От них тоже лучше избавиться. А также размышления о природе моих устремлений – написанные во времена, когда я возносил себя слишком высоко, они оказались довольно претенциозными. Пожалуй, им вряд ли найдется место в моем нынешнем труде. Во всяком случае, хранить всю эту чепуху не имеет никакого смысла, тем более что мы готовимся к войне.
Кроме того, у меня ушло немало времени на то, чтобы разобрать ящики письменного стола, что вкупе со всем прочим составило добрых семь часов. Когда работа подошла к концу, за окном уже стемнело, а силы мои были на исходе. Но в своем изнеможении я находил некоторое удовлетворение; во всяком случае, мои труды оказались не напрасны хотя бы потому, что я получил возможность вновь лицезреть ковровую дорожку. На письменном столе тоже царил идеальный порядок: за исключением единственной копии моего романа, которую я положил слева, стопки чистой бумаги с ручкой, лежавших посередине, а также подаренного Люменом револьвера, который находился справа, дабы можно было в случае необходимости быстро им воспользоваться, больше ничего не было.
Осталось только разделаться с ненужными записями, которые я собрал в кучу, чтобы уничтожить. Мне не хотелось, чтобы мои сентиментальные глупости или орфографические ошибки когда-нибудь стали чьим-то достоянием, а также чтобы в минуты слабости я поддался искушению обратиться к ним вновь. Поэтому, прихватив их, я вышел на лужайку. Если вы не забыли, на мне по-прежнему ничего не было. Но что в этом особенного? Кому пришло бы в голову любоваться моей наготой, тем более что зрелище это, поверьте, не из приятных. Итак, я вышел из дома, выкопал ямку, положил туда бумаги и поджег. Погода была безветренной, и пламя быстро заиграло среди бумаг, превращая листок за листком в черные завитки. Сам же я сел на траву, которая после дождя все еще была сырой, и почтил память усопших слов стаканом джина. Во время этой церемонии мой взор время от времени выхватывал из пламени некоторые фразы. Так, когда я пожирал глазами одну из них, меня вдруг охватила волна сожаления. Я попытался успокоить себя тем, что мысли, посетившие человека однажды, обязательно приходят еще раз, но это не очень помогло. Представляете себе, что может произойти, если тот ум, что создал эту книгу, постепенно зачахнет, если его постигнет смерть, о коей много раз уже косвенно упоминалось на страницах этого романа? В таком случае восстановить сожженные мною записи будет совершенно невозможно и все мои размышления канут в Лету. Хотя, разумеется, факты при желании можно восстановить, но пережить те же чувства дважды нельзя, ибо они ушли и вернуть их не удастся никогда.
О господи! Всего несколько минут назад, вполне удовлетворенный собой, я пребывал в прекрасном состоянии духа, от которого ныне не осталось и следа. В чем же дело? Что со мной произошло? Очевидно, виновата эта проклятая книга, которая не дает мне покоя. Из-за нее я слышу эти чертовы голоса, беспрестанно звучащие у меня в голове. Я смертельно устал, равно как устал ощущать некую странную ответственность. Мой отец за свою долгую жизнь не потратил бы и дня на какую-то писательскую ахинею о Галили и клане Гири. Сама мысль о том, что кто-то, не говоря уже о его собственном сыне, может просиживать день за днем за столом, записывая трещащие без умолку у него в голове голоса, показалась бы ему по меньшей мере смехотворной.
В свою защиту от его нападок я мог бы, пожалуй, сказать только то, что своим раболепным безумием, которым, очевидно, также наделен мой роман, я обязан исключительно ему, своему отцу. Дерзни я это вымолвить, нетрудно было бы представить ответ Никодима.
– Безумцем я никогда не был.
И что я мог бы ему возразить?
– Послушай, папа, – скорее всего, сказал бы я, – вспомни, как ты ни с кем не разговаривал по нескольку месяцев. Твоя борода доросла до пупка, но ты упорно воздерживался от мытья. Ты ходил на болото и поглощал разложившийся труп аллигатора. Помнишь ли ты это?
– К чему ты клонишь?
– Так ведет себя сущий безумец.
– Это твое личное мнение.
– Все так считают, отец.
– Сумасшедшим я никогда не был. Потому что всегда точно знал, что делаю и зачем.
– Тогда просвети и меня. Помоги мне понять, почему первую половину жизни ты был любящим отцом, а вторую – провел во вшах и экскрементах?
