Уж я-то знаю, что это за штука – болезненная тяга. Грибовидный нарост, разрушение, недуг. Вкус тряпки во рту. Запах известки в мозгу. Погибель. Падает сердце, тишина, руки и ноги одеревенели, изнутри подступает что-то едкое, всепроникающее, гибельное, и тупая тяжесть во лбу, в затылке. Сперва – словно мимолетная причуда, легкомысленная, пустячная прихоть, но не проходит она, остается, застревает; распространяется, набирает силу; нечто мрачное, безжалостное, что скрывалось в тебе в каком-то темном тайнике, заполняет тебя до краев, неуклонно разливается внутри, точно лава или туча вредоносных испарений; смутное, неосязаемое, неумолимое, властное, гнусное. Нечто предательски принимает твое обличье, двойная отрава – тошная, обессиливающая. Нет просвета, нет уже места ни малейшей радости, и остается только повесить голову, опустить глаза – смириться. Можешь с таким же успехом поддаться с самого начала и украсть эти монетки, зажечь эту спичку, съесть гору мороженого, пресмыкаться, набрать тот самый номер телефона или перерыть тот запретный ящик или шкаф и снова прикоснуться к тем вещам, про которые тебе и знать не положено. Можешь с таким же успехом сразу поворачивать, куда тебя повело, и делать то неблагоразумное, неприятное, безнравственное, чего делать не хочешь и что, как сам знаешь заранее, унизит тебя и развратит. Шагай угрюмо вперед, точно измотанный вконец военнопленный, и кончай со своим печальным делом. В свободное время бывают у меня мгновенья, когда я физически не в силах простоять еще хоть секунду прямо или просидеть не сгорбясь. Мгновенья эти проходят. Бывало, я крал монетки у сестры и у матери – не мог остановиться. Мне и деньги-то были не нужны. Наверно, просто хотелось что-то у них взять. Я был точно под гипнозом. Точно одержимый. Готов был кричать, звать на помощь. Стоило лишь на миг представить, что можно опять взять пенни или пятицентовик из шелкового кошелечка, лежащего в сумке у матери или сестры, и кончено: устоять я уже не мог. В меня точно бес вселялся. Я готов был тащиться домой в метель целую милю, лишь бы взять эти монетки. Они нужны были мне позарез. Брал я и десятицентовики и двадцатипятицентовики. Ни до, ни после это не доставляло мне никакого удовольствия. Я чувствовал себя премерзко. Даже то, что я покупал или делал на эти деньги, не доставляло удовольствия. Я играл на них в китайский бильярд в углу кондитерской (и когда проигрывал, на душе становилось полегче). Все это ничуть не радовало – радовался я лишь одному: что это испытание уже позади и я прихожу в себя. Со временем приступы миновали и я перестал таскать деньги. (Так было и с онанизмом, лет после пятнадцати, а то и после двадцати я бросил и это занятие.)Вчера я опять позвонил Бену Заку.Ее по-прежнему там не было. Я попросил номер четвертый.Она в ответ: ты парень тертый. – Хотя я отлично ее помню, конечно, конечно. Так стало быть, вы не знаете, что с ней случилось?Меня зовут Гораций Уайт, сказал я Бену Заку. Нет, такого он что-то не припоминает. Номер пять я попросил. Я попросил миссис Йергер и здорово обрадовался, когда он ответил: такой он тоже что-то не припоминает. Гляди, опять набрался сил. – Ну как же, сна была такая большая, рослая, ее перевели откуда-то заведовать картотекой, и она грозилась всех нас уволить, если мы не подтянемся.– Возможно, она прослужила недолго, Гораций, – извинился Бен Зак. – Все это было так давно. С месяц назад тоже кто-то звонил, спрашивал про Вирджинию Маркович. Правда странно? Правда странно, через столько лет она еще кому-то нужна?Я попросил Тома.– А по фамилии?– Джонсон. Он тоже работал в картотеке, тогда же, когда Вирджиния, мистер Льюис и вы. Он ушел в армию.– Теперь он тут не служит. Теперь почти уже никого не осталось.Ну ясно. Том Потрясный, тот самый, у которого я позаимствовал почерк и который способен был повалить Мэри Дженкс в любую минуту, едва ей приходила охота, как рад был бы повалить я, да знал, не сумею. Я не сумел проделать это даже с Вирджинией, а ведь ее-то я, в сущности, не боялся. (Боялся только этого самого.)Я попросил себя.Меня там тоже не было.(Я никогда еще этого не делал.)Грустно было это услышать.