Его подхватила волна гигантской передислокации, и он, заплутав, ехал всю ночь в надежде найти кого-нибудь — кого угодно, — лишь бы тот объяснил, где он и куда ему ехать. Его занесло в Везон, далеко в сторону от нужного ему шоссе, и он вышел спросить дорогу. Растерянно огляделся по сторонам. Он был слишком наивен, чтобы испытывать опасение, оказавшись совсем один в этом городе, а ведь никто не знает, где он и его грузовик с продовольствием, которое с превеликой радостью съедят местные жители.
Жюльен увидел, как он стоял посреди улицы, щурясь от яркого солнечного света. Юнец посмотрел на него, прикидывая, не спросить ли дорогу у него, а потом вошел в булочную. Жюльен смотрел, как он размашисто жестикулирует — что свойственно людям, плохо знающими язык. Мальчишка показал сперва в одну сторону, потом в другую; хозяин булочной указал туда же. Он ткнул пальцем в хлеб и его получил, попытался отдать деньги, но хозяин отмахнулся, не взял их. Двусмысленный жест (не пренебрежение и не дружелюбие, а благоразумная смесь того и другого), признающий, но учитывающий и новости о том, что ход войны меняется, что аура непобедимости сходит на нет. Позже Жюльен рассказал про юнца Юлии: ну, как назвать такого воплощением воинской доблести, заметил он; трудно себе представить, что этакая личность и есть символ поражения Франции.
Солдатик вернулся к своему грузовику, огляделся по сторонам и уехал. Жюльен все еще следил за ним. Эти несколько минут он не сдвинулся с места. Позже он так и сказал, описав все поминутно следователям, прибывшим через пару дней, чтобы выяснить, кто остановил грузовик в шести милях за городом и, заставив юнца выйти из кабины, зарезал его и бросил умирать в густой траве на обочине.
Чума лишила людей рассудка. Общеизвестно — и даже трюизм, — что чрезвычайные ситуации порождают поведение, которое тем, кто находится в более благоприятных обстоятельствах, представляется непостижимым. Во время чумы и еще более столетия после нее Танец Смерти становится лейтмотивом европейского искусства: обнаженные мужчины и женщины бешено отплясывают в хороводе с чудовищами и чертями, приемля то, что вызывало у них наибольшее омерзение. Это отражало умонастроения: люди отбросили нормальную сдержанность и предались радостям жизни так безрассудно и жадно, что были сокрушены ими.
Такой была Изабелла де Фрежюс, чья нелепая страсть к Пизано наглядно доказала, что любовь — недуг, опасная болезнь, которая растлевает и губит все вокруг себя. С тех пор, как он набросал ее портрет, а потом заговорил с ней у городской стены, мысль о нем овладевала ею все больше, пока не вытеснила из ее сознания все остальное. Дни и ночи она мечтала о нем, воображение рисовало ей, как он обнимает ее, как совершает с ней то, что вызывало в ней такое омерзение, когда она думала о своем муже. В начале она молилась об избавлении от этих мыслей, но вскоре перестала: безумие овладело ею, и она не желала с ними расставаться. Она не знала, откуда берутся эти темные видения. Загадкой было то, как они приходят непрошеными, но вскоре она перестала бороться с ними и сама начала призывать их для утешения, точно инкуба.
Потом она перешла грань снов наяву. Томление было так велико, что его не умеряли ни повседневные дела, ни развлечения. Она не знала отдыха с того мгновения, как просыпалась утром, до того часа, когда в конце дня предавалась сну. А когда кастелан ее супруга объявил, что вскоре они уезжают из Авиньона на восток в горы Прованса, подальше от чумы, она сама заболела. Что, если ее художник умрет? Что, если она никогда больше его не увидит? Как ей жить, как ей умереть, если то, чего она желает более всего на свете, от нее ускользает? Нравственность, внушенная священниками, была бессильна перед такими мыслями. Святость клятв перед Богом ничего для нее не значила. Она с готовностью отдала бы свою жизнь и душу, с радостью пошла бы на вечные муки за одну-единственную ночь в его объятиях, за облегчение, какое только он мог ей дать и какое так часто рисовалось ей в грешных мыслях.