– Из экскрементов я сделал пару ботинок. Помнишь?
– Да, помню.
– А еще, помнится, однажды я принес домой череп, человеческий череп, который нашел в болоте. А своей сучке-жене сказал, что ездил в Вирджинию и откопал там сам знаешь кого.
– Ты сказал, что откопал череп Джефферсона.
– О да, – хитрая улыбка заиграла на его лице, когда он вспомнил об удовольствии, которое получил, причинив ей боль. – Я напомнил ей, как выглядели его тонкие губы, указав на то место черепа, где им надлежало быть. Указал на впадины, где некогда находились его бесцветные глаза. «Целовала ли ты его глаза? – спросил ее я. – Они находились как раз там...»
– Как мог ты быть таким жестоким?
– А сколько раз она поступала со мной и того хуже? Мне было чертовски приятно хоть однажды увидеть ее страдания. По крайней мере, я убедился, что у нее есть сердце. А иногда я начинал в этом сомневаться. О господи, видел бы ты, что она стала передо мной вытворять. Как разразилась криком, требуя отдать ей череп! Это недостойно, кричала она. Ха! Недостойно! Будто она имела какое-то понятие о достоинстве. Когда на нее нападал пыл, она превращалась в самую развратную шлюху в мире. И ей еще достало наглости домогаться меня и взывать о достоинстве! – Покачав головой, он невесело рассмеялся. – Лицемерная шлюха.
Случай, о котором рассказывал мне отец, сразу всплыл у меня в памяти, ибо тогда стены «L'Enfant» буквально ходуном ходили от гнева. Что послужило предметом раздора, я прежде не знал, но, размышляя о нем ныне, нахожу нисколько не удивительным, что Цезария в тот день так расстроилась.
– В конце концов она завладела этой штуковиной, точнее, почти завладела. Во время нашей схватки череп упал на пол и разбился на мелкие кусочки, которые разлетелись во все стороны. Закричав, она бросилась на колени их подбирать. Видел бы ты, с какой нежностью она это делала. Глядя на нее со стороны, можно было подумать, что в каком-то из этих осколков все еще пребывал он...
– Неужели ты так и не сказал ей, что череп принадлежал вовсе не Джефферсону?
– Сказал, но позже. А прежде насладился ее воплями и стенаниями. Раньше мне еще не было доподлинно известно, что связывало эту парочку. Разумеется, подозрения у меня были, но...
– Он построил для нее «L'Enfant».
– Это ничего не значит. Если бы она захотела, то могла любого мужчину заставить выполнить свою прихоть. Меня не интересовало, какие чувства питал к ней он. Меня интересовало, какие чувства питала к нему она. И я получил ответ. Глядя на то, как она собирала осколки, которые принимала за его череп, я убедился, как сильно она его любила, – остановившись, он принялся изучать меня своими темно-синими глазами. – Как мы могли дойти до такого?
– И ты лишился рассудка.
– О да, – улыбнулся он. – Мое безумие... мое блаженное безумие... – он вздохнул глубоко, всей грудью. – Но сумасшедшим я никогда не был, – продолжал он. – Потому что сумасшедшие не ведают, что делают и зачем. А я всегда это знал. Всегда, – выдохнул он и громко добавил: – А вот что касается тебя...
– Меня?
– Да, сын, тебя. Ты просиживаешь день за днем и ночь за ночью, слушая голоса, существование которых весьма сомнительно. Разве может так себя вести человек в здравом рассудке?
Ты только погляди на себя. Ты даже дошел до того, что стал записывать весь этот бред на бумагу. Только отвлекись на минутку и подумай, до чего же это нелепо: утверждать что-то с такой уверенностью, будто это правда, заведомо зная, что сам все выдумал.
– В этом я не совсем уверен.
– Послушай, сын. Я умер и ушел в мир иной сто сорок лет назад. Сейчас от меня остался такой же прах, как от Джефферсона.
Я не нашелся, что ответить, ибо вся загвоздка заключалась в том, что отец был прав. Само по себе странно было вести разговор с усопшим так, как делал это я, не имея никакого представления о том, откуда исходят его слова – от моих генов, пера или воображения. Или наш диалог свидетельствует о моем безнадежном безумии? Равно как странно было бы что-либо утверждать касательно моего романа, не зная, какую долю в нем составляет истина, а какую – вымысел. Подчас я тешу себя надеждой, что я действительно безумец. В противном случае – если мне не изменяет рассудок – боюсь, недалек тот день, когда грянут события, мною предвещенные, и тот, кто ныне беседует со мной, вернется из своего путешествия в смерть, широко распахнув ведущую туда дверь.