– Но я отлично помню, о ком вы говорите, Гораций, – сказал Бен Зак. – Был такой хорошенький, вежливый мальчик с превосходным чувством юмора, вы ведь о нем? Нет, совсем не знаю, что с ним стало.И я не знаю. (Такое у меня ощущение, будто я даже отдаленно с ним не связан.)Я рад был бы услышать, что все еще работаю там, в картотеке, хорошенький, вежливый семнадцатилетний мальчик с превосходным чувством юмора (по крайней мере знал бы, где обретается эта часть меня, пока я рыщу в поисках других частей), все еще сную взад-вперед мимо стола Вирджинии, отпускаю шуточки или оживляюсь и краснею, очень довольный (у меня было все, чего только можно пожелать), напевая: Что же, Джонни, ты робеешь,Подступить ко мне не смеешь?Я скажу тебе словечко,Ты найди одно местечко:Пощекочешь под юбчонкой –Станет весело с девчонкой. Были и другие непристойные песенки, которые мы любили.Теперь бы я мигом отыскал то самое местечко, вот бы сейчас ей это доказать. Вот бы повалить ее прямо сейчас (и чтоб теперь уже я оказался старше: ей двадцать один, мне двадцать восемь). С ней это была бы не просто похоть. Теперь бы я не боялся. (Думаю, не побоялся бы.) Почти со всеми нынешними это одна похоть – и только. (Вместо восторга на мою долю достаются синяки да шишки. Мэри Дженкс я, пожалуй, и сейчас бы побоялся. Меня восхищали ее габариты и броская красота. Когда я узнал про нее и про Тома, я испугался. Соломенного цвета волосы ее казались холодными и жесткими, кожа – грубой и мне часто виделось что-то темное меж ее стиснутых бедер… виделись вытянутые вперед клешни, готовые схватить меня, втащить, поглотить. Бедняга Том. Я часто боялся за него, погруженного в ее шершавые недра, что и прельщали меня, и отвращали. Может быть, такова была его участь. Я ему завидовал.) Вирджиния по крайней мере была мягонькая и добрая. Последнее время я все чаще ловлю себя на том, что жалею, почему не поддерживал более близких отношений с сестрой и ее семьей и с женой брата и ее детьми, и даже с ее вторым мужем. Она опять вышла замуж и завела по крайней мере еще одного ребенка. Она сообщила об этом открыткой. Они мои племянники и племянницы и, если б я на несколько минут к ним заглянул, возможно, даже обрадовались бы. Иные люди не имеют ничего против своих дядюшек. Как бы хорошо быть членом большой семьи и радоваться ей. Хорошо бы прийтись в ней ко двору. Хорошо бы верить в Бога. Дома, еще маленьким, я любил грецкие орехи и изюм – я колол орехи, смешивал их в тарелке с изюмом и только тогда начинал есть. Весной и летом мама часто посылала за мороженым. Осенью у нас бывала вкусная шарлотка. Я любил запускать волчки. Я помню лица подметальщиков на улице.Я так расстроился, услыхав от Бена Зака, что меня там нет, даже ушел пораньше с работы, чтобы выпить в одиночестве в квартире Рэда Паркера. И стал звонить по телефону.Позвонил одной стюардессе – ее не оказалось дома. У ее подружки уже было назначено свидание. Хотел позвонить манекенщице, с которой познакомился на прошлой неделе на вечеринке у одного фотографа – она тогда говорила, ей позарез нужна хоть какая-то временная работа, – но, видно, неправильно расслышал ее фамилию, а может, она была никакая не манекенщица, и потому не удалось найти ее в телефонном справочнике; где она живет – тоже толком не знал и не смог отыскать по адресной книге. (Телефонные компании все больше справок перепоручают машинам, а от них толку ничуть не больше, чем от людей.)Позвонил актрисе, с которой знаком уже несколько лет, и мне ответил подключенный к ее номеру автомат. Позвонил одной знакомой, которая в разводе с моим знакомым, – сын ответил, она уехала сегодня на побережье продавать их дачу. Позвонил придурковатой шлюшке, которая всегда рада случаю поужинать и разжиться пятьюдесятью долларами, но она уже обещала с кем-то поужинать (или это была просто отговорка), а наутро уезжала на неделю на Барбадос с человеком старше меня, у которого куда больше денег. (Уж лучше поехал бы я домой, поразвлекся с женой, подумалось мне. Это было бы проще всего, разве только она еще не соизволила протрезвиться после дневных возлияний. От вина у нее болит голова. От виски ее тошнит. Так что жизнь у меня не простая.– Мне нездоровится, – так и слышу, как она ноет. – Ты что, не понимаешь?)