Эта горячка рассудка, эта чума души охватила ее и растлила, пока все ее помыслы, и желания не свелись к греху. И в канун назначенного отъезда она не стерпела. Пока слуги и родственники суетились (те, кто еще остался жив, ибо чума уже посетила их дом, унеся шестерых слуг и бабушку и сестру Изабеллы), со всей поспешностью укладывая сундуки. Изабелла, завернувшись в плащ, выскользнула за дверь.
— Я хочу попрощаться с подругами. Кто знает, возможно, мы уже никогда не увидимся, — сказала она. Еще одно воздействие чумы — ее отпустили без провожатых.
Пизано жил на нищей окраине, обладавшей одним великим преимуществом — дешевизной, ибо Авиньон возлюбил алчность, а переселение туда папского двора сорок три года назад вызвало такую потребность в жилье, что, невзирая на попытки установить справедливые цены, даже кардиналам иногда приходилось ютиться в домах, едва подобающих простым священникам. Доступны остались лишь кварталы, пользующиеся столь дурной славой, что их чурались все, кроме самых отчаявшихся. Вот в таком квартале, бок о бок с городскими евреями, поселился сперва итальянский живописец, а затем почти все те, кто приезжал в Авиньон попытать счастья.
Место это Изабелла более или менее знала: город был не так уж велик и женщин ото всего не ограждали. Она много раз бывала в еврейском квартале, но никогда — одна и никогда поздним вечером. Завернувшись в свой лучший плащ, без слуги, который освещал бы ей путь, она спешила по улицам, и ее беспокойство все росло по мере того, как они становились все уже, все извилистее, все темнее и зловещее. Найти жилище итальянца оказалось непросто: ей несколько раз пришлось справляться у прохожих. А попасть в него было еще труднее: дверь и ставни уже заперли на ночь; ей пришлось долго стучать в массивную дверь, прежде чем она услышала звук спускающихся по лестнице шагов.
Она совсем не так все себе воображала: мысленно ей виделось, как она незаметно придет в дом, впорхнет в комнату итальянца, в его объятия и в его постель, и никто не узнает о ее посещении. Потом — возвращение домой по пустынным предрассветным улицам, и только раскрасневшиеся щеки да умиротворение могли бы предательски поведать о случившемся. А вместо этого ее видели десяток людей (хозяйка, слуги, прохожие на улицах и жители домов напротив), и они, несомненно, ее запомнили, ведь одежда, походка и осанка сразу бросаются в глаза.
Женщина менее храбрая, менее безумная сочла бы это предостережением и вернулась домой прежде, чем случилось бы непоправимое. Но у нее была лишь одна мысль, одно желание, и ей даже в голову не пришло повернуть назад. Она стучала, пока ее не впустили. Хозяйка, зевая и отчаянно сквернословя, принялась бить кулаком в дверь комнаты. Дверь, зевая, отворил Оливье. Этот вечер он провел у своего друга и, заговорившись до темноты, опоздал вернуться в кардинальский дворец, двери которого теперь запирали с наступлением сумерек. Опоздавшим приходилось коротать ночь на свой страх и риск. Поэтому Оливье вымолил себе место на тюфяке Пизано и первым услышал стук. Увидев женщину у подножия лестницы, он разом проснулся. По ее взгляду он понял, что теперь ему придется искать другое место для ночлега.
Они говорили шепотом, остерегаясь заведомого любопытства хозяйки. Потом он провел ее наверх.
— Ты, верно, лишилась рассудка, если пришла сюда, — прошептал он на лестнице. Она не ответила. А внизу она сказала лишь, что ей нужно увидеться со своим итальянцем. — Тебе следует вернуться домой. Я тебя провожу. На улицах небезопасно.
— Благодарю. Нет.
Оливье провел ее в комнату, подумав, не попытаться ли урезонить Пизано, но решил не вмешиваться. Одевшись на лестнице, он завернулся в плащ, так как ночь выдалась холодная, и спустился вниз и, выйдя из дома, стал разгуливать взад-вперед по улице, проклиная дружбу, женщин и итальянцев с такой ядовитой злостью, на какую способен только истинный поэт.
Изабелла оставалась наверху почти два часа, потом Пизано проводил ее вниз, и она отправилась в обратный путь — вновь в здравом уме среди обезумевшего мира. Безумие укрывало ее, даровало неуязвимость. Теперь же, опять став самой собою, она понимала, насколько беззащитна. Эту беззащитность она приняла со смирением, как кару, и вовсе не удивилась, когда, заблудившись, свернула в тупик и услышала у себя за спиной шаги.