– Отец?
Подчас, когда я пишу это слово на бумаге, оно смахивает на некий вызов.
– Где ты?
Всего несколько мгновений назад он находился здесь, со мной, и я явственно слышал его голос. (Иначе откуда бы мне стала известна история о черепе Джефферсона, который отец предъявил Цезарии? Прежде я никогда о ней не слышал. При первой же возможности нужно будет расспросить мою мачеху, и если таковой случай в самом деле имел место, значит, услышанный мною голос отнюдь не являлся плодом моего воображения и отец воистину пребывает где-то рядом. Или, по крайней мере, пребывал.)
– Отец?
Однако ответа не последовало.
– Мы еще не закончили наш разговор о безумии.
Вновь тишина. Что ж, может, продолжим его как-нибудь в другой раз.
2
Я начал эту главу с наведения порядка, а закончил появлением призрака отца. С самого начала странные, гротескные и даже апокалиптичные события постоянно пересекались с событиями, происходящими у нас дома, с нашей семейственностью и непоследовательностью. Пока я пил чай, мне виделось, что я иду по Шелковому пути в Самарканд. Песня сверчков вызвала в моем воображении образ Гаррисона, развлекающегося с трупом. А однажды вечером, выщипывая волосы из ушей, я увидел в зеркале устремленный на меня взгляд Рэйчел, и я знал, что она влюблена.
Наверное, нет ничего удивительного в том, что Шелковый путь послужил мне образом странных явлений, а сношения Гаррисона с холодным телом олицетворяли собой гротеск, но я никак не могу понять, почему Рэйчел и Галили представлялись мне, именно когда я думал об апокалипсисе?
Честно говоря, ответ на этот вопрос для меня остается загадкой, и хотя на этот счет у меня есть некоторые тревожные подозрения, я не решусь их оглашать, опасаясь превратить вероятность их осуществления в неизбежность.
С определенностью могу сказать только одно: чем больше продолжает приходить ко мне видений, тем отчетливее я ощущаю рядом с собой присутствие Рэйчел. Близость эта бывает подчас столь ощутимой, что, когда я завершаю описание связанного с Рэйчел эпизода – в особенности это касается тех сцен, в которых участвует она одна, или, вернее, мы вдвоем, – мне кажется, что я становлюсь ею. И несмотря на то что мое тело тяжелое, а ее – легкое, моя кожа смуглая, а ее бледная, я передвигаюсь неуклюже и спотыкаясь, будто только что научился ходить, а она движется плавно, точно лебедь плывет, все равно я ощущаю себя с ней одним целым.
Помнится, повествуя о любовной связи Рэйчел с Галили, которая была описана довольно много страниц назад, я испытывал некоторую неловкость оттого, что находил в этом некую форму литературного кровосмешения. Ныне же могу чистосердечно признаться: от былой стыдливости, равно как и прочих предрассудков, я совершенно избавился, чем обязан исключительно присутствию Рэйчел. Пребывая рядом с ней на протяжении всего моего художественного путешествия, внимая ее слезам, гневу и всему тому, что изобличало в ней тоску по Галили, я стал гораздо смелее.
Случись мне описать подобную сцену во второй раз, я не стал бы строить из себя пуританина. Если не верите, то наберитесь терпения, и, как только двое влюбленных встретятся, я докажу вам, что это не пустое хвастовство. Мэддокс более не будет чувствовать себя третьим лишним, ибо в объятиях Галили попросту превратится в Рэйчел.
Глава III
Приоткрыв глаза, Рэйчел обнаружила, что на часах было начало шестого, прошел лишь час с тех пор, как она, отложив дневник, забылась сном. Чувствуя себя совершенно разбитой – голова гудела, а во рту ощущался неприятный привкус, – она собралась принять таблетку аспирина, но у нее не было сил подняться.
Лежа с закрытыми глазами, она вдруг услышала внизу какой-то звук. У нее екнуло сердце. В квартире кто-то был. Она затаила дыхание и на полдюйма оторвала голову от подушки. Теперь она явственно слышала голос, мужской голос. Неужели Митчелл? Но какого черта он явился в такой ранний час? И с кем, интересно, он разговаривает? Она прислушалась внимательнее, чтобы разобрать слова. Рэйчел улавливала интонации, но различить, что он говорил, так и не смогла. Это и правда был Митчелл. Вот сволочь! Ходит так, будто у него есть право сюда являться, когда ему вздумается!
