— Тебе нужен был друг, который подскажет, если что не так. Так вот, Уэс, сейчас все не так, ты ведешь себя неправильно.
Допив пиво, Крейн наступил на банку. Раздался оглушительный треск. Чувственные губы изогнулись в презрительной усмешке.
— Веду себя неправильно, потому что хочу взять выходной в свой день рождения?
— Потому что слишком вжился в роль. Уэс, ты не Джеймс Дикон и разбиваться в понедельник на мотоцикле совершенно не обязан.
На мгновение Крейн словно протрезвел.
— Ты что, в гадалки переквалифицировался? — надменно спросил он.
— Нет, в психоаналитики! Ты подсознательно стремишься к полному сходству с Джеймсом Диконом. Все зашло слишком далеко, остановись, пока не поздно!
— Я с самого начал говорил, что не хочу быть марионеткой, а плясать под дудку какого-то мертвеца — тем более.
— Так докажи это! В понедельник держись подальше от мотоциклов, машин, даже к картам не приближайся! Приходи на студию трезвым и вовремя, выкладывайся на все сто. Вечером поедем к нам и тихо отметим твой день рождения. Джилл приготовит чили, сандвичи, если хочешь, даже торт испечет! Салют устроим! Во вторник ты покончишь с Джеймсом Диконом и...
— И что?
— Достигнешь высот, которые ему и не снились.
В голубых глазах ясно читалось сомнение.
— Есть и другой вариант: в понедельник ты разбиваешься и губишь не только себя, но и меня... Мы команда, Уэс, мы зависим друг от друга, как сиамские близнецы. Не подведи меня!
Закрыв лицо руками, Крейн безвольно опустился на колени. Его била мелкая дрожь.
* * *
Понедельник был похож на ужасный кошмар: Уэс не поехал в Сонору, с мрачным видом съел приготовленный Джилл ужин и, даже не взглянув на торт, закрылся в комнате для гостей.
Итак, он не погиб. Зато во вторник совершенно не мог играть: не помнил слов, мимика и жесты деревянные, голос то и дело срывался. Не талантливый молодой актер, а безвольная марионетка, Пиноккио.
В среду было еще хуже.
Но в свой день рождения, совпавший с годовщиной смерти Дикона, Уэс пришел трезвым, вел себя примерно и играл просто божественно. Никогда ничего подобного не видел. Трудно поверить, что человек способен так перевоплотиться. С удовольствием просматриваю отснятое за тот день и не устаю восхищаться.
Уолт пришел в такой восторг, что с легким сердцем разрешил мне закончить «Ярость». Правда, он никогда не узнает, что финальную сцену я смонтировал. Отснятого материала оказалось более чем достаточно, плюс голос Дональда Портера, которому пришлось как следует заплатить за молчание.
— Говорил я тебе, звезды не лгут! — восклицал Дональд.
Я не верил ему, пока не отнес четыре кассеты специалисту по звуковой аранжировке. Совсем молодой парень в толстых очках пропускает голоса через компьютер и выстраивает диаграммы и графики.
— Вас разыграли. — Аранжировщик разложил на столе графики. — Либо вы надо мной издеваетесь.
Голова закружилась, и я схватился за стол, чтобы не упасть.
— В чем дело?
— Если считать за эталон голос Дикона в «Блудном сыне», то голос на второй кассете очень к нему близок, а на третьей не имеет ничего общего.
— А где же юмор?
— На четвертой кассете. Голос идентичен эталону, значит, он им и является.
На первую кассету записан «Блудный сын» с Джеймсом Диконом, на вторую — дубляж Дональда Портера, на третью — сцена из «Ярости», записанная в среду, когда Уэс совершенно расклеился и для съемок больше не годился.
Ну а на четвертой? На четвертой — проба Уэса, сцена из «Блудного сына», которую он так бесподобно скопировал.
* * *
Крейн пропал. Конечно, с такой игрой звездой уже не стать. Что там говорить, его и в эпизоды не возьмут. Я время от времени ему звонил, но никто не брал трубку. А если что-то случилось? Нет, нужно проведать парня.
Как только появилась свободная минутка, я поехал к нему в каньон. Молодые наркоманы исчезли, у покосившегося дома стоял один мотоцикл. Поднявшись по ветхим ступенькам, я постучал и, не получив ответа, открыл дверь.
Жалюзи опущены, в доме полумрак. Пройдя холл, я услышал тяжелое дыхание. В комнате справа кто-то есть!
— Уэс?
— Не включай свет!
— Дружище, я о тебе беспокоился!
— Не включай...