И графом тоже овладел дьявол: он видел выражение ее лица, когда она выскользнула за дверь. На него она так никогда не смотрела. Он следовал за ней всю дорогу, пока она не постучала в дверь Пизано. И пока Оливье мерил шагами улицу, граф молча прятался в дверях соседнего дома и ждал, а ярость и муки бушевали в нем с такой силой, что казалось, вот-вот разорвут его на части. И когда Изабелла вышла, он вновь пошел следом, пока не убедился, что поблизости никого нет.
Она едва успела понять, что происходит. И была такой хрупкой и слабой: ухоженные руки никогда не поднимали тяжестей, изящным ногам никогда не приходилось бегать. Не было у нее и времени закричать, так как, едва он ее нагнал, сильные пальцы сомкнулись у нее на горле.
Услышав шаги, она начала оборачиваться, но видела ли она, кто затащил ее в темную дверь заброшенного дома, чтобы в слепой ярости лишить ее жизни? Молили ли ее глаза о пощаде, пока не остекленели? Безусловно, она была без чувств, когда нож раз за разом вонзался ей в грудь и последним взмахом перерезал ей горло, кровью заливая вспышку ярости.
Граф бросив нож возле тела и несколько мгновений постоял, тяжело дыша от недавнего напряжения. А потом ушел, накинув плащ на голову, когда вышел на улицу. Но сделал это недостаточно быстро, чтобы избежать глаз Оливье, который как раз, ежась от холода, направился назад к дому.
За убийство солдата арестовали двадцать шесть человек: именно на такой цифре — точной и не подлежащей изменению — остановился странный ход мысли немецких военных властей по причине, вероятно, не ясной им самим.
Городок, до того не видевший войны, внезапно испытал все ее варварство: смутное ощущение безопасности (здесь же итальянская зона!) сразу исчезло. Существовал заранее составленный список (такой всегда находится в подобных обстоятельствах), но теперь такие формальности не соблюдались. Прежде этому уделяли тщательное внимание. Видные горожане: врачи, юристы. Два каменщика. Три лавочника. Четыре ремесленника. Один предполагаемый коммунист. Два добрых католика. Жители города и близлежащих деревень. Ни женщин, ни детей — никого, чья смерть могла бы навлечь обвинения в бесчувственности и жесткости. Таким был заведенный порядок прежде, чем цивилизация действительно рухнула. Но тщательность осталась в прошлом, немцам было не до разборчивости. Месть — вот единственная цель. В город ворвались грузовики, солдаты похватали первых двадцать шесть человек, кого увидели, собрали их и погнали в школу, которая за пять минут была очищена от учеников и учителей.
Эктор Морвиль в подобном кризисе был бесполезен. Заместителем мэра Везона он стал по той единственной причине, что нравился людям, и он со всей очевидностью наслаждался толикой почестей, какие приносил ему этот пост. Его жена умерла, и, избрав его, город таким образом высказал свои соболезнования, помешав ему совсем замкнуться в себе. Мэр перед заседаниями нередко притворялся больным (он был совершенно здоров, но ленив), давая возможность Эктору красоваться во всех регалиях и надуваться от гордости, восседая во главе стола. Никто его не вышучивал, хотя это было бы очень просто. Его радость была слишком неподдельной и чистой, чтобы омрачать ее циничным смехом.
Теперь он был в ужасе от внезапного бремени своей должности, парализован опасностью, нависшей над его друзьями, людьми, которых он знал многие годы. От переживаний он постарел на глазах, из упитанного и лоснящегося (его семья владела небольшой фермой, которая, стимулируемая нехваткой продовольствия, начала производить поразительные количества пищевых продуктов) превратился в сутулого и седого. В одночасье старик со всеми стариковскими сомнениями и колебаниями.
Поэтому он обратился за советом к Жюльену, своему другу детства, когда тот приехал вечером на велосипеде в город, чтобы узнать, что происходит. Среди арестованных оказалась Элизабет Дюво, которую схватили только потому что она переходила главную площадь Везона, купив материи в лавке. Туда завезли ситец, и все до единой женщины в округе, прослышав об этом, слетелись в Везон посмотреть, не удастся ли что-нибудь купить. Когда она не вернулась, деревня Роэ обратилась за помощью к Жюльену, и он отправился к заместителю мэра узнать какие возможно подробности.