Разговор внизу ненадолго прервался, после чего возобновился вновь – должно быть, Митчелл говорил по телефону, причем довольно быстро, похоже, он был сильно возбужден.
Желание разузнать причину, взбудоражившую мужа в такой ранний час, охватило Рэйчел с той же силой, что и раздражение, и, подстрекаемая любопытством, она мигом соскочила с кровати и, накинув поверх нижнего белья спортивный свитер, подошла к двери.
Теперь голос Митчелла звучал гораздо отчетливей, собеседником его, как выяснилось, был Гаррисон, и, хотя его имя ни разу не сорвалось с уст младшего брата, она знала, что таким уважительным и одновременно фамильярным тоном Митчелл разговаривал только с ним.
– Сейчас приеду... – произнес он. – Только выпью кофе...
Рэйчел открыла дверь и вышла на лестничную площадку.
Оставаясь по-прежнему скрытым от ее взгляда, но услышав шаги, Митчелл поспешил закончить разговор.
– Ладно, пока. Увидимся через час, – с этими словами он повесил трубку.
Рэйчел подошла к краю лестницы, но Митчелл все еще находился вне поля ее зрения, хотя уже встал из-за стола и направился ей навстречу.
– Митчелл?
Наконец он предстал ее взору, с ослепительной улыбкой, выглядевшей несколько натянутой и не вязавшейся с сероватой бледностью его лица и покрасневшими белками глаз.
– А я уж решил, мне показалось, что ты встала. Мне не хотелось тебя будить, поэтому...
– Какого черта ты здесь делаешь?
– Просто заскочил тебя навестить, – ответил он все с той же лучезарной улыбкой. – Вид у тебя такой, будто ты провела бурную ночь. Ты здорова, детка?
– На часах шесть утра, Митчелл. – Рэйчел стала спускаться по лестнице.
– Ты же знаешь, как легко сейчас простудиться. Может, тебе следует...
– Ты меня слышишь или нет?
– Не сходи с ума, детка, – улыбка наконец покинула его лицо. – Зачем кричать всякий раз, когда нам с тобой приходится видеться?
– Я не кричу, – спокойно сказала Рэйчел. – А просто довожу до твоего сведения, что не желаю видеть тебя в своей квартире.
Он сделал шаг назад и, словно капитулируя перед ее натиском, поднял руки вверх.
– Ухожу, ухожу, – произнес он и, развернувшись, направился к столу. – Мне следовало догадаться, что она отдала его тебе, – произнес он, имея в виду дневник, который Рэйчел оставила на столе. – Гаррисон говорил, что вы обе порядочные суки, а я отказывался верить. Не хотел верить, что моя Рэйчел такая же, как его жена. Только не моя Рэйчел, думал я. Только не моя милая и невинная Рэйчел.
– Не тронь, – сказала она.
– А вот это уж мне решать, – взяв тетрадь, он вновь повернулся к ней. – Разве я не предупреждал тебя? – размахивая дневником, продолжал он. – Разве не говорил тебе тогда, на благотворительном вечере, не вмешиваться в дела, в которых ничего не смыслишь? Потому что все кончится тем, что тебя некому будет защитить? Помнишь или нет?
– Это не твое, Митч, – промолвила Рэйчел, тщетно силясь сохранить самообладание. – Положи и уходи.
– Или что? А? Что ты сделаешь? Ты же теперь осталась одна. – Внезапно он осекся, будто искренне проникся пониманием уязвимости положения, в котором оказалась его жена. – Почему ты не пришла ко мне и не рассказала, что она отдала его тебе?
– Она мне ничего не отдавала. Я его нашла.
– Нашла? – Мягкие нотки в его голосе исчезли так же внезапно, как и появились. – Ты рыскала у Гаррисона в квартире?
– Да.
– Ну ты и штучка! – Не веря своим ушам, он покачал головой. – Да ты хоть понимаешь, во что ввязалась?
– Кажется, начинаю понимать.
– Уж не думаешь ли ты, что, когда тебе станет совсем худо, твой ненаглядный Галили придет к тебе на помощь?
– Нет, – она начала медленно приближаться к нему. – Я знаю, что мне придется рассчитывать только на себя. Но я не боюсь тебя. Мне известно слишком хорошо, как устроены твои мозги.
