– Одна ты жить не можешь. Сама знаешь. Кто будет тебя кормить и прибирать за тобой, советовать, какую покупать одежду, и напоминать, чтобы чистила зубы, и следить, чтобы не толстела? Тебе придется жить с кем-то, сама понимаешь. Значит, с таким же успехом можешь жить с нами. Кстати ты, черт возьми, получаешь от нас немало хорошего.– Хотела бы я, чтоб ты поменьше чертыхался, когда говоришь с детьми, – вмешивается жена. – И не обязательно кричать. Неужели не видишь, что только пугаешь ее?– Скажи ей, пускай не встревает, – угрюмо говорит мне дочь.– А я хотел бы, – отвечаю я жене, – чтоб…– Вечно она лезет… – угрожающе ворчит дочь.Но я сам не знаю, чего хочу (разве только, будь оно все неладно, оказаться сейчас подальше отсюда), и я стискиваю зубы и умолкаю, так и не договорив. (Я и правда склонен повышать голос, когда зол, расстроен или когда на меня нападают. И если разволнуюсь и притом попробую произнести длинную фразу, стану отчаянно заикаться.)Хотел бы я знать, чего мне хотеть.Хотел бы я, чтобы дочь перестала вечно ныть и жалеть себя и научилась хоть немного радоваться жизни. Она не больно высокого мнения о нас. Она дерганая, недобрая, ожесточенная, мстительная. Ей скоро шестнадцать – прелестный возраст, – она курит и люто ненавидит нас обоих – по крайней мере временами (кажется, почти все время). Понятия не имею, чем мы это заслужили, что сделали или чего не сумели сделать: я ведь понятия не имею, за что она нас винит, – но за что-то винит. (И от неумения ей угодить, от нашей неспособности сделать ее счастливой я сам становлюсь недобрым и ожесточаюсь. И зачастую искусно и зло даю ей сдачи. Мне приятно дать ей сдачи. Месть сладостна, даже когда мстишь дочери. А ведь ей еще нет шестнадцати. Иногда я ловлю себя на мысли – пусть бы она сбежала из дому, просто чтоб мне стало легче.) Мне известно, что она ненавидит нас, ведь она не упускает случая напомнить нам об этом. Иногда ненавидит нас по отдельности, иногда обоих сразу – она непостоянна, моя распрекрасная дочурка, по крайней мере в этом отношении, и весьма даровита: без особого труда может возненавидеть всех нас троих одновременно, включая и моего сынишку; или безо всякой видимой причины вдруг возненавидит его одного, а про нас забудет; или вдруг возненавидит Дерека, его няньку, наш дом, наших соседей. Может, конечно, возненавидеть и себя. С редкой изобретательностью она ненадолго вдруг перестает нас ненавидеть – просто чтобы сбить нас с толку: мы обрадуемся, что нам ничто не грозит, и окажемся беззащитными перед следующим метким ударом. Она порочна и горда этим. Она не может (или не хочет) учить химию, грамматику и геометрию, но сызмала научилась курить (даже затягиваться – похваляется она. И марихуану, намекнула она нам, хотя никто не тянул ее за язык) и с такой легкостью произносить срамные слова, что может показаться, будто она без стеснения произносила их при нас всю свою жизнь; и еще как научилась ненавидеть нас и говорить жестокие слова, которые ранят меня, а жену доводят до слез. Чтобы научиться ненавидеть друг друга со вкусом, с добротной, здоровой силой, с упоением (уж когда мы друг друга ненавидим. А это бывает не всегда), нам с женой понадобилось лет десять, а то и все пятнадцать брака и тяжкой постоянной практики, а моя драгоценная дочка уже овладела этой наукой. Быть может, такой у нее дар, особый талант (но если и так, это единственный ее талант. Часто она доводит меня до бешенства, но я не подаю вида, не доставляю ей этого удовольствия. И часто в отместку безжалостно язвлю ее). Жену она ненавидит больше и чаще, чем меня, что нелепо и несправедливо: ведь жена безмерно, самозабвенно любит ее и тревожится за нее и готова отдать за нее жизнь. (А я – нет.) Но и я тоже получаю свою долю. (Ненависти ей не занимать.)Теперь я уже не слишком огорчаюсь оттого, что дочь меня ненавидит (не позволяю себе огорчаться); видно, привык, стал неуязвим для ее ненависти и готов признать, что у нее есть веские причины меня ненавидеть, хотя, какие именно, не знаю (разве что эта самая неуязвимость – чем не причина?).