И чем ехать домой, я позвонил одной вдовушке, у которой двое детей в частном пансионе, но и тут судьба оказалась против меня: вдова сухо, равнодушно сказала, что постарается впредь обходиться одна, не желает она тратить время на мужчин вроде меня, у которых и в мыслях нет на ней жениться. (Секс ей все равно до лампочки.) Такие отношения ничего ей не дают. Я позвонил Джейн. Ее не оказалось дома (к счастью). Ее подружка, с которой она делит квартиру, по голосу казалась моложе моей дочери и тупее моей секретарши и разочарованно попискивала, словно я помешал ей накручивать волосы на огромные розовые бигуди. Я не назвался. (Было бы потом совестно.)– Я вам помешал? Прошу прощенья.– Я думала, это звонит другой человек.– Вы очень заняты?– Кое-что делала.– Накручивали волосы на розовые бигуди?– А вам-то что.Позвонил Пенни – она только что вернулась с очередного урока пения и пластики и умоляла меня дать ей полтора часа, чтобы вымыться и привести в порядок дом. Я был у нее через пятьдесят минут. Она была еще влажная и душистая, только-только из ванны.– Пожалуйста, не торопись, милый, – попросила она. Я распахнул на ней халатик. – Я до сих пор пугаюсь, когда ты так на меня набрасываешься.Тело у Пенни белое как мрамор, и здоровая красота его всякий раз заново меня изумляет. Наверно, я начинаю громко дышать и жадно пожираю ее глазами. Белая шея ее заливается краской. Трижды кончил (и, думаю, мог бы и четвертый раз, совсем, как, бывало, в армии) и еще до полуночи вернулся в квартиру Рэда Паркера к своим газетам. (Неслыханный успех.)Не люблю я ни с кем, кроме жены, проводить всю ночь, даже с Пенни не люблю. (Потому-то и не беру с собой девчонок, когда отправляюсь в деловые поездки с ночевкой, и удивляюсь мужчинам, которые их берут.) Наверно, привык к жене. Приятно просыпаться рядом с ней. Приятней, чем просыпаться одному. Поневоле пришлось опять воспользоваться квартирой Рэда Паркера: больше мне пойти было некуда. А ехать домой я не хотел. Придется, пожалуй, обзавестись собственной квартиркой. Надо будет врать жене. Я соврал Пенни – она думала, я спешу на последний поезд в Коннектикут. Она у меня кончила лишь один раз, при втором заходе, когда я мог уже не торопиться и поработать над ней по всем правилам, как она любит (это и вправду работа), а больше ей и не требуется. Ее шея и бледное лицо залились краской. Третий заход был уже только для меня. Потом она сварила мне кофе и намекнула, что я мог бы у нее переночевать. (Я чувствовал себя у нее совсем как дома и потому остаться не захотел.)Пожалуй, я все-таки люблю жену. Если б меня когда-нибудь заставили переспать с Мэри Дженкс, я бы ослеп и онемел от страха, обратился в беспомощное размякшее чучело из глины или из папье-маше. (Уж больно она была крупная и властная.) Номер шесть я попросил. Я попросил Мэри Дженкс.– Как же, как же, – мгновенно вспомнил Бен Зак. – Мэри я никогда не забуду. Она в ответ: лишишься сил. – Ее муж совсем молодым скончался от болезни сердца. В те времена операции на сердце еще не делали. Она вскоре опять вышла замуж и вместе с мужем переехала во Флориду в расчете разбогатеть на земельном буме.В ту пору я еще не готов был для Мэри Дженкс. Не готов был для Вирджинии.У моей жены соски такой прелести, какие увидишь только в кино или на фотоснимках и уютное гнездышко из черных кудрявых волос, куда можно уткнуться головой. С женой мне спокойно. И с Пенни спокойно. (Интересно, почему о Пенни я всегда думаю под конец.) У меня есть неполноценный ребенок, который мне не нужен, и я не знаю, что с ним делать. Он мой. Дерек, малыш. (Он даже не знает, кто он.) Такая кроха, прямо сердце разрывается. Он невыносим. (Его просто невозможно выносить.) Чем-то грозит мне из-за него будущее? Чего опасаться уже сейчас? Что с ним сделают? Кто, если не я, станет о нем заботиться? Как он будет существовать? Что станет с несчастным малышом, если он не умрет в самом скором времени? Никуда от этого не денешься Надо от него избавиться. Никуда от этого не денешься. (Он такой милый. Кто его ни увидит, все говорят, какой он милый. С их стороны очень мило, что они так говорят.)