— Им не причинили вреда?
— Не знаю.
— Что им нужно? — спросил он. — Скажи же, что им нужно?
— Надо думать, им нужны люди, убившие того солдата.
— А мы их знаем? — спросил Жюльен, прекрасно все зная.
Знали все. Как только в городе услышали об убийстве, все поняли, кто его совершил. В тот вечер за городом видели двоих, потом, когда нашли труп, они исчезли, и с тех пор их никто не видел.
Никто не догадывался, куда они скрылись; они давно научились прятаться. Это были не самые уважаемые горожане — один был известным пьяницей, — но обоим хватало храбрости. Когда им было приказано явиться работать на немецкую фабрику, они потолковали и решили отказаться. Дисциплинированностью они не отличались еще в школе, да и работники из них потом вышли никудышные. Они так и не научились выполнять приказы. Война эти качества превратила в достоинства. Однажды ночью они исчезли, растворились в лесах и холмах, которые знали как свои пять пальцев, а солдаты и полиция не знали вовсе.
Некоторое время спустя к ним присоединились другие, и они стали группой Сопротивления, сами даже не подозревая об этой трансформации. Одни были героями, другие не хотели работать на немцев. Одни были идеалистами, другие патриотами, третьи — потому что любили насилие, четвертые — потому что его ненавидели. У одних были ясные политические цели, другие хотели только разбить немцев или свергнуть нынешнее правительство Франции. Одни сражались за родину, другие — за Бога, третьи — за свои семьи, четвертые — за себя самих. Все были готовы сражаться, хотя оставалось неясным, как они собираются это делать или кого считают врагом. Именно из таких групп Бернар должен был выковать сплоченную силу, способную нанести ощутимый урон немцам, и именно такие группы наводили ужас на Марселя.
— Нельзя допустить, чтобы из-за них убили жителей города.
— И что ты предлагаешь? — спросил Жюльен.
— Выдадим их.
Эктор никогда не был прагматиком. Он до сих пор жил в мире, где обращались в полицию, а та принимала меры. Делать вид, будто такой мир еще существует, было его личной формой сопротивления. Но воображение у него истощилось, новые мысли не шли в голову. Он было ненадолго воспротивился, но это ничего не принесло. Погрузившись в свое обычное бессилие, он печально покачивал головой, как делал это всегда, столкнувшись с чем-то недопустимым.
— Это не так просто, — мягко указал Жюльен. — И, пожалуй, не слишком разумно.
— У тебя есть связи, Жюльен. Ты важная персона. Ты знаком с prefet. Сходи к нему. Поговори с ним. Он сумеет что-нибудь сделать.
Жюльен печально поглядел на него: его вера была такой трогательной.
— Что ты думаешь? — спросил он по возвращении Юлию. Она была все еще с ним: Бернар все еще ничего не предпринял, чтобы ее увезти, и теперь казалось, что он и не собирается ничего делать. И тем не менее требования новых удостоверений личности и документов все поступали. Договариваясь с Бернаром, Жюльен надеялся, что Бернар выполнит обещанное, но теперь уже был далеко не уверен. Юлия сделала все, о чем он просил, и даже больше. В любом случае, сухо заметил Жюльен, быстрее будет дождаться союзников. Впрочем, такой исход его скорее радовал: ничто не предвещало опасности, и дни были напоены столь полным счастьем, почти покоем, что их собственная безмятежность только росла от ежедневных сообщениях о боях, которые рано или поздно придут и в эти места.
Она была перемазана чернилами. До того, как она стала жить с ним, Жюльен даже не подозревал, насколько пачкаются художники, сколько в их жизни физического труда. Это только подстегивало его в неустанных поисках мыла. Он с нежностью глядел, как она пытается почесать нос какой-нибудь частью руки, которая не была бы выпачкана особо липким варевом самодельных чернил, потом сжалился над ней и почесал сам.
— Теперь мне понятно, почему у художников Возрождения всегда были подмастерья, — с облегчением сказала она. Потом посмотрела в зеркало. — Господи милосердный, ты только на меня погляди!