Обычно дочь является незваная ко мне в кабинет, когда я работаю или читаю журнал (или делаю вид, будто работаю или читаю), и напряженным, тоненьким, детским голоском (стараясь изо всех сил, чтобы он звучал твердо и уверенно) заявляет, что пришла к заключению (именно «пришла к заключению», а не «поняла»), что больше не питает никаких чувств ни ко мне, ни к матери, весьма невысокого мнения о ней, да и обо мне тоже, не считает возможным уважать нас, в сущности, здорово нас не любит; да, она понимает, это звучит ужасно, и, наверно, ей надо бы стыдиться своих чувств, но она не стыдится – и уверена, что не пожалела бы, если бы мама (моя жена) погибла в автомобильной катастрофе, как мать Элис Хармон – Элис ведь ни капельки не жалеет, что ее мать погибла, и ничего тут не может с собой поделать, – или если бы я заболел или умер от опухоли мозга, как отец Бетси Андерсон; она хочет, чтоб я понимал, что это не доставит ей никакого удовольствия, она вовсе не жаждет, чтоб это случилось, и, пожалуй, даже немного огорчилась бы, как огорчится, случись это с любым знакомым, но просто она не думает, что для нее самой была бы страшная трагедия, случись у меня инсульт или окажись у меня опухоль мозга, конечно, при условии, чтобы я умер быстро, не лежал бы долго беспомощный, как некоторые, у кого оказалась опухоль мозга или случился инсульт и они продолжают жить растительной жизнью, – и все это она говорит вовсе не для того, чтобы затеять со мной спор или испортить мне настроение, но лишь потому, что так сейчас чувствует, а я ведь хочу понимать ее подлинные чувства, раз я ей отец, а она мне дочь, – верно? А потом, если я еще раньше не прервал ее (иногда я резко обрываю ее в самом начале и гоню прочь), она все с той же напускной небрежностью, словно мысль эта ни с того ни с сего пришла ей в голову (по-прежнему стараясь, чтобы голосок ее звучал твердо и дрожащие пальцы не теребили платье или что попало), сообщает, что, если мы с женой когда-нибудь разведемся – а насколько ей известно, мы уже об этом подумывали, и подумать нам, конечно же, следует, мы ведь не больно счастливы друг с другом и не очень-то подходящая пара, – ей вряд ли захочется жить с кем-нибудь из нас, лучше пусть ее отошлют в пансион, как Кристин Маррей – Кристин просто счастлива, что живет теперь сама, без родителей, – или даже в какую-нибудь школу в Швейцарии, там ей наверняка будет хорошо. Она вообще пришла к заключению, что ей будет куда лучше жить не с нами, даже если мы не разведемся, и нам без нее тоже, наверно, будет куда приятней: нам ведь мало радости от того, что она с нами. Правда, нам так будет приятней?Иногда я выслушиваю все это до конца и молчу как рыба (зло, намеренно), болтай, мол, сколько влезет, не говорю ни слова, уставясь на нее тяжелым, неподвижным взглядом, лицо у меня каменное – ни проблеска чувств, и она поневоле говорит, говорит, и чем дальше, тем больше ей не по себе, она сбита с толку (да, я гляжу на нее, но слушаю ли, слышу ли?), самодовольное злорадное спокойствие, с которым она затеяла этот разговор, сменяется страхом, недобрыми предчувствиями, и, наконец, она смолкает, дрожащая, измученная, положение преглупое, недавней уверенности и решимости как не бывало. (Я всегда могу взять над ней верх.) И потом (когда она уже выдохлась и я понимаю, что взял над ней верх), если я по-прежнему молчу и не свожу с нее тяжелого, хмурого, непроницаемого взгляда, она делает последнюю отчаянную, тщетную попытку бросить мне вызов и, запинаясь, бормочет:– Просто я стараюсь говорить с тобой откровенно.И тогда, уже прямо осязая свою победу, я могу и сказать кое-что, могу, напустив на себя то же самодовольное злорадное спокойствие, с каким она явилась ко мне, искусно напасть на нее.– Нет, – загадочно возражу я.(И она сразу смешается.)– Что нет? – непременно спросит она.– Нет, не стараешься.– Что не стараюсь? – вынуждена спросить она, теперь уже робко и подозрительно. – Про что ты?– Ты вовсе не стараешься быть откровенной. У тебя на уме совсем другое, и нечего прикрывать этими словами свой скверный характер.– Про что ты?– Разве я не прав?– Не знаю. Про что ты?– Неужели непонятно? – спрашиваю я сухо, с разгорающейся мстительностью. Она качает головой. – Про то, что ты вовсе не стараешься быть откровенной, ты стараешься высказать все самое мерзкое и чудовищное, что только можешь придумать, чтобы сделать мне больно и разозлить.– Для чего мне это?– Так разозлить, чтобы я на тебя накричал и разнес в пух и прах.– Для чего мне это?