Вы без передышки говорите о самом себе и с места в карьер сообщаете, что вы гений и сначала должны решить, достойны ли они иметь ваше произведение.
Наступило молчание, потом коротышка расхохотался и обнял своего собеседника.
— А почему бы и нет? Это же все правда.
Юлия пребывала в полном недоумении. Ей казалось, что удар в нос был бы уместнее. Тут она заметила, что оба смотрят на нее, покраснела и повернулась к дверям.
— Погоди, малышка! — окликнул художник. — Как видите, кому-то мои картины нравятся. Она вошла, просто чтобы посмотреть. А вы видели? Видели выражение ее лица? Я знаю это выражение. Ха!
Он подошел и встал перед ней на колени.
— Тебе ведь она понравилась.
Юлия осторожно кивнула. Маленький художник обнял ее и поцеловал в губы, целомудренно, но всерьез. Ей отчаянно хотелось перестать краснеть.
— Ну, скажи мне, что ты думаешь?
Юлия перепугалась, но постаралась обдумать ответ, найти какие-нибудь многозначительные, умудренные слова. Однако в голову не приходило ровно ничего.
— По-моему, вы ее очень любили, — сказала она наконец и тут же устыдилась.
Но это восхитило художника, чьи темные глаза впивались в нее так, что она смущалась. Ей хотелось, чтобы он не отводил от нее своих глаз. Никогда.
— Да, — сказал он, — так и было.
Лицо Юлии вытянулось.
— Она умерла?
— В моем сердце да. — Он наклонил голову набок и лукаво улыбнулся. — Несколько лет назад она была моей любовницей. И ушла от меня с кем-то. Мне она начинала надоедать.
— Ради Бога, — сказал хозяин галереи, — нельзя же так говорить с девочкой, это неприлично.
Художник засмеялся, но Юлия посмотрела на него очень серьезно.
— По-моему, она была уже несчастна, когда вы ее рисовали. Вы сделали ее печальной, а потом нарисовали эту печаль. Это было жестоко с вашей стороны. Можно любить кого-то и делать их несчастными. Я знаю.
— Неужели? — ответил он почти смущенно. — Тогда, пожалуй, ты знаешь слишком уж много для своего возраста.
Хозяин галереи довольно улыбнулся. Никогда раньше он не видел, чтобы этот труднейший его клиент хоть сколько-нибудь смущался, никогда не слышал, чтобы ему бросали такой сокрушительный вызов. Он будет рассказывать про это снова и снова.
— Она искала чего-то, чего я дать ей не мог. — Вновь его темные глаза вгляделись в самую душу Юлии. — В тебе есть что-то такое же, девочка. Послушай моего совета: не думай, что сумеешь отыскать это в ком-то другом. Так не будет. Этого там нет. Ты должна отыскать это в себе.
Он поднялся с колен.
— Вот я и разоблачен, — продолжал он. — Но, во всяком случае, портрет тебе нравится. А? Разве нет?
— По-моему, лучше него я никогда ничего не видела, — сказала она.
Он поклонился.
— А это лучшая похвала, какую я когда-либо получал. Ты намерена в довершение моего счастья купить его?
Юлия ахнула.
— Я не смогу. Он же, наверное, стоит не меньше ста франков.
— Сто франков! Бог мой! Он стоит миллионы франков, моя дорогая. Но мой… посредник говорит, что на самом деле любая картина стоит ровно столько, сколько за нее готовы заплатить. Сколько у тебя денег?
Юлия достала свой кошелечек и пересчитала его содержимое.
— Четыре франка и двадцать су, — сказала она, грустно глядя на него.
— И это все деньги, какие у тебя только есть?
Она кивнула.
— Ну, так пусть будет четыре франка и двадцать су. — Он снял рисунок со стены. — А я взамен смогу теперь говорить, что у меня есть меценатка, которая разорилась, отдала мне все свое состояние до последней монетки, лишь бы иметь хотя бы одну мою вещь. И к тому же это больше, чем вот этот жадный поросенок за нее хоть когда-нибудь выручил бы.
Он отдал ей рисунок взял четыре франка и двадцать су, тщательно пересчитал их и уж потом ссыпал в карман.
— Видите, — сказал он через плечо. — Видите, каким обольстительным я бываю с настоящими покупателями? С достойной покупательницей, не то что эти самодовольные идиоты с избытком денег, которые читают мне лекции о недостатках моих произведений. А теперь, дитя мое, ты должна получить сопроводительную квитанцию, как положено. Как тебя зовут?
