А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Когда же это случилось?) – Но ты должна согласиться, детка, во многих отношениях он куда милее.– Знаю.Эти разъедающие душу семейные ссоры, которые так злонамеренно затевает дочь, вовсе не забавны и далеко не всегда кончаются для нас с женой любовными утехами, а для детей взрывами веселья и хохотом. Эти ссоры мучительны, особенно для нее самой. Хоть бы она записывала свои впечатления о прочитанных книгах или решала хитроумные головоломки, когда ей некуда девать время и нет занятия поинтереснее. (Хоть бы влюбилась, что ли.)Но она ничего не может с собой поделать.(Это у нее выходит против воли.)Точно некое коварное, порочное и недоброе существо, которое так и норовит подо все подкопаться, все разрушить, она не может не разжигать страсти. Мне (нам) неведомо, что из того, о чем она мечтает, мы, по ее мнению, можем ей дать (она мечтает быть красивой, тонкой и гибкой, как тростинка, блестящей, знаменитой, богатой и талантливой – и кто бросит в нее за это камень? Мы бы тоже были рады, окажись все это при ней. Возможно, она это знает. Но мы можем обойтись и так), и она ничего нам не говорит. Она сама не знает. Иногда она попросту, безо всякой воинственности делится с нами, исповедуется. Стоит перед нами вялая, пристыженно повесив голову, и из самой глубины души выдавливает слова – негромко, уныло и скучно тянет:– Мне нечем заняться.Когда жена слышит, что дочери нечем заняться, у нее разрывается сердце.У меня – нет, я себе этого не позволяю.
Дочь грызет ногти, и, вероятно, это тоже моя вина. (Все-таки занятие. Мой мальчик сутулится – как я.) Она стала грызть ногти лет с пяти. Мой мальчик во сне сосал большой палец руки, и на суставе вздувалась белая шишка (цвета плесени или омертвелой кожи), она мешала ему участвовать в играх и, напоминая днем, откуда она взялась, заставляла чувствовать себя заклейменным. Отучить его от этой привычки никак не удавалось. На ночь мы завязывали палец бинтами, пропитанными какой-нибудь вонючей дрянью, но он все равно сосал. Мы даже пускали в ход мерзкую на вкус жидкость, с помощью которой прежде безуспешно пытались помешать дочери грызть ногти. Толку из этого не вышло, она и по сей день грызет ногти. Как ему все-таки удалось перестать, не понимаю: попробуй пойми, как можно заставить себя перестать что-либо делать во сне. (Нередко мне удается прервать неприятный сон: при первых же зловещих аккордах я разом просыпаюсь, точно по хорошо знакомому сигналу тревоги, – подобно опытному цензору или кинопродюсеру, я при первых же признаках перекоса в моем сновиденье могу скомандовать: «Вырезать!» – и сон пойдет крутиться совсем в другом направлении. «Нет уж! Только не это», – обычно говорю я себе и до тех пор не даю спуску дремлющим силам ума, пока сон не развернет передо мной картины, которые мне больше по вкусу. Тогда уже можно расслабиться, без опаски дать им волю и снова заснуть. Оборвать эти непрошеные сновидения удается лишь в том случае, если они начинаются, когда я только еще засыпаю и не успел окончательно забыться. Удается это не всегда, и, точно беспомощный младенец, я лежу во тьме, а сны безжалостно свирепствуют во мне, словно мой мозг так же беззащитен, как у этого крохотного, безрукого, безногого младенца, который еще скованно, недвижимо покоится в люльке или во чреве матери. Я терпеть их не могу. Я их забываю. Они оставляют следы. Они посещают меня слишком часто. Стоит мне захотеть, и они тут как тут.)(Столько есть такого, о чем я боюсь узнать.)Дочь моя плохо спит, и, если не считать коротких, беспричинных вспышек, когда она блаженно, безудержно весела и с упоением строит воздушные замки (вспышки эти столь внезапны и сумасбродны, что кажутся болезненными), она склонна видеть себя и свое будущее в самом мрачном свете. Ее легко встревожить, и она нередко впадает в панику. Она, вероятно, девственница. (Если бы она лишилась девственности, она бы мне сказала. Когда это случится, она, уж конечно, мне доложит – чему быть, того не миновать, все чаще себе это представляю и безрадостно жду того дня или вечера, когда она заявится с этим сообщением, чтобы лишний раз надо мной поиздеваться. Что мне тогда сказать? Я, разумеется, отшучусь, преуменьшу значение совершившегося, чтобы не толкнуть ее либо на неразборчивость и развращенность, либо на холодность и воздержание. Ну и задача.