– Так уж ты устроена.– Для чего мне, чтоб ты разнес меня в пух и прах?– Так уж ты устроена, моя милая. Непонятно? И во мне хочешь вызвать именно эти чувства. И это непонятно? Думаешь, и мне непонятно?– Про что ты?– Про то самое.– Твои чувства мне в высшей степени безразличны, – высокомерно возражает она.– Тогда чего ради утруждать себя этими разговорами? – подхватываю я ее высокомерный тон.– Про что ты?– Да про то, что, если чувства мои тебе уж так безразличны, чего ради вообще заводить со мной разговоры?– Так что же мне делать?– Значит, что-то тебе от меня нужно.– Но ты ведь удивляешься, почему я кусаю ногти, и плохо сплю, и почему так много ем.– Ну, что ты много ешь – это уж вовсе не моя вина.– А как насчет всего прочего?– Я и сам ем слишком много.– Ты обо мне не очень-то высокого мнения, – заявляет она. – Ведь верно?– Да, сейчас не очень. А сама ты сейчас собой довольна?– Я только старалась говорить правду.– Чушь.– Ты же хочешь, чтобы я говорила правду, верно?– Нет.– Не хочешь?– Конечно, нет. На что мне это?Таким вот неожиданным ответом мне всегда удается взять над ней верх, и в первые мгновенья она теряет дар речи, а потом начинает заикаться и еще сильней жалеет, что вломилась ко мне в кабинет и сцепилась со мной. Если она пытается продолжать спор, голос ей изменяет и она бормочет едва слышно (я притворяюсь, будто вовсе ничего не слышу, и ей приходится повторять чуть не каждое слово) или все кончается мелодраматическим взрывом: она кричит что-то злое и невнятное и выскакивает вон, стукнув кулаком по столу или хлопнув дверью, это поражение. (Я всегда с легкостью могу взять над ней верх.) Но уроки эти, кажется, не идут ей впрок (или пошли впрок, и ее самоубийственно влечет к этим безрадостным поражениям), и вот мы вновь и вновь ведем эти «откровенные», «правдивые» споры насчет денег, секса, марихуаны, наркотиков, чернокожих, свободы (ее личной свободы), насчет того, что она курит, сквернословит, поздно ложится, не готовит уроки, грубит, возмутительно разговаривает с матерью; споры эти вызывают досаду, отнимают время, унижают нас (она потешается надо мной, потому что я полнею. И лысею. А я, более искусный, проворный, опытный, больше знающий, остроумно даю ей сдачи). Я всегда ухитряюсь выиграть, хотя нередко после чувствую себя уязвленным.– Что ты сделаешь, если я приведу домой чернокожего дружка? – спрашивает она, стараясь меня поддеть.Это на редкость искусный удар – чтобы его отбить, требуется молниеносная сообразительность, жена моя, уж конечно, разбита наголову. Податься некуда, и меня одолевает искушение вручить дочери пальму первенства: скажи я – я не позволю, значит, я расист, скажи я – не возражаю, значит, мне безразлична родная дочь. Жена попалась: принимает ее слова всерьез. Мне удается уцелеть: обхожу капкан стороной.– Я все равно буду покорно просить тебя, чтобы ты убирала свою комнату, – быстро нахожусь я. – И перестала читать мою почту и показывать своим друзьям сообщения банка о состоянии моего счета.Ну конечно же, я расист. И она тоже. А кто, черт возьми, не расист?– Это не ответ. – У нее хватает ума рассердиться. – Сам знаешь.– Вот приведешь, тогда увидишь, – усмехаясь, подзадориваю я. Бросить нам такой вызов она, конечно же, еще не готова.Ей хочется получить с меня обещание, что у нее будет своя машина. За это она готова пообещать, что бросит курить. Прежде я запрещал ей курить, объяснял, что от этого бывает рак, а потом так устал пререкаться по этому поводу, что махнул рукой – курит, так курит, пусть ее, несмотря ни на какой рак. (Сперва я делал все что мог, как и положено заботливому родителю. А все без толку.) Теперь она (по ее словам) регулярно выкуривает больше пачки в день, но я ей не верю: она и тут может соврать. (Врет она на каждом шагу. И учителям врет.) Но дома ей курить не разрешено, и оттого нам с женой легче притворяться перед самими собой, будто она вовсе не курит. А возможно, она и впрямь не курит. (В сущности, не все ли равно? Мне все равно. И мне не по вкусу, что я вынужден притворяться. Если бы она нам ничего не говорила, мне не приходилось бы притворяться.)– А я курю, – упорствует она. – Даже затягиваюсь. По-моему, у меня это уже вошло в привычку, наверно, теперь я не смогу бросить, даже если захочу.