— Юлия. Юлия Бронсен.
Он помедлил и посмотрел на нее.
— Значит, ты еврейка?
Юлия внимательно подумала.
— Нет, — сказала она, глядя на него правдивыми глазами. — Мой папа говорит, что нет.
— Жаль, — сказал он. — Может быть, тебе стоит поменьше слушать своего отца. Ну, не важно. — Он что-то нацарапал на листке бумаги и вручил ей его широким жестом.
Юлия прочла: «Получены от мадемуазель Ю. Бронсен за портрет Мадлен четыре франка и двадцать су. Пикассо». Подписался он с хитрой завитушкой, которую Юлия еще много месяцев старалась воспроизвести на собственных рисунках.
В 1938 году Жюльен прочел в одном английском журнале того же года статью об итальянском банкирском доме Фрескобальди, господствовавшем над европейскими финансами в четырнадцатом веке. Не его обычный круг чтения. Совсем наоборот, но коллега вспомнил его чудаковатый интерес к провансальской поэзии и одолжил ему журнал. История конца Оливье де Нуайена была хорошо известна, но ему бросилось в глаза упоминание о графе де Фрежюсе, муже Изабеллы. Статья посвящалась описанию чего-то вроде финансовых операций этого банка в попытке проиллюстрировать, какими международными и сложными были они до того, как банк навлек на себя разорение, непродуманно предоставляя кредит английскому королю для ведения его войн: король оказался несостоятельным должником, и Фрескобальди вместе с большей частью международной банкирской сети потерпели крах вместе с ним, добавив лишние страдания простым людям, уже сокрушенным Черной Смертью.
В доказательство своих выводов автор приложил много усилий, чтобы показать, какую ключевую роль играл банк Фрескобальди в обеспечении спокойного функционирования Церкви по всей Европе, и в качестве примера сослался на дела, которые он вел с кардиналом Чеккани. Речь, в частности, шла о займе, сделанном графом де Фрежюсом для покупки земли в Аквитании.
Выводы напрашивались ошеломляющие, и не только потому, что Аквитанией тогда владели англичане, с которыми де Фрежюс сражался всего за три года до этого. Что важнее, отсюда следовало, что де Фрежюс, как и Оливье, принадлежал к сложной иерархии протеже Чеккани, и, напав на Оливье, граф напал на одного из своих. Сначала Жюльен нашел тут подтверждение, что Оливье действительно убил Изабеллу де Фрежюс, как утверждала легенда, поскольку только столь ужасное деяние могло толкнуть на месть тому, кто тоже пользовался покровительством кардинала. И лишь позднее он пересмотрел такое удобное заключение.
Первая стадия событий, отраженных в статье, была, собственно говоря, крайне проста: граф явился в великолепный дворец Чеккани за займом. И со свойственной ему прямолинейностью сразу перешел к делу:
— Я должен уплатить две тысячи золотых королю Англии как последнюю часть моего выкупа, обеспечив освобождение моих родичей, — сказал он. — Мы были взяты в плен при Креси, но король Франции отказывается нам помочь. И мы должны сами о себе заботиться. А денег у меня нет.
Говорил он вызывающе, очевидно, не сомневаясь, что встретит очередной отказ вдобавок ко всем прежним, ставшим уже привычными. Он был дюжий, с детства владел мечом и конем, привык отдавать приказания. И ему еще не приходилось просить милостыни. Он ничего не имел против служителей Церкви, но ему еще не приходилось оказываться в их власти. То, что обстоятельства поставили над ним кого-то вроде Чеккани, возмущало и озлобляло его. Собственно, пленником в английском замке в Аквитании он пробыл всего несколько месяцев — срок слишком краткий, чтобы его миловидная жена успела осознать, как приятно его отсутствие. Но его освобождение обошлось дорого, а он обещал родственникам, попавшим в плен вместе с ним, что не успокоится, пока и они не обретут свободы. Он был человеком слова, слишком прямодушным и слишком необразованным, а потому со всей неизбежностью благородным. Вот почему он так ожесточенно негодовал на тех, за кого воевал: они-то не поторопились помочь ему с той же верностью своему долгу, с какой он отправился воевать за них. И в этом Чеккани усмотрел выгодную для себя возможность.