Старая рубашка без воротника, его старые брюки с засученными штанинами, чтобы не наступать на них, босая, волосы стянуты на затылке веревочкой — она была поразительно красивой, и такой счастливой он ее никогда не видел.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
Жюльен увидел, как он стоял посреди улицы, щурясь от яркого солнечного света. Юнец посмотрел на него, прикидывая, не спросить ли дорогу у него, а потом вошел в булочную. Жюльен смотрел, как он размашисто жестикулирует — что свойственно людям, плохо знающими язык. Мальчишка показал сперва в одну сторону, потом в другую; хозяин булочной указал туда же. Он ткнул пальцем в хлеб и его получил, попытался отдать деньги, но хозяин отмахнулся, не взял их. Двусмысленный жест (не пренебрежение и не дружелюбие, а благоразумная смесь того и другого), признающий, но учитывающий и новости о том, что ход войны меняется, что аура непобедимости сходит на нет. Позже Жюльен рассказал про юнца Юлии: ну, как назвать такого воплощением воинской доблести, заметил он; трудно себе представить, что этакая личность и есть символ поражения Франции.
Солдатик вернулся к своему грузовику, огляделся по сторонам и уехал. Жюльен все еще следил за ним. Эти несколько минут он не сдвинулся с места. Позже он так и сказал, описав все поминутно следователям, прибывшим через пару дней, чтобы выяснить, кто остановил грузовик в шести милях за городом и, заставив юнца выйти из кабины, зарезал его и бросил умирать в густой траве на обочине.
Чума лишила людей рассудка. Общеизвестно — и даже трюизм, — что чрезвычайные ситуации порождают поведение, которое тем, кто находится в более благоприятных обстоятельствах, представляется непостижимым. Во время чумы и еще более столетия после нее Танец Смерти становится лейтмотивом европейского искусства: обнаженные мужчины и женщины бешено отплясывают в хороводе с чудовищами и чертями, приемля то, что вызывало у них наибольшее омерзение. Это отражало умонастроения: люди отбросили нормальную сдержанность и предались радостям жизни так безрассудно и жадно, что были сокрушены ими.
Такой была Изабелла де Фрежюс, чья нелепая страсть к Пизано наглядно доказала, что любовь — недуг, опасная болезнь, которая растлевает и губит все вокруг себя. С тех пор, как он набросал ее портрет, а потом заговорил с ней у городской стены, мысль о нем овладевала ею все больше, пока не вытеснила из ее сознания все остальное. Дни и ночи она мечтала о нем, воображение рисовало ей, как он обнимает ее, как совершает с ней то, что вызывало в ней такое омерзение, когда она думала о своем муже. В начале она молилась об избавлении от этих мыслей, но вскоре перестала: безумие овладело ею, и она не желала с ними расставаться. Она не знала, откуда берутся эти темные видения. Загадкой было то, как они приходят непрошеными, но вскоре она перестала бороться с ними и сама начала призывать их для утешения, точно инкуба.
Потом она перешла грань снов наяву. Томление было так велико, что его не умеряли ни повседневные дела, ни развлечения. Она не знала отдыха с того мгновения, как просыпалась утром, до того часа, когда в конце дня предавалась сну. А когда кастелан ее супруга объявил, что вскоре они уезжают из Авиньона на восток в горы Прованса, подальше от чумы, она сама заболела. Что, если ее художник умрет? Что, если она никогда больше его не увидит? Как ей жить, как ей умереть, если то, чего она желает более всего на свете, от нее ускользает? Нравственность, внушенная священниками, была бессильна перед такими мыслями. Святость клятв перед Богом ничего для нее не значила. Она с готовностью отдала бы свою жизнь и душу, с радостью пошла бы на вечные муки за одну-единственную ночь в его объятиях, за облегчение, какое только он мог ей дать и какое так часто рисовалось ей в грешных мыслях.
Эта горячка рассудка, эта чума души охватила ее и растлила, пока все ее помыслы, и желания не свелись к греху. И в канун назначенного отъезда она не стерпела. Пока слуги и родственники суетились (те, кто еще остался жив, ибо чума уже посетила их дом, унеся шестерых слуг и бабушку и сестру Изабеллы), со всей поспешностью укладывая сундуки. Изабелла, завернувшись в плащ, выскользнула за дверь.