– Дело хозяйское, – безмятежно отзываюсь я.– Больше пачки в день, иногда две пачки. Ты же не хочешь, чтоб я трусила и скрывала?– Да.– Что да?– Хочу.– Правда?– Конечно.– Хочешь, чтоб трусила?– Да.– Что ты имеешь в виду? – Глаза ее затуманились, в них растерянность, губы дрожат. Опять я взял над ней верх.– Конечно же, я хочу, чтоб ты трусила, – говорю я весело. – Чтоб трусила курить, трусила произносить все эти мерзкие срамные слова и выражения, которыми ты так щеголяешь.– А сам как же?– Я взрослый. И я мужчина.– А мама как же?– Мама такие, как ты, не употребляет.– Мама уж чересчур скромная.– А ты еще девочка.– Мне шестнадцать.– Пятнадцать с половиной.– Почти шестнадцать.– Ну и что?– Больше тебе сказать нечего?– Что, например?– Когда мы спорим, ты всегда норовишь меня оборвать. Тебе кажется, ты это ловко придумал.– Разумеется.– Ты все язвишь.– Будь трусишкой, – язвительно отвечаю я. – Я сейчас и не думаю язвить. Тогда всем нам будет легче. Это совет приятеля, совет любящего отца юной дочери. Будь трусишкой, удирай на крыльцо или в гараж, когда придет охота накуриться табаку или той гнусной травки, или чем ты там еще занимаешься, что хочешь от нас скрыть. И закрывай дверь своей комнаты, чтобы мы не слышали, как ты жалуешься на нас по телефону всем своим подружкам, и не видели гнусных секс-книжонок, которые ты читаешь, взамен того, что требуется читать школьнице. Так тебе многое сойдет с рук. Если будешь как следует трусить. Просто старайся, чтоб я всего этого не знал. Потому что, если я узнаю, я должен что-то предпринять. Должен выразить неодобрение, рассердиться, наказать тебя и прочее, а от этого мало радости и тебе, и мне.– А тебе почему? – интересуется она.– Потому что ты моя дочь. Как-никак мне мало радости, когда тебе плохо.– Вот как?– Да, так.– Ха!– И потом обидно тратить зря столько времени: воевать с тобой, кричать на тебя, – у меня есть дела поинтересней.– Например?– Да мало ли.– А все-таки?– Работать. Читать журнал.– Ну почему ты так говоришь? Почему ты так со мной?– Как?(Я не знаю.)– Сам знаешь.– Нет, не знаю.(Знаю.)– Ну почему ты никогда меня не похвалишь, а уж похвалишь – так сразу берешь свои слова обратно?– За что хвалить?– Тебе всегда надо, чтоб за тобой осталось последнее слово, верно?– Нет.– Вот видишь?– Больше я не скажу ни слова.– Теперь ты стараешься все обратить в шутку, – с упреком говорит она. – Ты всегда стараешься все обратить в шутку, верно?(Мне жаль, что так вышло. И немного совестно. Но стараюсь этого не выдать.)– Позволь мне теперь поработать, – спокойно говорю я.– А я хочу поговорить.– Прошу тебя. Ведь ты помешала мне работать.– Ты читал журнал.– Это входит в мою работу. И мне надо разработать программу для следующей конференции и продумать две речи.– А где она будет, эта конференция?– Опять в Пуэрто-Рико.– А я могу тебе помочь с речами?– Нет, вряд ли. Пока нет.– Они важнее меня?– Мне сегодня надо их закончить.– А мне сейчас надо поговорить.– Сейчас я не могу.– Почему?– Не могу.– Ну почему?– Не могу.– Вечно ты не хочешь со мной говорить.– Прошу тебя, уйди.(Теперь я уже понимаю: с детьми у меня мало общего, даже с моими собственными, и я терпеть не могу, когда они втягивают меня в длинные беседы. С детьми мне приятно побыть несколько минут, не больше. Мне трудно заинтересоваться тем, что говорят они, и трудно придумать, что бы такое сказать, что интересно им. Я уже и не пытаюсь.) Иной раз, когда дочь (неизвестно почему) воспрянет духом и чувствует себя уверенно и твердо, она смело влетает ко мне в кабинет без всяких предлогов и извинений и, как будто вообще отношения у нас самые что ни на есть дружеские, по-хозяйски усаживается на диван, словно хочет обстоятельно побеседовать о чем-то важном, и начинает жаловаться на мать – это грубый просчет: она воображает, видно, что, раз мы с женой так часто ссоримся, значит, я обрадуюсь ее словам, приму их как свидетельство ее преданности мне, отцу. (А я не позволяю ей неуважительно отзываться о жене; пора бы уж ей это знать.) Когда дочь была маленькая, я поощрял ее нападки на жену – это получалось у нее так занятно и не по годам умно (жена тоже восхищалась – уж очень смышленая и забавная была малышка), – может, еще и поэтому она теперь так часто это себе позволяет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61