаженное агонией, одежда, почернелая от гноя, и пота, и рвоты. Альтье лежал на полу, перегнувшись пополам, кончики пальцев в крови: царапая в агонии каменный пол, он сорвал ногти.
И запах. Не смерти — тот был ему уже знаком, и не болезни, знакомый ему даже лучше. Они его не страшили, как и всех его современников. Потрясла его сладковатость этого запаха, дразнящего, почти соблазнительного, манящего прохожих, вкрадчивого и убаюкивающего. Собственно говоря, запах дьявола: хитрый, сильный, беспощадный и по-настоящему пугающий.
Оливье сотворил крестное знамение и вышел наружу, в утренний солнечный свет, чтобы прийти в себя. Он встал на колени и пригнулся поближе к земле, вдыхая чистый, свежий запах почвы, смоченной росой, а теперь подсыхающей под солнцем.
— Эй, брат мой, мне нужна помощь, — окликнул он пробегавшего мимо монаха. Тот даже не замедлил шага. Оливье окликнул другого, третьего — ни один не повернул к нему головы. Он стоял так и вдруг услышал цокот копыт, посмотрел и увидел, что аббат выезжает за ворота. Быстрой рысью, не оглядываясь, и едва створки остались позади, как он погнал коня галопом.
Монастырский порядок и дисциплина исчезли за считанные минуты: триста лет смирения, и молитв, и слепого повиновения поглотил ужас. И монастырь больше не возродился. Из сорока пяти братьев в живых осталось трое, но они разбрелись кто куда, и здание долго стояло пустым, пока наконец его не забрал герцог и не устроил там конюшню. В восемнадцатом веке пожар, разгоревшийся, когда искра попала в кучу сена, пожрал большую часть здания, а строители растаскали порядочную часть камней для новых домов. Те, которые еще оставались, в 1882 году пошли на стены школы, прекрасного памятника меритократическим идеалам республиканизма. Место, где Оливье стоял в солнечных лучах и где умер Альтье, теперь — любимый уголок подростков, собирающихся там покурить после утренних уроков. Полевые цветы все еще растут там, где Оливье похоронил своего друга в могиле, которую выкопал сам, произнес краткую молитву на прощание и обещал заказать для него заупокойную мессу, когда ему удастся отыскать священника. Каждый год цветы эти срывают, и мальчики дарят их своим мимолетным подружкам.
Оливье забрал свою сумку и поторопился отправиться в путь. Быстрота, с которой все это произошло, потрясла его — и не столько сама чума, сколько действие, которое она произвела на всех вокруг. Кроме того, было ясно, что новость уже облетела город. Воцарилась тишина, возможно, наиболее грозный из всех симптомов. Люди говорили вполголоса, лица у них были перепуганные, а двигались они так, словно в любую минуту ожидали нападения. Прохожие на улице попадались редко, двери и окна были заколочены, и ржали лошади, нагружаемые всем самым необходимым.
Даже на рынке, когда Оливье проходил через него, почти никого не было — только горстка торговцев еще оставалась на своих местах в надежде, что появится покупатель и вознаградит их за усилия добраться сюда. Осмотревшись, Оливье увидел своего вчерашнего еретика.
Тот тоже его заметил. И посмотрел ему в глаза.
Ты знаешь, кто я такой, сказал этот взгляд. Так что ты сделаешь?
Легкая тень улыбки скользнула по лицу Оливье. Наполовину, нет, на четверть подмигивание. Их взгляды расцепились. Еретик нагнулся над своим рядном, Оливье прошел мимо. Сумки хлопали его лошадь по боку, пока он вел ее к воротам, ведущим назад в Авиньон. Он не забыл предупреждения Альтье и сделал крюк, чтобы попасть в Авиньон с севера, но такой предосторожности оказалось мало. Когда он, уже вернувшись в Прованс, остановился переночевать на убогом постоялом дворе на противоположном берегу Роны, то услышал разговор двух купцов.
— Не знаю, кого они ищут, только, видно, он им очень требуется.
— Что-что? — переспросил он. — Дороги опасны?
— Солдаты, — ответил купец. — Не знаю чьи, но они останавливают всех, кто направляется в Авиньон. Говорят, такие заставы расставлены на всех путях к городу.
— Может, они выслеживают разбойников? — предположил Оливье.