Но я не послушался и от того, что увидел, чуть не подавился рвотой.
Уэс сидел, развалившись на стуле. Вернее, не развалившись, а растекшись. Тело разлагалось, щеки прогнили до зубов. На полу — зеленая лужица, в комнате пахнет гнилью.
— Лучше бы я пошел на гонки, верно? — сквозь зияющую дыру в горле просвистел Уэс.
— Боже, почему ты мне не сообщил! — зарыдал я.
— Сделай одолжение, выключи свет. Думаю, я заслужил покой.
Мне столько нужно ему было сказать, но слова будто застряли в горле. Сердце разрывалось от жалости.
— Думаю, об уговоре лучше забыть... Нашей команде конец...
— Могу я чем-нибудь помочь? Только скажи, все сделаю!
— Оставь меня...
— Уэс, дружище...
— Уходи, жалость мне не нужна!
— Ну зачем ты так? Я же твой друг!
— Именно поэтому ты выполнишь мою просьбу и... — зияющее горло снова засвистело, — уйдешь.
Я стоял в темноте, прислушиваясь к жутким хлюпающим звукам.
— Тебе нужен доктор!
— Мне уже ни один доктор не поможет. Пожалуйста...
— Что?
— Уходи, тебя никто не приглашал!
Минуту я не знал, на что решиться.
— Хорошо.
— Люблю тебя, братан.
— Я тоже тебя люблю!
На дрожащих ногах я вышел на улицу, и у машины меня вырвало. Казалось, запах гнили навсегда поселился в одежде, коже и волосах.
* * *
На следующий день мы поехали к нему вместе с Джилл. Он исчез, я так и не узнал, куда.
* * *
А вот как закончилась его карьера. Таланта больше нет, одна решимость осталась.
Видите ли, спецэффекты стоят дорого, ради экономии студии готовы на что угодно.
«Нашей команде конец», — сказал Уэс, и позднее я понял, что он имел в виду. В фильме «Зомби из ада» он снялся без меня и в титрах упомянут не был.
Помните Белу Лугоши в его последних картинах, где режиссеры пытались сыграть на старом успехе «Дракулы»?
Так вот, по сравнению с Уэсом старик Бела просто красавец.
«Зомби из ада» имел шумный успех, мы с Джилл едва достали билеты и весь фильм, не стесняясь, глотали слезы.
Чертов город! Все только о деньгах и думают.
На экране под оглушительный хохот зрителей Уэс врезался в красавицу-блондинку.
И его полуистлевшая челюсть отваливалась.
Оранжевый для боли, синий для безумия
«Orange is for Anguish, Blue is for Insanity» 1988
В 1986-м, через год после публикации предыдущего рассказа, я принял решение, которое удивило всех и больше всего — самого меня. С 1970-го я преподавал литературу в университете Айовы и прошел путь от помощника преподавателя до профессора. Преподавать мне страшно нравилось, ведь общаться с талантливой молодежью — одно удовольствие. Целых шестнадцать лет я не представлял свою жизнь без университета, но однажды утром проснулся и понял, что больше не могу совмещать две профессии. Сколько себя помню, работал без выходных и праздников. Чтобы закончить рассказ, приходилось вставать чуть свет и засиживаться за полночь. Преподавать здорово, писать еще лучше, но сколько можно жечь свечку с обоих концов? Решение принято, и осенью 1986 года я ушел из университета.
В моей жизни образовалась огромная зияющая дыра. Я же сразу после школы попал в колледж, так что, можно сказать, вырос в университете, сначала — Пенсильвании, потом — Айовы. Здорово, что можно целый день писать, но я так скучал по коллегам и студентам, что начал подумывать о возвращении. А через несколько месяцев работа отошла на второй план.
В январе 1987-го у сына нашли лейкемию, и на целых шесть месяцев в нашем доме поселился кошмар. Бедный мальчик так страдал, а мы с женой сходили с ума оттого, что не в силах помочь.
Нет, только не Мэтью!.. Дежуря у него в реанимации, я совершенно случайно взял в руки книгу Стивена Кинга. Стивен — друг нашей семьи, поддерживал Мэта, присылал ему кассеты и записки. Удивительно, но придуманный ужас отвлекал от реального. Теперь я понял своих читателей, которые пишут, что мои книги помогают пережить жизненные катаклизмы: смерти близких, разводы, потерю работы, пожары, наводнения. Прав был Джон Барт, сказав: «Реальность как музей: можно изредка навещать, а постоянно жить — невозможно».