Глаза кардинала сощурились. Он позаботился навести подробные справки о финансовом положении графа до их встречи и прекрасно знал, что оно отчаянное. Пять банкирских домов уже ответили ему отказом, а если он не найдет нужных денег в течение месяца, ему придется вернуться в Аквитанию. Таковы были правила, нерушимые почти для всех.
— Это примерно твой пятилетний доход, — сказал он. — Как мне кажется. Разумеется, я не стану, да и не могу назначать какой-либо интерес. Однако добровольный взнос в казну епархии, равный, скажем, одной двенадцатой от общей суммы, ежегодно будет для тебя сам по себе слишком тяжел. Так каким же образом ты сумеешь хоть когда-нибудь вернуть капитал?
— Ты говоришь как банкир, а не как служитель Божий.
— Уповаю, я говорю как человек, заботящийся о порученной моим заботам казне, — сурово сказал Чеккани. — Ты просишь взаймы не мои деньги, но Церкви. На меня возложено попечительство над ними. У меня много просьб о них, в подавляющем числе достойных рассмотрения, причем многие от тех, кто находится в безвыходном положении. И моя тяжкая обязанность — выбирать достойнейших. А ты, благородный рыцарь, должен я указать, предлагаешь далеко не самый лучший способ для выгодного помещения денег.
Граф был не из тех, кто клянчит, его достоинство не допускало подобного. Но стиснутые зубы, отчаяние, скользнувшее по его дряблому и несколько глуповатому лицу, поникшие плечи — все это подтвердило уже известное Чеккани: человек перед ним доспел до того, чтобы попасть к нему в руки.
— Но, конечно же, — сказал кардинал, легонько касаясь самой болезненной раны, — ты понимаешь, что король Франции находится сейчас в очень затруднительном положении. И ты не можешь требовать от него, чтобы среди своих забот он затруднял себя еще и такими делами.
— Могу и требую. Я исполнил все, чем был ему обязан, хотя у меня своих забот хватало. Я оставил мою молодую жену, заложил свои земли, чтобы платить дружинникам, и выступил, как только меня призвали. Я верно служил ему.
— Значит, если он не столь верно исполнил свои обязанности по отношению к тебе, это освобождает тебя от долга по отношению к нему? Он потерпел поражение в битве и все-таки не платит тебе за помощь, которую ты оказал ему в этой битве.
— Он по-прежнему мой сюзерен.
— Как и графы Провансские. Быть может, дама Жанна тебе не откажет?
— Не думаю. В свое время я принес ей омаж, но не обязался службой. Она мне ничем не должна, а у нее сейчас полно своих забот, как я слышал.
Кардинал вздохнул.
— Конечно, никто из нас от забот не свободен. И всякий, кто мог бы их облегчить, заслужит благословения и милости многих. Если бы, например, ты решил перейти на службу графини и нашел бы способ перестать быть вассалом французского короля, то был бы щедро вознагражден за ущерб, который понес бы.
— Я потеряю все мои земли во Франции.
— Которые приносят около семисот ливров в год, насколько я понимаю. Это легко возместить.
— А мой выкуп и выкуп моих родичей?
— Они будут тебе прощены. Возможно, возмещение, которое ты получишь, превзойдет их вдвое.
— А какая, собственно, услуга потребуется от меня взамен?
Кардинал улыбнулся.
— Никакая.
Граф улыбнулся ему в ответ. Первая его улыбка за время их разговора.
— Ни графини, ни кардиналы не бывают столь щедры ради ничего.
— Ну, если не ошибаюсь, один из твоих вассалов сейчас сенешаль Эг-Морта?
— Это так.
— Вызови его в Авиньон. И обеспечь, чтобы он выполнил все, что ему прикажут. Его исполнительность оплатит твой выкуп.
Епископ Фауст Риезский самолично руководил крещением Манлия, а два дня спустя совершил обряд рукоположения, а также возглавил собрание верных, которым предстояло избрать нового епископа Везона. Его рекомендация имела большой вес, так как его святость была уже хорошо известна, и никто не сомневался, что в положенное время чудеса засвидетельствуют его вознесение в сонм святых. Уже рассказывали про исцеления, совершающиеся повсюду, где он ни побывал, и пойти наперекор его желаниям было непросто. Он устроил все очень внушительно: смиренно отказывался высказывать свое мнение, когда члены конгрегации называли одно неподходящее имя за другим, вмешивался только для того, чтобы помешать принятию единого решения, и собрание наконец увязло в избытке имен посредственностей или просто людей ни на что не годных. Тогда влиятельнейший член конгрегации подошел к нему и упал на колени.