— Да нет. Их там маловато. Только чтобы перехватить одного человека, — сказал купец, внимательно разглядывая Оливье. — Ни на что другое они не сгодятся.
Ночью Оливье напряженно размышлял, лежа на кишащем блохами соломенном тюфяке и все время почесываясь. Если они обыскивают всех, значит, они не знают его в лицо, а надеются, что его выдаст письмо. И потому выход напрашивался сам собой.
Утром, перекусив хлебом и запив его вином, он снова отправился в путь — но не на юг к Авиньону, а на восток в сторону гор, темневших вдали на том берегу. На это ушло еще несколько дней — в целом все объезды заняли у него десять дней, но так как он не хотел, чтобы ему перерезали горло, а Чеккани не поблагодарил бы его, если бы лишился письма. Выбора у него не было. Он держал путь прямо к часовне Святой Софии, прикинув, что разумнее всего будет поручить письмо заботам его друга. Чеккани тогда сможет отправить своих телохранителей, чтобы они доставили в город и итальянца, и письмо. Его другу это будет по вкусу. Въехать в город в сопровождении вооруженной охраны при всех регалиях, будто какой-нибудь владетельный вельможа, — это стало бы самым замечательным событием в его жизни, ведь он всегда отличался тщеславием.
Накануне дня, когда он добрался туда, зарядил дождь, и лил не переставая почти тридцать шесть часов. Он промок до костей и весь дрожал, когда наконец поднялся на вершину холма, отчаянно надеясь, что вскоре увидит своего друга, скорчившегося у огня в своем временном жилище, которое он как-то описал с такой гордостью. Но Пизано, разумеется, там не оказалось; его редко удавалось застать, когда в нем бывала нужда. В часовне никого не было. Только хаос кругом — шесты для лесов, выжженная трава там, где он разводил костры по ночам, ярко-алые и голубые пятна на земле там, где он мыл кисти после работы, — свидетельствовал, что здесь вообще кто-то бывал. Ощущение унылого запустения, незавершенности, в которой чудилось нечто, обреченное навсегда остаться незавершенным. Оливье неуверенно переминался с ноги на ногу, оглядывая густой лес, окружавший холм, прислушивался к дождевым каплям, стучащим по десяткам тысяч листьев, словно бы вся вселенная гремела барабанной дробью. Вдали, еле различимые, поднимались струи дыма над Везоном, его родным городом, где он не бывал уже много лет. Он смахнул капли с глаз, а потом печально вошел в часовню, единственное место, сулившее сухость. Внутри в глубоком сумраке — черные тучи, затянувшие небо, не пропускали в окна почти никакого света — его начал бить сильный озноб. Он знал, что начинается приступ лихорадки и ему угрожает серьезная опасность, если он незамедлительно не обсушится. Но даже хотя озноб еще усилился и он еле удерживался на ногах, Оливье по-прежнему не Допускал и мысли, что чума могла поразить и его. Он просто поспешил сделать хоть что-то, пока не свалился без сил. Достал из сумки теплое одеяло и фляжку с водой, стащил с себя мокрую одежду, стуча зубами от холода, закутался в одеяло и скорчился на полу.
Он не знал, сколько времени спал — может быть, сутки, а может быть, и больше. Причем половину этого времени не понимал, спит он или бодрствует. Точнее сказать, он то погружался в сны, то пробуждался, иногда что-то соображая, а иногда понимая только, что утратил способность соображать, и упивался странными мыслями, непрошено приходившими ему в голову. В какой-то момент дождь прекратился — он заметил внезапную тишину; а затем небо очистилось — в часовне стало светло, и ворвавшийся в окна поток солнечных лучей озарил незавершенный труд Пизано.
Оливье лежал и смотрел. Почти полдня он смотрел на сотворенное его другом, иногда понимая, что смотрит на изображения, иногда полагая, что присутствует при реальных событиях. Он был заворожен и понял, что хвастовство итальянца, его утверждения, будто он создает нечто такое, чего свет еще не видывал, были чистейшей правдой. Он изобразил настоящих людей и наполнил легенду жизнью. Оливье увидел, как он использовал Изабеллу де Фрежюс, создавая свою Магдалину, и поражался тому, как можно было думать, будто благословенная святая выглядела иначе. Хотя фреска, изображающая святых, когда их чудотворный кораблик причалил к берегу, еще не была закончена, он вознес славу Богу, который уберег хрупкую ладью от ярости таких бешеных волн. Он даже заметил, что Пизано наделил слепца его, Оливье, лицом, и увидел, что Софией была Ребекка. Эта смуглость, это исходящее от нее сияние, доброта ее жестов, некоторая грубость, иногда звучащая в ее речах, поворот ее головы и каскад волос. Кто не пожелал бы увидеть подобную красавицу? Кто мог бы не полюбить ее?