– Что ж, дорогая, среди своих сверстниц ты, я думаю, не единственная себе это позволила, – явственно слышу, как я произнесу вежливо-небрежным тоном, стряхивая пепел с незажженной сигары. – Не ты первая, не ты последняя. Ведь не единственная, верно?А как я на самом деле к этому отнесусь?) Ей недостает уверенности в себе, и, так же как мой мальчик (и я сам), она побаивается чужих и чувствует себя не в своей тарелке с новыми знакомыми. (Я же, наоборот, временами сплю отлично – хотя люблю делать вид, будто страдаю бессонницей, – особенно когда сплю дома, с женой, хотя обычно стараюсь как можно дольше не поддаться сну. Ха-ха. Когда я сплю не дома с женой, в первую же или во вторую ночь мне снится страшный сон, как правило, один и тот же: через дверь, которую я наверняка запер, входит незнакомец – вор, насильник, похититель людей или убийца – и приближается ко мне; похоже, что он черный, но не всегда; и, кажется, у него нож; я хочу закричать, но не могу издать ни звука. Этот дурной сон часто снится мне и дома, хотя на ночь я старательно запираю все двери. Он снился мне десятки и сотни раз. Снился всегда. Должно быть, пока он мне снится и я тщетно пытаюсь закричать, какой-то звук или стон у меня все же вырывается – эти усилия будят жену, она окликает меня по имени, возвращает к действительности, объясняет, точно я сам этого не знаю, что меня душил кошмар. Порой в самый разгар моих мучений, когда истязатель, кто бы он ни был, уже подступил вплотную к моей постели, другая, всеведущая часть моего «я» настраивается на волну происходящего, знает и успокаивает меня, что это всего лишь дурной сон, и спокойно, самодовольно смотрит его со стороны, и радостно предвкушает, что вот сейчас шум и метания разбудят жену, она окликнет меня по имени, станет трясти за плечо, пока я не проснусь, и скажет – это, мол, всего лишь кошмар. По-моему, человеческое сознание не едино. Мне нравится пугать жену моими ночными кошмарами. Иной раз, когда кошмар мучит ее, я мщу ей – не бужу, пусть тяжелый сон терзает ее – и, опершись на локоть, праздно и самодовольно гляжу на нее со стороны. Бывает еще, мне снится, что я намочил постель, но это забавные сны. Право, забавные. Если я сплю не дома и без жены, мне нередко бывает тревожно: а вдруг опять приснится тот же дурной сон или другой, такой же страшный. Кто ж меня разбудит? А если никто не разбудит, выдержу ли я? Когда я один, тот сон мне не снится. А если меня разбудит кто-то, кто спит со мной или в соседней комнате, буду ли я смущен, стану ли извиняться? Теперь зачастую, едва голова моя коснется подушки, на меня исступленно набрасывается бессонница, и я всю ночь напролет ворочаюсь с боку на бок. Тело мое – особенно ноги, плечи и локти – становится тяжелым, непослушным, я не нахожу ему места; дух же мой хрупок, душа как тонкая ткань, и ее пронизывают чувства и образы. А я совсем беспомощен. Голова гудит от суматохи несвязных мыслей. Теперь я с первых же мгновений распознаю эту буйную бессонницу; я уже не стараюсь ее одолеть. Это бесполезно. Я тоскливо поддаюсь ей. Лежу и безропотно, покорно, закрыв глаза – так легче – жду утра, которое меня спасет, или сна, который через несколько часов подкрадется незаметно и вырвет меня из этих буйных, противоборствующих потоков воображения, неистовства, воспоминаний и мыслей, что так стремительно мчатся и плещут у меня в голове. Бедняга я. Да, наверно, не так уж я, в конце концов, отлично сплю, хотя после обеда или позабавившись в постели обычно тут же задремываю. Проснувшись утром после приступа бессонницы, я удивляюсь, что все-таки спал, нередко после крепкого сна без сновидений с ужасом убеждаюсь, как далек я был от жизни и как беззащитен. Это почти все равно, что всерьез бояться темноты. Так боится моя дочь. И мой мальчик. Так боялся в детстве я сам. Да и после. Ведь можно и не вернуться. Не люблю, когда сознание полностью выключается. Когда я сплю, только сны, пусть даже дурные, страшные, и связывают меня с действительностью, они мне необходимы, ночью меня даже головная боль радует; иначе я перестаю существовать. Где же я, когда не существую? Сдан в архив? Последнее время эти