— Милостивый господин мой! — воззвал этот человек. — Господь не с нами. Мы видим это повсюду вокруг нас, и мы видим это здесь сейчас. Мы бредем без поводыря и нуждаемся в пастыре, дабы он указал нам путь. Помоги нам, господин. Скажи нам свое мнение. Помоги нам сделать выбор.
Но Фауст опять уклонился.
— Я не посмею вмешиваться, — сказал он. — У меня нет на то права. Выбор епископа возложен на вас и должен быть сделан вами. Но я не соглашусь, что Господь не с вами. Вам только надо научиться видеть. Ибо Его пути часто укрыты от глаз человеческих, и различить их непросто. И я не стану вмешиваться, однако хочу помочь вам, показав, почему-то, что я скажу, истинно. Ибо я недавно был свидетелем чуда, великого знака заботы Господней о всех овцах своих.
По толпе пронесся ропот волнения: чудеса внушали всем трепетное благоговение.
— Среди вас находится человек, известный как великий грешник, не пришедший к Богу. Всю жизнь он предавался мирской суете и отворачивал лицо от верных. И все же Господь позаботился о нем и принял в лоно свое. Ему привиделся сон, в котором он узрел плачущего человека и спросил: «Почему ты плачешь столь скорбно? Что я могу сделать, чтобы утолить твою печаль?» А тот поглядел и сказал: «Спаси душу свою, ибо по ней я плачу».
И он поднял взор, и этот грешник увидел на лбу его раны от тернового венца, и увидел раны на его ладонях, и во сне своем простерся перед ним и сказал: «Верую, Господи!» А на следующий день этот человек приполз ко мне на коленях и молил о крещении. И я окрестил его. И вот он сидит сейчас здесь с нами. Имя его Манлий, раб Божий.
Рассказ заставил всех, кроме Манлия, вскочить на ноги и возликовать, а когда они поуспокоились, кто-то встал и сказал:
— Господин мой, не знаменье ли это, что Господь уготовил труд для сего человека, раз Он явился к нему теперь? Как твое мнение?
— Не знаю, — ответил епископ. — Я просто радуюсь спасению грешника, тому, что человек такого умения, и рождения, и богатства, и учености ныне добавил веру к иным своим качествам. Да, поистине, может быть, что Господь нуждается в нем или же что он видит нашу нужду лучше, чем мы сами.
— Ему быть нашим поводырем, — закричал кто-то еще. — Вот смысл этого видения. Манлию быть нашим епископом.
Но даже и тогда, после такой тщательной подготовки и такого аллегорического объяснения прихода Манлия к истинной вере, многие в собрании сомневались, и сомнения их были заранее хорошо подогреты семьей Феликса, а особенно Каем Валерием, который обнаружил, что у него из-под самого носа крадут епископство, которое он уже считал своим. Раскола в собрании не произошло, но Фаусту пришлось пустить в ход всю великую силу своего авторитета, чтобы осуществить свое желание. А потом и у него появились сомнения и дурные предчувствия. Разумеется, он знал, что возвысить Манлия непросто, но не ожидал, что клан Адениев будет возражать столь рьяно. Он был епископом. Но и в достаточной мере политиком, чтобы понять, что Манлию, если он хочет обрести твердую почву под ногами, придется разделаться с этой занозой в своем боку, которая грозила стать постоянной.
Конечно, он мог бы отступить. Объявить, что воля Божья не пролилась на собрание, и закрыть его для того, чтобы снова все взвесить. Но этот человек великих добродетелей и высоких способностей имел один недостаток: его Вера в собственные суждения и вера в то, что его суждения и воля Бога суть одно и то же, были практически незыблемыми. Если его рекомендацию отвергнут, это будет равносильно тому, что вся конгрегация отвергла слово Господне, а об этом и речи быть не могло. Он нажимал и настаивал, пустил в ход все свои таланты и наконец возобладал. Манлия, плачущего от сознания своего ничтожества, вытащили из кресла и поставили перед собравшимися.
Все его жалобные вопли, что он недостоин, были отметены восторгом перед тем, что теперь было воспринято как воля Бога. Он рыдал от смирения, просился к ногам Фауста, моля избавить его от этой ужасной ноши, которая ему не по силам, и своим поведением еще больше подтверждал правильность их выбора.