Он снова задремал и услышал ее слова, обращенные к грешнику, пришедшему к ней: «Ты узришь, когда постигнешь, что есть любовь». И она провела ладонью по его лицу — властный подчиняющий жест, совсем не похожий на вычурные пассы ярмарочного лжецелителя, — и в глаза ему ударил солнечный свет, разбудив его.
Лихорадка прошла, но Оливье вновь била дрожь — не столько из-за недуга, сколько из-за впечатления, оставленного сном. В конце концов он встал. Кости пощелкивали, от голода подводило живот, во рту пересохло от жажды и скверного вкуса. Голова раскалывалась. Встав, он закричал от боли и опустился на колени, стараясь справиться с головокружением.
И тут он вспомнил, почему находится здесь. Пощупал одежду, проверяя, можно ли ее надеть. Она еще оставалась сырой и липкой, но на ходу должна была высохнуть быстро. Он жадно напился и заставил себя отломить кусок от краюхи, зеленевшей плесенью. Потом пошарил в сумке и извлек письмо кардинала Винчестерского. Чуть поколебавшись, он подсунул палец под большую печать Винчестерской епархии и вскрыл письмо, все еще не зная, поступает ли он правильно или совершает величайшую ошибку в своей жизни. И начал читать. Он прочел письмо шесть раз, сосредоточиваясь, насколько позволяла его слабость. Убедившись, что оно запечатлелось у него в памяти, отложил и повторил про себя, затем снова взял его и поправил некоторые неточности. Через час он знал его наизусть от первого до последнего слова. Послание теперь было спрятано в единственном месте, куда солдаты не могли добраться.
Что до письма, то мест, чтобы его спрятать, оказалось немного. В конце концов он решил, что наиболее для этой цели подходит аналой из необтесанного камня. Он навалился на него плечом и нажимал, пока аналой слегка не накренился, а тогда подсунул письмо под основание и сел, ожидая, чтобы голова перестала кружиться.
Чеккани пошлет за письмом солдат, или его может привезти Пизано, когда в следующий раз вернется отсюда в Авиньон. Во всяком случае, оно и его содержание спрятаны надежно. Он сделал что мог.
Все еще чихая, все еще некрепко держась на ногах, он вышел на солнечный свет и был ошеломлен солнцем и теплом. Дождь кончился давным-давно, оставив после себя запах свежести. В отдалении уже колыхалось жаркое марево, и птицы, благодарные дождю и радующиеся, что он прошел, распевали свои песенки с упоением, которого, решил Оливье, он прежде не слышал никогда. Быть может, из-за Пизано он впервые по-настоящему увидел краски пейзажа: сочность лиловых, и коричневых, и желтых, и зеленых тонов, одевающих холмы и долины повсюду, куда хватал глаз. Он посмотрел в другую сторону, в сторону Роны, через широкую речную долину, усеянную крохотными селениями и лоскутками полей. Тепло и мирный покой успокоили его, и он упал на колени, вознося благодарственную молитву за то, что остался жив, что ему дано видеть такую красоту и вдыхать такие благоухания.
Когда в начале 1941 года Марсель прибыл в Авиньон, чтобы приступить к выполнению обязанностей prefet, его окружала репутация почти героя. То, как он надел свой парадный мундир, чтобы оказать немцам холодный, но безукоризненно корректный прием. То, как он собственноручно спустил триколор и настоял на том, чтобы к флагу не прикоснулась ни единая немецкая рука. То, как он оберег город от разрушения и убедил немецкие власти карать мародерство. То, как он лично явился к немецкому генералу и потребовал, чтобы для доставки провизии в город использовались немецкие грузовики. Все это обеспечило ему славу гуманного человека, сохраняющего хладнокровие в критические дни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50