вопросы меня тревожат, и в детстве тревожили. Все, что тревожит меня теперь, еще сильней тревожило в детстве. По той же причине я тревожусь, что рано или поздно мне может потребоваться какая-нибудь операция; достаточно противно уже то, что меня будут резать, долбить, пилить, зашивать, но еще отвратительней самая мысль о наркозе, ведь это – полная утрата сознания. Где я буду в пугающе беспросветный, неизмеримый провал между тем мгновеньем, когда на лицо мне надвинут маску и велят глубоко дышать, как было в детстве, когда мне вырезали миндалины, и потом, уже после женитьбы, когда вырывали зубы мудрости, – и мгновеньем, когда в мозгу у меня вновь шевельнется мысль и я, подобно Христу во гробе или Лазарю в могиле, буду чудесным образом воскрешен? По-моему, точно такое же чудо происходит на свете всякий раз, как я пробуждаюсь от сна. Что со мной происходит, когда я перестаю себя сознавать? Куда я деваюсь? Где пребываю? Кто отвечает за то, чтобы, погрузившись в небытие, я вновь вынырнул на свет? Если под наркозом я умру, я и не узнаю, что меня не стало. Если я чувствую, что никак не могу уснуть, я принимаю какие-нибудь успокоительные таблетки, которыми пользуется жена, – вдруг все же помогут. Принимать снотворные не хочется: тогда мне мерещатся образы и запахи старинных погребальных церемоний, зубоврачебных кабинетов и восковых фруктов. Давным-давно, когда дочь была маленькая, она в глухие ночные часы возникала у нас в спальне или на пороге общей комнаты, просто вдруг оказывалась там, и издавала негромкие, едва слышные странные, шелестящие звуки – мы не столько слышали их, как чуяли, – и не успокаивалась до тех пор, пока мы не поднимали глаза и не замечали ее. Она не могла произнести ни слова, казалось, губы у нее одеревенели, мы набрасывались на нее с вопросами – а ответом была лишь какая-то сонная невнятица, – и, когда, заставив ее вернуться к себе в комнату, спрашивали наутро о ночном происшествии, она ничего не помнила. А может, только говорила, будто не помнит. Мы наугад пытались объяснить это недавней операцией – ей вырезали миндалины, – но все это началось раньше, а операция прошла нормально, и ни в больнице, ни дома, ни до нее, ни после в поведении дочери не было ничего настораживавшего. Только разочарование. Она ждала чего-то другого. Вскоре это кончилось. Похоже, она с этим справилась, и мы перестали беспокоиться. Когда миндалины вырезали у моего мальчика, он тоже не хотел оставаться у себя в комнате. Все прошло нормально, сказали нам. Но немного спустя после операции он стал среди ночи потихоньку забираться к нам в спальню – свернется клубочком на ковре у изножья нашей кровати и спит. Он не хотел оставаться один. Если он приходил слишком скоро, пока мы еще не уснули, мы заставляли его вернуться в его комнату и позволяли не гасить свет; иногда мы его ругали; но, сколько бы ни ругали, он все равно тихонько, крадучись опять старался пробраться к нам, точно новорожденный, стремящийся вырваться на свет Божий, и сворачивался клубком на полу у изножья нашей кровати. Мы проснемся, а он лежит на боку, будто зародыш во чреве матери, и сосет большой палец. Всякий раз, как утром, едва очнувшись от сна, мы замечали, что кроме нас в комнате есть еще живое существо, мы холодели от ужаса, этот удар, которым встречал нас новый день, бросал нас в дрожь, приводил в отчаянье. Когда мы запирались, он спал, свернувшись, на полу за дверью, у самого порога. Бывало, ночью одному из нас понадобится выйти, и мы, ничего подобного не ожидая, ударим его дверью и чуть не закричим от страха. Вставая ночью с постели, мы боялись впотьмах на него наступить. Можно было, конечно, взять его к себе в постель, мы бы с радостью. Но доктор запретил. Нам было больно за него. Мы не хотели его выставлять. И напрасно мы это делали. Я думаю, доктор был неправ. А что еще мы могли?) Дочь очень обидчива, всегда готова ощетиниться и даже самое мягкое замечание принимает точно жестокую несправедливость. Она совсем напрасно недооценивает себя и, когда мы защищаем ее от нее самой или хвалим, горячо с нами спорит. Иногда она вдруг расплачется, словно это мы преуменьшаем ее достоинства. У нее особый дар ставить меня в самое затруднительное и неприятное положение. Она вовсе не такая толстая громадина, как ей кажется, кожа у нее не такая жирная, как она со страхом думает, и лицо гораздо, гораздо милее, чем она себя уверяет. В сущности, она совсем недурна. Но она не верит своим глазам и не в силах поверить нашим уверениям.