К концу скверно на душе было только у Манлия, исполненного отвращением к своему поведению и даже еще большим презрением к орудию, которое он избрал для спасения всего, что было ему дорого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
Наступило молчание, потом коротышка расхохотался и обнял своего собеседника.
— А почему бы и нет? Это же все правда.
Юлия пребывала в полном недоумении. Ей казалось, что удар в нос был бы уместнее. Тут она заметила, что оба смотрят на нее, покраснела и повернулась к дверям.
— Погоди, малышка! — окликнул художник. — Как видите, кому-то мои картины нравятся. Она вошла, просто чтобы посмотреть. А вы видели? Видели выражение ее лица? Я знаю это выражение. Ха!
Он подошел и встал перед ней на колени.
— Тебе ведь она понравилась.
Юлия осторожно кивнула. Маленький художник обнял ее и поцеловал в губы, целомудренно, но всерьез. Ей отчаянно хотелось перестать краснеть.
— Ну, скажи мне, что ты думаешь?
Юлия перепугалась, но постаралась обдумать ответ, найти какие-нибудь многозначительные, умудренные слова. Однако в голову не приходило ровно ничего.
— По-моему, вы ее очень любили, — сказала она наконец и тут же устыдилась.
Но это восхитило художника, чьи темные глаза впивались в нее так, что она смущалась. Ей хотелось, чтобы он не отводил от нее своих глаз. Никогда.
— Да, — сказал он, — так и было.
Лицо Юлии вытянулось.
— Она умерла?
— В моем сердце да. — Он наклонил голову набок и лукаво улыбнулся. — Несколько лет назад она была моей любовницей. И ушла от меня с кем-то. Мне она начинала надоедать.
— Ради Бога, — сказал хозяин галереи, — нельзя же так говорить с девочкой, это неприлично.
Художник засмеялся, но Юлия посмотрела на него очень серьезно.
— По-моему, она была уже несчастна, когда вы ее рисовали. Вы сделали ее печальной, а потом нарисовали эту печаль. Это было жестоко с вашей стороны. Можно любить кого-то и делать их несчастными. Я знаю.
— Неужели? — ответил он почти смущенно. — Тогда, пожалуй, ты знаешь слишком уж много для своего возраста.
Хозяин галереи довольно улыбнулся. Никогда раньше он не видел, чтобы этот труднейший его клиент хоть сколько-нибудь смущался, никогда не слышал, чтобы ему бросали такой сокрушительный вызов. Он будет рассказывать про это снова и снова.
— Она искала чего-то, чего я дать ей не мог. — Вновь его темные глаза вгляделись в самую душу Юлии. — В тебе есть что-то такое же, девочка. Послушай моего совета: не думай, что сумеешь отыскать это в ком-то другом. Так не будет. Этого там нет. Ты должна отыскать это в себе.
Он поднялся с колен.
— Вот я и разоблачен, — продолжал он. — Но, во всяком случае, портрет тебе нравится. А? Разве нет?
— По-моему, лучше него я никогда ничего не видела, — сказала она.
Он поклонился.
— А это лучшая похвала, какую я когда-либо получал. Ты намерена в довершение моего счастья купить его?
Юлия ахнула.
— Я не смогу. Он же, наверное, стоит не меньше ста франков.
— Сто франков! Бог мой! Он стоит миллионы франков, моя дорогая. Но мой… посредник говорит, что на самом деле любая картина стоит ровно столько, сколько за нее готовы заплатить. Сколько у тебя денег?
Юлия достала свой кошелечек и пересчитала его содержимое.
— Четыре франка и двадцать су, — сказала она, грустно глядя на него.
— И это все деньги, какие у тебя только есть?
Она кивнула.
— Ну, так пусть будет четыре франка и двадцать су. — Он снял рисунок со стены. — А я взамен смогу теперь говорить, что у меня есть меценатка, которая разорилась, отдала мне все свое состояние до последней монетки, лишь бы иметь хотя бы одну мою вещь. И к тому же это больше, чем вот этот жадный поросенок за нее хоть когда-нибудь выручил бы.
Он отдал ей рисунок взял четыре франка и двадцать су, тщательно пересчитал их и уж потом ссыпал в карман.
— Видите, — сказал он через плечо. — Видите, каким обольстительным я бываю с настоящими покупателями? С достойной покупательницей, не то что эти самодовольные идиоты с избытком денег, которые читают мне лекции о недостатках моих произведений. А теперь, дитя мое, ты должна получить сопроводительную квитанцию, как положено. Как тебя зовут?