— Я хочу попрощаться с подругами. Кто знает, возможно, мы уже никогда не увидимся, — сказала она. Еще одно воздействие чумы — ее отпустили без провожатых.
Пизано жил на нищей окраине, обладавшей одним великим преимуществом — дешевизной, ибо Авиньон возлюбил алчность, а переселение туда папского двора сорок три года назад вызвало такую потребность в жилье, что, невзирая на попытки установить справедливые цены, даже кардиналам иногда приходилось ютиться в домах, едва подобающих простым священникам. Доступны остались лишь кварталы, пользующиеся столь дурной славой, что их чурались все, кроме самых отчаявшихся. Вот в таком квартале, бок о бок с городскими евреями, поселился сперва итальянский живописец, а затем почти все те, кто приезжал в Авиньон попытать счастья.
Место это Изабелла более или менее знала: город был не так уж велик и женщин ото всего не ограждали. Она много раз бывала в еврейском квартале, но никогда — одна и никогда поздним вечером. Завернувшись в свой лучший плащ, без слуги, который освещал бы ей путь, она спешила по улицам, и ее беспокойство все росло по мере того, как они становились все уже, все извилистее, все темнее и зловещее. Найти жилище итальянца оказалось непросто: ей несколько раз пришлось справляться у прохожих. А попасть в него было еще труднее: дверь и ставни уже заперли на ночь; ей пришлось долго стучать в массивную дверь, прежде чем она услышала звук спускающихся по лестнице шагов.
Она совсем не так все себе воображала: мысленно ей виделось, как она незаметно придет в дом, впорхнет в комнату итальянца, в его объятия и в его постель, и никто не узнает о ее посещении. Потом — возвращение домой по пустынным предрассветным улицам, и только раскрасневшиеся щеки да умиротворение могли бы предательски поведать о случившемся. А вместо этого ее видели десяток людей (хозяйка, слуги, прохожие на улицах и жители домов напротив), и они, несомненно, ее запомнили, ведь одежда, походка и осанка сразу бросаются в глаза.
Женщина менее храбрая, менее безумная сочла бы это предостережением и вернулась домой прежде, чем случилось бы непоправимое. Но у нее была лишь одна мысль, одно желание, и ей даже в голову не пришло повернуть назад. Она стучала, пока ее не впустили. Хозяйка, зевая и отчаянно сквернословя, принялась бить кулаком в дверь комнаты. Дверь, зевая, отворил Оливье. Этот вечер он провел у своего друга и, заговорившись до темноты, опоздал вернуться в кардинальский дворец, двери которого теперь запирали с наступлением сумерек. Опоздавшим приходилось коротать ночь на свой страх и риск. Поэтому Оливье вымолил себе место на тюфяке Пизано и первым услышал стук. Увидев женщину у подножия лестницы, он разом проснулся. По ее взгляду он понял, что теперь ему придется искать другое место для ночлега.
Они говорили шепотом, остерегаясь заведомого любопытства хозяйки. Потом он провел ее наверх.
— Ты, верно, лишилась рассудка, если пришла сюда, — прошептал он на лестнице. Она не ответила. А внизу она сказала лишь, что ей нужно увидеться со своим итальянцем. — Тебе следует вернуться домой. Я тебя провожу. На улицах небезопасно.
— Благодарю. Нет.
Оливье провел ее в комнату, подумав, не попытаться ли урезонить Пизано, но решил не вмешиваться. Одевшись на лестнице, он завернулся в плащ, так как ночь выдалась холодная, и спустился вниз и, выйдя из дома, стал разгуливать взад-вперед по улице, проклиная дружбу, женщин и итальянцев с такой ядовитой злостью, на какую способен только истинный поэт.
Изабелла оставалась наверху почти два часа, потом Пизано проводил ее вниз, и она отправилась в обратный путь — вновь в здравом уме среди обезумевшего мира. Безумие укрывало ее, даровало неуязвимость. Теперь же, опять став самой собою, она понимала, насколько беззащитна. Эту беззащитность она приняла со смирением, как кару, и вовсе не удивилась, когда, заблудившись, свернула в тупик и услышала у себя за спиной шаги.