– О, я очень изменился, – его воспаленные глаза сверкнули, и во взгляде появилась какая-то незнакомая ей раньше непредсказуемость.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84
Кроме того, у меня ушло немало времени на то, чтобы разобрать ящики письменного стола, что вкупе со всем прочим составило добрых семь часов. Когда работа подошла к концу, за окном уже стемнело, а силы мои были на исходе. Но в своем изнеможении я находил некоторое удовлетворение; во всяком случае, мои труды оказались не напрасны хотя бы потому, что я получил возможность вновь лицезреть ковровую дорожку. На письменном столе тоже царил идеальный порядок: за исключением единственной копии моего романа, которую я положил слева, стопки чистой бумаги с ручкой, лежавших посередине, а также подаренного Люменом револьвера, который находился справа, дабы можно было в случае необходимости быстро им воспользоваться, больше ничего не было.
Осталось только разделаться с ненужными записями, которые я собрал в кучу, чтобы уничтожить. Мне не хотелось, чтобы мои сентиментальные глупости или орфографические ошибки когда-нибудь стали чьим-то достоянием, а также чтобы в минуты слабости я поддался искушению обратиться к ним вновь. Поэтому, прихватив их, я вышел на лужайку. Если вы не забыли, на мне по-прежнему ничего не было. Но что в этом особенного? Кому пришло бы в голову любоваться моей наготой, тем более что зрелище это, поверьте, не из приятных. Итак, я вышел из дома, выкопал ямку, положил туда бумаги и поджег. Погода была безветренной, и пламя быстро заиграло среди бумаг, превращая листок за листком в черные завитки. Сам же я сел на траву, которая после дождя все еще была сырой, и почтил память усопших слов стаканом джина. Во время этой церемонии мой взор время от времени выхватывал из пламени некоторые фразы. Так, когда я пожирал глазами одну из них, меня вдруг охватила волна сожаления. Я попытался успокоить себя тем, что мысли, посетившие человека однажды, обязательно приходят еще раз, но это не очень помогло. Представляете себе, что может произойти, если тот ум, что создал эту книгу, постепенно зачахнет, если его постигнет смерть, о коей много раз уже косвенно упоминалось на страницах этого романа? В таком случае восстановить сожженные мною записи будет совершенно невозможно и все мои размышления канут в Лету. Хотя, разумеется, факты при желании можно восстановить, но пережить те же чувства дважды нельзя, ибо они ушли и вернуть их не удастся никогда.
О господи! Всего несколько минут назад, вполне удовлетворенный собой, я пребывал в прекрасном состоянии духа, от которого ныне не осталось и следа. В чем же дело? Что со мной произошло? Очевидно, виновата эта проклятая книга, которая не дает мне покоя. Из-за нее я слышу эти чертовы голоса, беспрестанно звучащие у меня в голове. Я смертельно устал, равно как устал ощущать некую странную ответственность. Мой отец за свою долгую жизнь не потратил бы и дня на какую-то писательскую ахинею о Галили и клане Гири. Сама мысль о том, что кто-то, не говоря уже о его собственном сыне, может просиживать день за днем за столом, записывая трещащие без умолку у него в голове голоса, показалась бы ему по меньшей мере смехотворной.
В свою защиту от его нападок я мог бы, пожалуй, сказать только то, что своим раболепным безумием, которым, очевидно, также наделен мой роман, я обязан исключительно ему, своему отцу. Дерзни я это вымолвить, нетрудно было бы представить ответ Никодима.
– Безумцем я никогда не был.
И что я мог бы ему возразить?
– Послушай, папа, – скорее всего, сказал бы я, – вспомни, как ты ни с кем не разговаривал по нескольку месяцев. Твоя борода доросла до пупка, но ты упорно воздерживался от мытья. Ты ходил на болото и поглощал разложившийся труп аллигатора. Помнишь ли ты это?
– К чему ты клонишь?
– Так ведет себя сущий безумец.
– Это твое личное мнение.
– Все так считают, отец.
– Сумасшедшим я никогда не был. Потому что всегда точно знал, что делаю и зачем.
– Тогда просвети и меня. Помоги мне понять, почему первую половину жизни ты был любящим отцом, а вторую – провел во вшах и экскрементах?
– Из экскрементов я сделал пару ботинок. Помнишь?
– Да, помню.