Мэт был уже совсем плох, когда Дуглас Уинтер предложил мне написать рассказ для антологии «Первородный грех». Сначала я отказался: какие рассказы, когда сын умирает! Однако Дуг был настойчив, и в перерывах между дежурствами я написал рассказ, сюжет которого навеян картинами Ван Гога. История о безумии, в час тяжелых испытаний она помогла мне сохранить здравый ум и твердый рассудок.
* * *
Ван Дорн — художник уникальный. В конце девятнадцатого века в Париже его работы вызвали скандал. Пренебрегая существующими канонами, совмещая несовместимое, он заложил собственное направление в искусстве. Отличительный принцип — главенство цвета, текстуры и композиции. Руководствуясь им, Ван Дорн писал портреты и пейзажи, необычные в первую очередь тем, что замысел уходил на второй план, уступая место технике. Яркие цвета, нервные завитушки и пятна, иногда чуть не в сантиметр толщиной, выступающие с поверхности картины, подобно барельефу, занимали воображение человека настолько, что сюжет картины казался лишь поводом для ее написания. Словом, главное не что, а как.
Импрессионизм, основное течение конца девятнадцатого века, использовал присущую человеческому глазу особенность воспринимать находящиеся на периферии предметы как расплывчатые пятна. Ван Дорн пошел дальше: у него периферические предметы сливались, образуя нечто единое, яркое, многослойное. Ветви деревьев жадными щупальцами тянулись в небо, трава — к деревьям, солнечные лучи — к деревьям и траве. Разноцветные щупальца переплетались в плотный пестрый клубок. Ван Дорн обращался не к оптическим иллюзиям, а к реальности в собственной оригинальной трактовке. «Дерево есть трава, — утверждала его техника, — небо есть трава и дерево. Все взаимосвязано и едино».
В конце девятнадцатого века подобное мировоззрение понимания не нашло, а картины продавались за бесценок. Ван Дорн пережил нервный срыв. Вернее, пережило тело, а душа погибла. Окончательно сломленный, он дошел до самоистязаний. Близкие друзья, Гоген и Сезанн, в отвращении от него отшатнулись. Умер Ван Дорн в нищете и безвестности, и лишь через тридцать лет, в 1920 году, людям открылась наполняющая его полотна гениальность. В 1940-м о его жизни был написал ставший бестселлером роман, а в 1950-м о нем сняли фильм.
На сегодняшний день даже наименее популярные из его картин оцениваются в десятки миллионов долларов.
Ах, искусство, непостоянное искусство...
* * *
Все началось с Майерса и его встречи с профессором Стивесантом.
— Он согласился... Правда, без особой охоты.
— Удивительно, что вообще не отказал, — покачал головой я. — Стивесант ненавидит постимпрессионизм и Ван Дорна в особенности. Почему ты не обратился к кому-нибудь попроще, например к старине Брадфорду?
— Потому что его мнение совершенно не котируется. Зачем писать докторскую, если она не будет опубликована? А чтобы привлечь издателя, нужен академический руководитель, пользующийся уважением и авторитетом. Кроме того, если я смогу убедить Стивесанта, значит, остальных и подавно.
— Убедить в чем?
— Стивесант задал тот же вопрос, — ухмыльнулся Майерс.
Эта сцена до сих пор стоит у меня перед глазами: долговязое тело Майерса выпрямилось, словно тугая пружина, вьющиеся рыжие волосы упали на лицо.
— Стивесант сказал, что, даже превозмогая глубокую неприязнь к Ван Дорну — как выражается, старый козел! — он не может понять, зачем я решил потратить целый год на художника, о творчестве которого столько написано? Почему бы не заняться неоэкспрессионизмом и не открыть новое имя? Он тут же порекомендовал юное дарование, наверняка из числа своих любимчиков.
— Все правильно, — кивнул я, — если он упомянул кого-то, значит, не просто так. Как зовут счастливчика? — Майерс ответил. — Да, Стивесант уже года три скупает все его работы и надеется перепродать их, чтобы на небольшой дом в Лондоне хватило. Что ты ему сказал?
Парень открыл было рот, чтобы ответить, но потом передумал. Будто ища поддержку, он повернулся к копии ван-дорновских «Кипарисов над пропастью», которая висела рядом со шкафом, набитым книгами о жизни и творчестве Ван Дорна и альбомами репродукций. Он ответил не сразу, будто его до сих пор завораживал знакомый эстамп даже в виде распечатанной на цветном принтере копии. Цвета на ней — как на конфетном фантике. Да разве может принтер воссоздать неповторимую волнообразную текстуру эстампа?!
А Майерс все равно глаз не отводил.