И графом тоже овладел дьявол: он видел выражение ее лица, когда она выскользнула за дверь. На него она так никогда не смотрела. Он следовал за ней всю дорогу, пока она не постучала в дверь Пизано. И пока Оливье мерил шагами улицу, граф молча прятался в дверях соседнего дома и ждал, а ярость и муки бушевали в нем с такой силой, что казалось, вот-вот разорвут его на части. И когда Изабелла вышла, он вновь пошел следом, пока не убедился, что поблизости никого нет.
Она едва успела понять, что происходит. И была такой хрупкой и слабой: ухоженные руки никогда не поднимали тяжестей, изящным ногам никогда не приходилось бегать. Не было у нее и времени закричать, так как, едва он ее нагнал, сильные пальцы сомкнулись у нее на горле.
Услышав шаги, она начала оборачиваться, но видела ли она, кто затащил ее в темную дверь заброшенного дома, чтобы в слепой ярости лишить ее жизни? Молили ли ее глаза о пощаде, пока не остекленели? Безусловно, она была без чувств, когда нож раз за разом вонзался ей в грудь и последним взмахом перерезал ей горло, кровью заливая вспышку ярости.
Граф бросив нож возле тела и несколько мгновений постоял, тяжело дыша от недавнего напряжения. А потом ушел, накинув плащ на голову, когда вышел на улицу. Но сделал это недостаточно быстро, чтобы избежать глаз Оливье, который как раз, ежась от холода, направился назад к дому.
За убийство солдата арестовали двадцать шесть человек: именно на такой цифре — точной и не подлежащей изменению — остановился странный ход мысли немецких военных властей по причине, вероятно, не ясной им самим.
Городок, до того не видевший войны, внезапно испытал все ее варварство: смутное ощущение безопасности (здесь же итальянская зона!) сразу исчезло. Существовал заранее составленный список (такой всегда находится в подобных обстоятельствах), но теперь такие формальности не соблюдались. Прежде этому уделяли тщательное внимание. Видные горожане: врачи, юристы. Два каменщика. Три лавочника. Четыре ремесленника. Один предполагаемый коммунист. Два добрых католика. Жители города и близлежащих деревень. Ни женщин, ни детей — никого, чья смерть могла бы навлечь обвинения в бесчувственности и жесткости. Таким был заведенный порядок прежде, чем цивилизация действительно рухнула. Но тщательность осталась в прошлом, немцам было не до разборчивости. Месть — вот единственная цель. В город ворвались грузовики, солдаты похватали первых двадцать шесть человек, кого увидели, собрали их и погнали в школу, которая за пять минут была очищена от учеников и учителей.
Эктор Морвиль в подобном кризисе был бесполезен. Заместителем мэра Везона он стал по той единственной причине, что нравился людям, и он со всей очевидностью наслаждался толикой почестей, какие приносил ему этот пост. Его жена умерла, и, избрав его, город таким образом высказал свои соболезнования, помешав ему совсем замкнуться в себе. Мэр перед заседаниями нередко притворялся больным (он был совершенно здоров, но ленив), давая возможность Эктору красоваться во всех регалиях и надуваться от гордости, восседая во главе стола. Никто его не вышучивал, хотя это было бы очень просто. Его радость была слишком неподдельной и чистой, чтобы омрачать ее циничным смехом.
Теперь он был в ужасе от внезапного бремени своей должности, парализован опасностью, нависшей над его друзьями, людьми, которых он знал многие годы. От переживаний он постарел на глазах, из упитанного и лоснящегося (его семья владела небольшой фермой, которая, стимулируемая нехваткой продовольствия, начала производить поразительные количества пищевых продуктов) превратился в сутулого и седого. В одночасье старик со всеми стариковскими сомнениями и колебаниями.
Поэтому он обратился за советом к Жюльену, своему другу детства, когда тот приехал вечером на велосипеде в город, чтобы узнать, что происходит. Среди арестованных оказалась Элизабет Дюво, которую схватили только потому что она переходила главную площадь Везона, купив материи в лавке. Туда завезли ситец, и все до единой женщины в округе, прослышав об этом, слетелись в Везон посмотреть, не удастся ли что-нибудь купить. Когда она не вернулась, деревня Роэ обратилась за помощью к Жюльену, и он отправился к заместителю мэра узнать какие возможно подробности.