– А еще, помнится, однажды я принес домой череп, человеческий череп, который нашел в болоте. А своей сучке-жене сказал, что ездил в Вирджинию и откопал там сам знаешь кого.
– Ты сказал, что откопал череп Джефферсона.
– О да, – хитрая улыбка заиграла на его лице, когда он вспомнил об удовольствии, которое получил, причинив ей боль. – Я напомнил ей, как выглядели его тонкие губы, указав на то место черепа, где им надлежало быть. Указал на впадины, где некогда находились его бесцветные глаза. «Целовала ли ты его глаза? – спросил ее я. – Они находились как раз там...»
– Как мог ты быть таким жестоким?
– А сколько раз она поступала со мной и того хуже? Мне было чертовски приятно хоть однажды увидеть ее страдания. По крайней мере, я убедился, что у нее есть сердце. А иногда я начинал в этом сомневаться. О господи, видел бы ты, что она стала передо мной вытворять. Как разразилась криком, требуя отдать ей череп! Это недостойно, кричала она. Ха! Недостойно! Будто она имела какое-то понятие о достоинстве. Когда на нее нападал пыл, она превращалась в самую развратную шлюху в мире. И ей еще достало наглости домогаться меня и взывать о достоинстве! – Покачав головой, он невесело рассмеялся. – Лицемерная шлюха.
Случай, о котором рассказывал мне отец, сразу всплыл у меня в памяти, ибо тогда стены «L'Enfant» буквально ходуном ходили от гнева. Что послужило предметом раздора, я прежде не знал, но, размышляя о нем ныне, нахожу нисколько не удивительным, что Цезария в тот день так расстроилась.
– В конце концов она завладела этой штуковиной, точнее, почти завладела. Во время нашей схватки череп упал на пол и разбился на мелкие кусочки, которые разлетелись во все стороны. Закричав, она бросилась на колени их подбирать. Видел бы ты, с какой нежностью она это делала. Глядя на нее со стороны, можно было подумать, что в каком-то из этих осколков все еще пребывал он...
– Неужели ты так и не сказал ей, что череп принадлежал вовсе не Джефферсону?
– Сказал, но позже. А прежде насладился ее воплями и стенаниями. Раньше мне еще не было доподлинно известно, что связывало эту парочку. Разумеется, подозрения у меня были, но...
– Он построил для нее «L'Enfant».
– Это ничего не значит. Если бы она захотела, то могла любого мужчину заставить выполнить свою прихоть. Меня не интересовало, какие чувства питал к ней он. Меня интересовало, какие чувства питала к нему она. И я получил ответ. Глядя на то, как она собирала осколки, которые принимала за его череп, я убедился, как сильно она его любила, – остановившись, он принялся изучать меня своими темно-синими глазами. – Как мы могли дойти до такого?
– И ты лишился рассудка.
– О да, – улыбнулся он. – Мое безумие... мое блаженное безумие... – он вздохнул глубоко, всей грудью. – Но сумасшедшим я никогда не был, – продолжал он. – Потому что сумасшедшие не ведают, что делают и зачем. А я всегда это знал. Всегда, – выдохнул он и громко добавил: – А вот что касается тебя...
– Меня?
– Да, сын, тебя. Ты просиживаешь день за днем и ночь за ночью, слушая голоса, существование которых весьма сомнительно. Разве может так себя вести человек в здравом рассудке?
Ты только погляди на себя. Ты даже дошел до того, что стал записывать весь этот бред на бумагу. Только отвлекись на минутку и подумай, до чего же это нелепо: утверждать что-то с такой уверенностью, будто это правда, заведомо зная, что сам все выдумал.
– В этом я не совсем уверен.
– Послушай, сын. Я умер и ушел в мир иной сто сорок лет назад. Сейчас от меня остался такой же прах, как от Джефферсона.
Я не нашелся, что ответить, ибо вся загвоздка заключалась в том, что отец был прав. Само по себе странно было вести разговор с усопшим так, как делал это я, не имея никакого представления о том, откуда исходят его слова – от моих генов, пера или воображения. Или наш диалог свидетельствует о моем безнадежном безумии? Равно как странно было бы что-либо утверждать касательно моего романа, не зная, какую долю в нем составляет истина, а какую – вымысел. Подчас я тешу себя надеждой, что я действительно безумец. В противном случае – если мне не изменяет рассудок – боюсь, недалек тот день, когда грянут события, мною предвещенные, и тот, кто ныне беседует со мной, вернется из своего путешествия в смерть, широко распахнув ведущую туда дверь.