Надо от него избавиться, а я не знаю как. И спросить некого. Никому я не могу сказать, что хочу этого, даже собственной жене, которая тоже хочет от него избавиться (но не смеет сказать мне об этом). Особенно жене. В том, что он такой, мы виним друг друга, если не считать часов, когда каждый винит себя, и об этом тоже мы пока не в силах друг другу сказать.– Это твоя вина, а не моя.И волей-неволей притворяемся, что тут никто не виноват и он такой по несчастной случайности, это нечаянный промах самой природы, ее ляпсус. Все мы хотим от него избавиться, но только у дочери хватает честности говорить об этом прямо (и за это кто-нибудь из нас всегда на нее набрасывается).– Неужели нам до скончания века надо его тут терпеть? – сердито жалуется она.– А тебе что? – огрызаюсь я, как будто она просто хотела меня уязвить. – Ты уедешь в колледж.(Пожалуй, она останется дома просто мне назло. Иногда мне кажется, если бы не Дерек, мы все никогда бы не ссорились. Но это, конечно, неправда.)Наследственность у него как будто не по моей линии. Может быть, по линии жены. В моей семье, насколько я знаю, слабоумных не было (и в ее семье тоже). Жена всегда умоляет меня не говорить этого слова (наверно, потому-то я его и употребляю. И ее каждый раз передергивает).– А как прикажешь это определять? – изображая ангельское терпение, высокомерно спрашиваю я. – По-твоему, если я стану называть его гением, он поумнеет?– Это жестоко. – Жена вздрагивает, бледнеет, чуть не плачет. – Это низко. Когда ты такой бессердечный, мне становится страшно.Просто безобразие, как я умудряюсь подолгу о нем забывать, даже когда он тут же, рядом. (Выкидываю его из головы и уж стараюсь не вспоминать.) Считаю, что у меня только двое детей. Одна говорит:– Что ты будешь делать, если я приведу в дом черного дружка? И захочу выйти за него замуж?Другой спрашивает:– Что бы ты со мной сделал, если б я не умел говорить?– Но ты же умеешь, – отвечаю.– А вдруг я на гимнастике не сумею взобраться по канату, и упаду, и расшибу голову, и мистеру Форджоне придется отнести меня домой, и я больше не смогу говорить, тогда как?– Когда-то я тоже боялся лазать по канату, боялся упасть, – говорю я, пытаясь его подбодрить. – А в старших классах боялся плавать в бассейне нагишом.– Ни про какой бассейн и про плавание нагишом я не говорил, – возмущается он (похоже, этот страх еще не укоренился в нем, и я только сейчас заронил первое зерно). – Не говорил, верно?Я смущен.– Вот я получу водительские права, закажу себе ключи и, когда тебя нет дома, стану брать машину, – говорит дочь. – Ты же не сможешь мне помешать, верно? Что ты тогда сделаешь, добьешься, чтоб меня арестовали?Третий совсем со мной не говорит.Приходится вести разговоры, как будто мне вовсе не свойственные.Чувство такое, словно нет твердой почвы под ногами. Хожу, не ощущая почвы под ногами, болит голова, как будто не моя, – головные боли мне несвойственны (а вот ноги очень даже мои. Ступни так болят, будто разламываются, на одной пятке у меня «шпора», средние пальцы сплющены, остальные искривлены, мне то и дело нужен мозольный пластырь; если постоянно не менять носки и обувь, мякоть пальцев снизу воспаляется; в холодную погоду ступни зудят; кожа между изуродованными кривыми пальцами трескается и лупится, и надо присыпать ее тальком. Счету нет моим бедам). Подчас мне кажется, я разъединен с собственными ногами и собственным прошлым. Связь с прошлым – точно не слишком надежный кабель; она недостаточно прочна и крепка, она неустойчива, обрывается, тускнеет, кое-где она истерта до тонких, хрупких нитей, они легко рвутся. Многое из того, что я помню, словно бы уже мне несвойственно. Похоже, в моей истории недостает громадных кусков. Разверзаются провалы, наверно, в них рухнули немалые доли моего «я». Далеко не всегда я знаю, где же я в эту минуту нахожусь. Сижу на работе, а воображаю, будто я дома. Сижу дома у себя в кабинете, а воображаю, будто я на работе – увольняю Джонни Брауна или отправляю на пенсию Эда Фелпса, – либо в банке, в гостиничном вестибюле или в полицейском участке – тщетно шарю по карманам и не могу найти нужные документы. Может быть, я уже разговариваю сам с собой вслух и даже не замечаю этого. Как унизительно. Никто мне ничего такого не говорил, но, наверно, я ничего такого и не делаю при тех, кто мог бы мне об этом сказать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61