— Юлия. Юлия Бронсен.
Он помедлил и посмотрел на нее.
— Значит, ты еврейка?
Юлия внимательно подумала.
— Нет, — сказала она, глядя на него правдивыми глазами. — Мой папа говорит, что нет.
— Жаль, — сказал он. — Может быть, тебе стоит поменьше слушать своего отца. Ну, не важно. — Он что-то нацарапал на листке бумаги и вручил ей его широким жестом.
Юлия прочла: «Получены от мадемуазель Ю. Бронсен за портрет Мадлен четыре франка и двадцать су. Пикассо». Подписался он с хитрой завитушкой, которую Юлия еще много месяцев старалась воспроизвести на собственных рисунках.
В 1938 году Жюльен прочел в одном английском журнале того же года статью об итальянском банкирском доме Фрескобальди, господствовавшем над европейскими финансами в четырнадцатом веке. Не его обычный круг чтения. Совсем наоборот, но коллега вспомнил его чудаковатый интерес к провансальской поэзии и одолжил ему журнал. История конца Оливье де Нуайена была хорошо известна, но ему бросилось в глаза упоминание о графе де Фрежюсе, муже Изабеллы. Статья посвящалась описанию чего-то вроде финансовых операций этого банка в попытке проиллюстрировать, какими международными и сложными были они до того, как банк навлек на себя разорение, непродуманно предоставляя кредит английскому королю для ведения его войн: король оказался несостоятельным должником, и Фрескобальди вместе с большей частью международной банкирской сети потерпели крах вместе с ним, добавив лишние страдания простым людям, уже сокрушенным Черной Смертью.
В доказательство своих выводов автор приложил много усилий, чтобы показать, какую ключевую роль играл банк Фрескобальди в обеспечении спокойного функционирования Церкви по всей Европе, и в качестве примера сослался на дела, которые он вел с кардиналом Чеккани. Речь, в частности, шла о займе, сделанном графом де Фрежюсом для покупки земли в Аквитании.
Выводы напрашивались ошеломляющие, и не только потому, что Аквитанией тогда владели англичане, с которыми де Фрежюс сражался всего за три года до этого. Что важнее, отсюда следовало, что де Фрежюс, как и Оливье, принадлежал к сложной иерархии протеже Чеккани, и, напав на Оливье, граф напал на одного из своих. Сначала Жюльен нашел тут подтверждение, что Оливье действительно убил Изабеллу де Фрежюс, как утверждала легенда, поскольку только столь ужасное деяние могло толкнуть на месть тому, кто тоже пользовался покровительством кардинала. И лишь позднее он пересмотрел такое удобное заключение.
Первая стадия событий, отраженных в статье, была, собственно говоря, крайне проста: граф явился в великолепный дворец Чеккани за займом. И со свойственной ему прямолинейностью сразу перешел к делу:
— Я должен уплатить две тысячи золотых королю Англии как последнюю часть моего выкупа, обеспечив освобождение моих родичей, — сказал он. — Мы были взяты в плен при Креси, но король Франции отказывается нам помочь. И мы должны сами о себе заботиться. А денег у меня нет.
Говорил он вызывающе, очевидно, не сомневаясь, что встретит очередной отказ вдобавок ко всем прежним, ставшим уже привычными. Он был дюжий, с детства владел мечом и конем, привык отдавать приказания. И ему еще не приходилось просить милостыни. Он ничего не имел против служителей Церкви, но ему еще не приходилось оказываться в их власти. То, что обстоятельства поставили над ним кого-то вроде Чеккани, возмущало и озлобляло его. Собственно, пленником в английском замке в Аквитании он пробыл всего несколько месяцев — срок слишком краткий, чтобы его миловидная жена успела осознать, как приятно его отсутствие. Но его освобождение обошлось дорого, а он обещал родственникам, попавшим в плен вместе с ним, что не успокоится, пока и они не обретут свободы. Он был человеком слова, слишком прямодушным и слишком необразованным, а потому со всей неизбежностью благородным. Вот почему он так ожесточенно негодовал на тех, за кого воевал: они-то не поторопились помочь ему с той же верностью своему долгу, с какой он отправился воевать за них. И в этом Чеккани усмотрел выгодную для себя возможность.
Глаза кардинала сощурились. Он позаботился навести подробные справки о финансовом положении графа до их встречи и прекрасно знал, что оно отчаянное. Пять банкирских домов уже ответили ему отказом, а если он не найдет нужных денег в течение месяца, ему придется вернуться в Аквитанию. Таковы были правила, нерушимые почти для всех.