– Отец?
Подчас, когда я пишу это слово на бумаге, оно смахивает на некий вызов.
– Где ты?
Всего несколько мгновений назад он находился здесь, со мной, и я явственно слышал его голос. (Иначе откуда бы мне стала известна история о черепе Джефферсона, который отец предъявил Цезарии? Прежде я никогда о ней не слышал. При первой же возможности нужно будет расспросить мою мачеху, и если таковой случай в самом деле имел место, значит, услышанный мною голос отнюдь не являлся плодом моего воображения и отец воистину пребывает где-то рядом. Или, по крайней мере, пребывал.)
– Отец?
Однако ответа не последовало.
– Мы еще не закончили наш разговор о безумии.
Вновь тишина. Что ж, может, продолжим его как-нибудь в другой раз.
2
Я начал эту главу с наведения порядка, а закончил появлением призрака отца. С самого начала странные, гротескные и даже апокалиптичные события постоянно пересекались с событиями, происходящими у нас дома, с нашей семейственностью и непоследовательностью. Пока я пил чай, мне виделось, что я иду по Шелковому пути в Самарканд. Песня сверчков вызвала в моем воображении образ Гаррисона, развлекающегося с трупом. А однажды вечером, выщипывая волосы из ушей, я увидел в зеркале устремленный на меня взгляд Рэйчел, и я знал, что она влюблена.
Наверное, нет ничего удивительного в том, что Шелковый путь послужил мне образом странных явлений, а сношения Гаррисона с холодным телом олицетворяли собой гротеск, но я никак не могу понять, почему Рэйчел и Галили представлялись мне, именно когда я думал об апокалипсисе?
Честно говоря, ответ на этот вопрос для меня остается загадкой, и хотя на этот счет у меня есть некоторые тревожные подозрения, я не решусь их оглашать, опасаясь превратить вероятность их осуществления в неизбежность.
С определенностью могу сказать только одно: чем больше продолжает приходить ко мне видений, тем отчетливее я ощущаю рядом с собой присутствие Рэйчел. Близость эта бывает подчас столь ощутимой, что, когда я завершаю описание связанного с Рэйчел эпизода – в особенности это касается тех сцен, в которых участвует она одна, или, вернее, мы вдвоем, – мне кажется, что я становлюсь ею. И несмотря на то что мое тело тяжелое, а ее – легкое, моя кожа смуглая, а ее бледная, я передвигаюсь неуклюже и спотыкаясь, будто только что научился ходить, а она движется плавно, точно лебедь плывет, все равно я ощущаю себя с ней одним целым.
Помнится, повествуя о любовной связи Рэйчел с Галили, которая была описана довольно много страниц назад, я испытывал некоторую неловкость оттого, что находил в этом некую форму литературного кровосмешения. Ныне же могу чистосердечно признаться: от былой стыдливости, равно как и прочих предрассудков, я совершенно избавился, чем обязан исключительно присутствию Рэйчел. Пребывая рядом с ней на протяжении всего моего художественного путешествия, внимая ее слезам, гневу и всему тому, что изобличало в ней тоску по Галили, я стал гораздо смелее.
Случись мне описать подобную сцену во второй раз, я не стал бы строить из себя пуританина. Если не верите, то наберитесь терпения, и, как только двое влюбленных встретятся, я докажу вам, что это не пустое хвастовство. Мэддокс более не будет чувствовать себя третьим лишним, ибо в объятиях Галили попросту превратится в Рэйчел.
Глава III
Приоткрыв глаза, Рэйчел обнаружила, что на часах было начало шестого, прошел лишь час с тех пор, как она, отложив дневник, забылась сном. Чувствуя себя совершенно разбитой – голова гудела, а во рту ощущался неприятный привкус, – она собралась принять таблетку аспирина, но у нее не было сил подняться.
Лежа с закрытыми глазами, она вдруг услышала внизу какой-то звук. У нее екнуло сердце. В квартире кто-то был. Она затаила дыхание и на полдюйма оторвала голову от подушки. Теперь она явственно слышала голос, мужской голос. Неужели Митчелл? Но какого черта он явился в такой ранний час? И с кем, интересно, он разговаривает? Она прислушалась внимательнее, чтобы разобрать слова. Рэйчел улавливала интонации, но различить, что он говорил, так и не смогла. Это и правда был Митчелл. Вот сволочь! Ходит так, будто у него есть право сюда являться, когда ему вздумается!