— Им не причинили вреда?
— Не знаю.
— Что им нужно? — спросил он. — Скажи же, что им нужно?
— Надо думать, им нужны люди, убившие того солдата.
— А мы их знаем? — спросил Жюльен, прекрасно все зная.
Знали все. Как только в городе услышали об убийстве, все поняли, кто его совершил. В тот вечер за городом видели двоих, потом, когда нашли труп, они исчезли, и с тех пор их никто не видел.
Никто не догадывался, куда они скрылись; они давно научились прятаться. Это были не самые уважаемые горожане — один был известным пьяницей, — но обоим хватало храбрости. Когда им было приказано явиться работать на немецкую фабрику, они потолковали и решили отказаться. Дисциплинированностью они не отличались еще в школе, да и работники из них потом вышли никудышные. Они так и не научились выполнять приказы. Война эти качества превратила в достоинства. Однажды ночью они исчезли, растворились в лесах и холмах, которые знали как свои пять пальцев, а солдаты и полиция не знали вовсе.
Некоторое время спустя к ним присоединились другие, и они стали группой Сопротивления, сами даже не подозревая об этой трансформации. Одни были героями, другие не хотели работать на немцев. Одни были идеалистами, другие патриотами, третьи — потому что любили насилие, четвертые — потому что его ненавидели. У одних были ясные политические цели, другие хотели только разбить немцев или свергнуть нынешнее правительство Франции. Одни сражались за родину, другие — за Бога, третьи — за свои семьи, четвертые — за себя самих. Все были готовы сражаться, хотя оставалось неясным, как они собираются это делать или кого считают врагом. Именно из таких групп Бернар должен был выковать сплоченную силу, способную нанести ощутимый урон немцам, и именно такие группы наводили ужас на Марселя.
— Нельзя допустить, чтобы из-за них убили жителей города.
— И что ты предлагаешь? — спросил Жюльен.
— Выдадим их.
Эктор никогда не был прагматиком. Он до сих пор жил в мире, где обращались в полицию, а та принимала меры. Делать вид, будто такой мир еще существует, было его личной формой сопротивления. Но воображение у него истощилось, новые мысли не шли в голову. Он было ненадолго воспротивился, но это ничего не принесло. Погрузившись в свое обычное бессилие, он печально покачивал головой, как делал это всегда, столкнувшись с чем-то недопустимым.
— Это не так просто, — мягко указал Жюльен. — И, пожалуй, не слишком разумно.
— У тебя есть связи, Жюльен. Ты важная персона. Ты знаком с prefet. Сходи к нему. Поговори с ним. Он сумеет что-нибудь сделать.
Жюльен печально поглядел на него: его вера была такой трогательной.
— Что ты думаешь? — спросил он по возвращении Юлию. Она была все еще с ним: Бернар все еще ничего не предпринял, чтобы ее увезти, и теперь казалось, что он и не собирается ничего делать. И тем не менее требования новых удостоверений личности и документов все поступали. Договариваясь с Бернаром, Жюльен надеялся, что Бернар выполнит обещанное, но теперь уже был далеко не уверен. Юлия сделала все, о чем он просил, и даже больше. В любом случае, сухо заметил Жюльен, быстрее будет дождаться союзников. Впрочем, такой исход его скорее радовал: ничто не предвещало опасности, и дни были напоены столь полным счастьем, почти покоем, что их собственная безмятежность только росла от ежедневных сообщениях о боях, которые рано или поздно придут и в эти места.
Она была перемазана чернилами. До того, как она стала жить с ним, Жюльен даже не подозревал, насколько пачкаются художники, сколько в их жизни физического труда. Это только подстегивало его в неустанных поисках мыла. Он с нежностью глядел, как она пытается почесать нос какой-нибудь частью руки, которая не была бы выпачкана особо липким варевом самодельных чернил, потом сжалился над ней и почесал сам.
— Теперь мне понятно, почему у художников Возрождения всегда были подмастерья, — с облегчением сказала она. Потом посмотрела в зеркало. — Господи милосердный, ты только на меня погляди!
Старая рубашка без воротника, его старые брюки с засученными штанинами, чтобы не наступать на них, босая, волосы стянуты на затылке веревочкой — она была поразительно красивой, и такой счастливой он ее никогда не видел.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50