— Это примерно твой пятилетний доход, — сказал он. — Как мне кажется. Разумеется, я не стану, да и не могу назначать какой-либо интерес. Однако добровольный взнос в казну епархии, равный, скажем, одной двенадцатой от общей суммы, ежегодно будет для тебя сам по себе слишком тяжел. Так каким же образом ты сумеешь хоть когда-нибудь вернуть капитал?
— Ты говоришь как банкир, а не как служитель Божий.
— Уповаю, я говорю как человек, заботящийся о порученной моим заботам казне, — сурово сказал Чеккани. — Ты просишь взаймы не мои деньги, но Церкви. На меня возложено попечительство над ними. У меня много просьб о них, в подавляющем числе достойных рассмотрения, причем многие от тех, кто находится в безвыходном положении. И моя тяжкая обязанность — выбирать достойнейших. А ты, благородный рыцарь, должен я указать, предлагаешь далеко не самый лучший способ для выгодного помещения денег.
Граф был не из тех, кто клянчит, его достоинство не допускало подобного. Но стиснутые зубы, отчаяние, скользнувшее по его дряблому и несколько глуповатому лицу, поникшие плечи — все это подтвердило уже известное Чеккани: человек перед ним доспел до того, чтобы попасть к нему в руки.
— Но, конечно же, — сказал кардинал, легонько касаясь самой болезненной раны, — ты понимаешь, что король Франции находится сейчас в очень затруднительном положении. И ты не можешь требовать от него, чтобы среди своих забот он затруднял себя еще и такими делами.
— Могу и требую. Я исполнил все, чем был ему обязан, хотя у меня своих забот хватало. Я оставил мою молодую жену, заложил свои земли, чтобы платить дружинникам, и выступил, как только меня призвали. Я верно служил ему.
— Значит, если он не столь верно исполнил свои обязанности по отношению к тебе, это освобождает тебя от долга по отношению к нему? Он потерпел поражение в битве и все-таки не платит тебе за помощь, которую ты оказал ему в этой битве.
— Он по-прежнему мой сюзерен.
— Как и графы Провансские. Быть может, дама Жанна тебе не откажет?
— Не думаю. В свое время я принес ей омаж, но не обязался службой. Она мне ничем не должна, а у нее сейчас полно своих забот, как я слышал.
Кардинал вздохнул.
— Конечно, никто из нас от забот не свободен. И всякий, кто мог бы их облегчить, заслужит благословения и милости многих. Если бы, например, ты решил перейти на службу графини и нашел бы способ перестать быть вассалом французского короля, то был бы щедро вознагражден за ущерб, который понес бы.
— Я потеряю все мои земли во Франции.
— Которые приносят около семисот ливров в год, насколько я понимаю. Это легко возместить.
— А мой выкуп и выкуп моих родичей?
— Они будут тебе прощены. Возможно, возмещение, которое ты получишь, превзойдет их вдвое.
— А какая, собственно, услуга потребуется от меня взамен?
Кардинал улыбнулся.
— Никакая.
Граф улыбнулся ему в ответ. Первая его улыбка за время их разговора.
— Ни графини, ни кардиналы не бывают столь щедры ради ничего.
— Ну, если не ошибаюсь, один из твоих вассалов сейчас сенешаль Эг-Морта?
— Это так.
— Вызови его в Авиньон. И обеспечь, чтобы он выполнил все, что ему прикажут. Его исполнительность оплатит твой выкуп.
Епископ Фауст Риезский самолично руководил крещением Манлия, а два дня спустя совершил обряд рукоположения, а также возглавил собрание верных, которым предстояло избрать нового епископа Везона. Его рекомендация имела большой вес, так как его святость была уже хорошо известна, и никто не сомневался, что в положенное время чудеса засвидетельствуют его вознесение в сонм святых. Уже рассказывали про исцеления, совершающиеся повсюду, где он ни побывал, и пойти наперекор его желаниям было непросто. Он устроил все очень внушительно: смиренно отказывался высказывать свое мнение, когда члены конгрегации называли одно неподходящее имя за другим, вмешивался только для того, чтобы помешать принятию единого решения, и собрание наконец увязло в избытке имен посредственностей или просто людей ни на что не годных. Тогда влиятельнейший член конгрегации подошел к нему и упал на колени.