Разговор внизу ненадолго прервался, после чего возобновился вновь – должно быть, Митчелл говорил по телефону, причем довольно быстро, похоже, он был сильно возбужден.
Желание разузнать причину, взбудоражившую мужа в такой ранний час, охватило Рэйчел с той же силой, что и раздражение, и, подстрекаемая любопытством, она мигом соскочила с кровати и, накинув поверх нижнего белья спортивный свитер, подошла к двери.
Теперь голос Митчелла звучал гораздо отчетливей, собеседником его, как выяснилось, был Гаррисон, и, хотя его имя ни разу не сорвалось с уст младшего брата, она знала, что таким уважительным и одновременно фамильярным тоном Митчелл разговаривал только с ним.
– Сейчас приеду... – произнес он. – Только выпью кофе...
Рэйчел открыла дверь и вышла на лестничную площадку.
Оставаясь по-прежнему скрытым от ее взгляда, но услышав шаги, Митчелл поспешил закончить разговор.
– Ладно, пока. Увидимся через час, – с этими словами он повесил трубку.
Рэйчел подошла к краю лестницы, но Митчелл все еще находился вне поля ее зрения, хотя уже встал из-за стола и направился ей навстречу.
– Митчелл?
Наконец он предстал ее взору, с ослепительной улыбкой, выглядевшей несколько натянутой и не вязавшейся с сероватой бледностью его лица и покрасневшими белками глаз.
– А я уж решил, мне показалось, что ты встала. Мне не хотелось тебя будить, поэтому...
– Какого черта ты здесь делаешь?
– Просто заскочил тебя навестить, – ответил он все с той же лучезарной улыбкой. – Вид у тебя такой, будто ты провела бурную ночь. Ты здорова, детка?
– На часах шесть утра, Митчелл. – Рэйчел стала спускаться по лестнице.
– Ты же знаешь, как легко сейчас простудиться. Может, тебе следует...
– Ты меня слышишь или нет?
– Не сходи с ума, детка, – улыбка наконец покинула его лицо. – Зачем кричать всякий раз, когда нам с тобой приходится видеться?
– Я не кричу, – спокойно сказала Рэйчел. – А просто довожу до твоего сведения, что не желаю видеть тебя в своей квартире.
Он сделал шаг назад и, словно капитулируя перед ее натиском, поднял руки вверх.
– Ухожу, ухожу, – произнес он и, развернувшись, направился к столу. – Мне следовало догадаться, что она отдала его тебе, – произнес он, имея в виду дневник, который Рэйчел оставила на столе. – Гаррисон говорил, что вы обе порядочные суки, а я отказывался верить. Не хотел верить, что моя Рэйчел такая же, как его жена. Только не моя Рэйчел, думал я. Только не моя милая и невинная Рэйчел.
– Не тронь, – сказала она.
– А вот это уж мне решать, – взяв тетрадь, он вновь повернулся к ней. – Разве я не предупреждал тебя? – размахивая дневником, продолжал он. – Разве не говорил тебе тогда, на благотворительном вечере, не вмешиваться в дела, в которых ничего не смыслишь? Потому что все кончится тем, что тебя некому будет защитить? Помнишь или нет?
– Это не твое, Митч, – промолвила Рэйчел, тщетно силясь сохранить самообладание. – Положи и уходи.
– Или что? А? Что ты сделаешь? Ты же теперь осталась одна. – Внезапно он осекся, будто искренне проникся пониманием уязвимости положения, в котором оказалась его жена. – Почему ты не пришла ко мне и не рассказала, что она отдала его тебе?
– Она мне ничего не отдавала. Я его нашла.
– Нашла? – Мягкие нотки в его голосе исчезли так же внезапно, как и появились. – Ты рыскала у Гаррисона в квартире?
– Да.
– Ну ты и штучка! – Не веря своим ушам, он покачал головой. – Да ты хоть понимаешь, во что ввязалась?
– Кажется, начинаю понимать.
– Уж не думаешь ли ты, что, когда тебе станет совсем худо, твой ненаглядный Галили придет к тебе на помощь?
– Нет, – она начала медленно приближаться к нему. – Я знаю, что мне придется рассчитывать только на себя. Но я не боюсь тебя. Мне известно слишком хорошо, как устроены твои мозги.
– О, я очень изменился, – его воспаленные глаза сверкнули, и во взгляде появилась какая-то незнакомая ей раньше непредсказуемость.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84