— Так что ты ему сказал?
Майерс покачал головой, будто возвращаясь из мира ван-дорновских грез к неприглядной реальности.
— Я сказал, что большинство книг о Ван Дорне — дрянь, а он согласился с оговоркой, что так же можно охарактеризовать и творчество голландца. Я возразил, что, мол, даже искусствоведы не смогли раскрыть сути его мировоззрения. Все они мыслят шаблонно и упускают главное.
— И что же главное?
— Слушай, ты мыслишь в точности, как Стивесант. Когда этот гусь нервничает, он беспрерывно курит. У меня аллергия на табачный дым, так что пришлось спешить. Не знаю, что именно упускают критики, просто в этих, — Майерс показал на «Кипарисы», — полотнах что-то есть. Нечто незаметное даже искушенному глазу, не то что беглому. Ван Дорн же намекал на это в своем дневнике... Почти уверен: в его творениях скрыт какой-то секрет.
Я удивленно вскинул брови.
— Раз никто не заметил, значит, это секрет, верно? — волновался Майерс.
— Если ты не уверен, не факт....
Эстамп, словно магнит, притягивал карие глаза юноши.
— С чего я решил, что он вообще есть? Потому что, даже глядя на бездарные репродукции, я его чувствую, ощущаю всеми фибрами души.
— Представляю, что ответил на это Стивесант! Для него живопись точно геометрия, где все можно объяснить и по полочкам разложить. А ты говоришь «секрет»!
— Стивесант сказал, что тем, кто верит в чудеса, место в духовной семинарии, но, если я твердо решил погубить свою карьеру, он с удовольствием поможет. Любуется собой, хлыщ самодовольный: какой благородный, непредубежденный, восприимчивый!
— Смешно!
— Нет, Стивесант даже не улыбнулся! Косит под Шерлока Холмса. Ладно, если я нашел тайну, то наверняка и разгадку найду. А под конец разговора Стивесант снисходительно засмеялся и пообещал рассказать обо мне на сегодняшнем заседании кафедры.
— Так в чем проблема? Ты добился, чего хотел: Стивесант будет твоим научным руководителем! К чему такой траурный вид?
— К тому, что сегодня не было никакого заседания кафедры.
— Да, парень, в таком случае тебя надули.
* * *
Мы с Майерсом вместе поступали в аспирантуру в университете Айовы. Это было три года назад, и мы сдружились настолько, что сняли смежные комнаты недалеко от университетского городка. Владела квартиркой старая дева, любившая рисовать акварелью, совершенно бездарно, должен вам сказать. Хобби — дело святое, так что комнаты сдавались только тем, кто изучал искусство. Я-то художник, а вот Майерс — теоретик. Большинство художников инстинктивно чувствуют, что хорошо, что плохо, а словами передать не могут. Майерс — дело другое, импровизированные лекции об истории искусства быстро сделали его хозяйкиным любимчиком.
Однако со дня разговора о Стивесанте ни я, ни хозяйка Майерса не видели. На лекциях он не появлялся. Неужели в библиотеке сидит? Вчера вечером, увидев в его окне свет, я решил постучаться. Никакого ответа. Я позвонил. Три гудка... пять... одиннадцать. Я уже собирался положить трубку, когда Майерс наконец ответил. Голос усталый.
— Слушай, ты что, больше не хочешь меня знать?
— Почему? Мы же на днях общались!
— На днях? Две недели прошло!
— О, черт!
— Пиво будешь?
— Да, пожалуй, заходи!
Не знаю, что испугало меня больше: Майерс или его комната.
Начнем с Майерса: он всегда-то был худым, а сейчас казался просто истощенным. Рубашка и джинсы мятые, волосы не мыты как минимум неделю, на щеках рыжая щетина, руки трясутся.
Комната была наполнена, оклеена, облеплена — не знаю, как лучше назвать пестрый калейдоскоп, — эстампами Ван Дорна. Его полотна на стенах, диване, стульях, письменном столе, телевизоре, книжных полках. А еще на шторах, потолке, полу; свободны лишь узенькие дорожки к окну и кровати. Море сплетенных воедино подсолнухов, оливковых деревьев, лугов, ручьев, небес заливало огромными штормовыми волнами, и я начал в них тонуть. Размытые контуры эстампов сливались в единое целое, образуя пестрый хаос, болото, которое еще немного — и засосет.
Майерс глотнул пива и, явно обескураженный моей реакцией, показал на водоворот эстампов.
— Наверное, это называется полным погружением в работу.
— Когда ты в последний раз ел?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31