— Милостивый господин мой! — воззвал этот человек. — Господь не с нами. Мы видим это повсюду вокруг нас, и мы видим это здесь сейчас. Мы бредем без поводыря и нуждаемся в пастыре, дабы он указал нам путь. Помоги нам, господин. Скажи нам свое мнение. Помоги нам сделать выбор.
Но Фауст опять уклонился.
— Я не посмею вмешиваться, — сказал он. — У меня нет на то права. Выбор епископа возложен на вас и должен быть сделан вами. Но я не соглашусь, что Господь не с вами. Вам только надо научиться видеть. Ибо Его пути часто укрыты от глаз человеческих, и различить их непросто. И я не стану вмешиваться, однако хочу помочь вам, показав, почему-то, что я скажу, истинно. Ибо я недавно был свидетелем чуда, великого знака заботы Господней о всех овцах своих.
По толпе пронесся ропот волнения: чудеса внушали всем трепетное благоговение.
— Среди вас находится человек, известный как великий грешник, не пришедший к Богу. Всю жизнь он предавался мирской суете и отворачивал лицо от верных. И все же Господь позаботился о нем и принял в лоно свое. Ему привиделся сон, в котором он узрел плачущего человека и спросил: «Почему ты плачешь столь скорбно? Что я могу сделать, чтобы утолить твою печаль?» А тот поглядел и сказал: «Спаси душу свою, ибо по ней я плачу».
И он поднял взор, и этот грешник увидел на лбу его раны от тернового венца, и увидел раны на его ладонях, и во сне своем простерся перед ним и сказал: «Верую, Господи!» А на следующий день этот человек приполз ко мне на коленях и молил о крещении. И я окрестил его. И вот он сидит сейчас здесь с нами. Имя его Манлий, раб Божий.
Рассказ заставил всех, кроме Манлия, вскочить на ноги и возликовать, а когда они поуспокоились, кто-то встал и сказал:
— Господин мой, не знаменье ли это, что Господь уготовил труд для сего человека, раз Он явился к нему теперь? Как твое мнение?
— Не знаю, — ответил епископ. — Я просто радуюсь спасению грешника, тому, что человек такого умения, и рождения, и богатства, и учености ныне добавил веру к иным своим качествам. Да, поистине, может быть, что Господь нуждается в нем или же что он видит нашу нужду лучше, чем мы сами.
— Ему быть нашим поводырем, — закричал кто-то еще. — Вот смысл этого видения. Манлию быть нашим епископом.
Но даже и тогда, после такой тщательной подготовки и такого аллегорического объяснения прихода Манлия к истинной вере, многие в собрании сомневались, и сомнения их были заранее хорошо подогреты семьей Феликса, а особенно Каем Валерием, который обнаружил, что у него из-под самого носа крадут епископство, которое он уже считал своим. Раскола в собрании не произошло, но Фаусту пришлось пустить в ход всю великую силу своего авторитета, чтобы осуществить свое желание. А потом и у него появились сомнения и дурные предчувствия. Разумеется, он знал, что возвысить Манлия непросто, но не ожидал, что клан Адениев будет возражать столь рьяно. Он был епископом. Но и в достаточной мере политиком, чтобы понять, что Манлию, если он хочет обрести твердую почву под ногами, придется разделаться с этой занозой в своем боку, которая грозила стать постоянной.
Конечно, он мог бы отступить. Объявить, что воля Божья не пролилась на собрание, и закрыть его для того, чтобы снова все взвесить. Но этот человек великих добродетелей и высоких способностей имел один недостаток: его Вера в собственные суждения и вера в то, что его суждения и воля Бога суть одно и то же, были практически незыблемыми. Если его рекомендацию отвергнут, это будет равносильно тому, что вся конгрегация отвергла слово Господне, а об этом и речи быть не могло. Он нажимал и настаивал, пустил в ход все свои таланты и наконец возобладал. Манлия, плачущего от сознания своего ничтожества, вытащили из кресла и поставили перед собравшимися.
Все его жалобные вопли, что он недостоин, были отметены восторгом перед тем, что теперь было воспринято как воля Бога. Он рыдал от смирения, просился к ногам Фауста, моля избавить его от этой ужасной ноши, которая ему не по силам, и своим поведением еще больше подтверждал правильность их выбора.
К концу скверно на душе было только у Манлия, исполненного отвращением к своему поведению и даже еще большим презрением к орудию, которое он избрал для спасения всего, что было ему дорого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50