Она завидует всем знакомым девочкам – кому из-за чего (фигуре одной, волосам другой, богатству третьей, уму или талантам четвертой) – и сама не знает, на кого из них хотела бы походить. (Высокая для своих лет, она чувствует себя сейчас неуклюжей великаншей. Пока она была меньше большинства подружек, она была убеждена, что красивыми считаются только высокие девушки. Пока она была тоненькая, она считала себя плоской как доска и неженственной. Теперь, когда она стала чуть полней, чем следует, и обзавелась пышной грудью, она считает себя нескладной и убеждена, что мальчики влюбляются только в тоненьких девочек с плоскими животиками.) Это было бы забавно, не будь это так важно для нее. Она не может решить, например, чего она хочет – чтобы грудь (буфера) у нее стала больше или меньше. (Это тоже было бы забавно, не будь это для нее предметом долгих мрачных, молчаливых размышлений, когда она наглухо замыкается в себе. Сидит иной раз с нами, а вид отсутствующий. – О чем задумалась? – спрашиваю в таких случаях. На этот мой ход она отвечает лишь взглядом, исполненным презрения.)Она чувствует, что ничем не взяла, и это правда. Но кому до этого дело! Кому какое дело, что ей не дано особых способностей, талантов, красоты или дара привлекать сердца? Однако ей это не все равно (и мне, пожалуй. И моей жене. И пожалуй, мы дали ей почувствовать, что нам это не все равно. Скажи мы ей, что нам это все равно, она сказала бы – значит, нам нет до нее никакого дела. Ее не проведешь. Ну как я могу ей сказать, что она самая чудесная, самая красивая девочка на свете, когда оба мы знаем, что это неправда? Что я могу ей ответить, когда она спрашивает, какова она по сравнению с другими девочками, которые в чем-нибудь да превосходят ее?). Ей самой далеко не все равно. (И пожалуй, мне тоже.)– Ты во мне очень разочарован? – время от времени спрашивает она.– Ну конечно, нет, – отвечаю я. – С чего ты взяла?У нее много знакомых, но она одинока, редко когда повеселится. (Ее упрямое нежелание чувствовать себя счастливой и получать от жизни удовольствие нас бесит, хотя мы стараемся смотреть на это иначе. Не раз, когда я видел, что она не знает, куда себя девать, меня охватывала дикая ярость, я готов был схватить мою милую дочурку за плечи и свирепо ее трясти, кулаками лупить ее по лицу, по плечам и орать:– Будь счастлива, черт тебя подери! Сучка, эгоистка! Ты что, не понимаешь, ведь от этого зависит вся наша жизнь?Я ни разу, конечно, ничего такого себе не позволил и даже не сказал жене, что на меня такое накатывает, столь грубые и мерзкие порывы ей были бы отвратительны, она сочла бы их противоестественными и порочными, хотя я знаю, у нее и у самой бывают столь же грубые и противоестественные порывы. А насчет бесконечных мелких придирок жены к дочери я однажды заметил:– Надеюсь, ты понимаешь, что на самом деле заботишься не о ее счастье, а о своем.– Неправда. – Тут жена была непреклонна. – Ты что ж, думаешь, я не желаю ей счастья? Я думаю именно о ней.– Ври больше, – ответил я или только хотел ответить.Ведь именно жена вызвала у дочери приступ бурных рыданий: посреди разговора совсем о другом некстати предложила весело отпраздновать ее шестнадцатилетие, пригласить друзей – хотя для нас давно уже не секрет, что не набралось бы столько девочек и мальчиков, которые ей милы и которым мила она, чтобы хоть раз можно было по-настоящему отпраздновать день рожденья, и это вечно мучит ее и терзает.) Она уверена, что сверстники не любят ее. Она легко заводит подруг и равнодушно с ними расходится. Она все еще робеет перед мальчиками. (Вероятно, она уже хоть раз в какой-то мере приобщилась к сексу, и это не принесло ей радости, и теперь она с опаской ожидает следующего случая.) Если мальчики приходят к ней, когда я дома, она чувствует себя с ними связанно. Вправду ли, как могло показаться, жена предложила это без всякой задней мысли или ею руководила затаенная, быть может, даже неосознанная жестокость?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61