А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


- А зачем он ему?
- Позвонок?
- Ну да...
- Чтобы представить себе весь позвоночник.
- А зачем представлять себе весь позвоночник?
- Чтобы воспроизвести мамонта целиком.
- А зачем воспроизводить мамонта, который давно сдох?
- Для истории... Когда через тысячу лет найдут твой позвоночник, им никто не заинтересуется.
- Почему же? Я вполне типичный представитель своего времени - честный, неустроенный, инфантильный...
- Честный вор, - подсказала Мика.
- Ну знаешь... Все мы что-то воруем и что-то безвозмездно отдаем.
- Ты ничего не отдаешь. Ты чемпион эгоизма, и в этом твоя творческая индивидуальность. Ты предпочитаешь жить удобно.
- Что значит: удобно?
- Удобная работа: и занят, и свободен. Удобный сын: и есть он, и нет его. Удобная женщина: можно прийти, можно уйти...
Я смотрел на Мику. Я никогда не предполагал, что в ней зрели эти мысли.
- Ты ненавидишь меня...
- Незавершенная любовь переходит в ненависть. Это нормально.
- И ты меня ненавидишь?
- Ненависть - это очень сильное чувство. Такое же, как любовь, только со знаком минус. Я тебя не ненавижу.
Я от тебя свободна. Не судьба, да и все.
- Почему не судьба?
- Я любила тебя сильнее, чем это нравится судьбе.
И потом, я не вовремя явилась в твоей жизни. Надо было на десять лет раньше или на десять лет позже. Я пришла в твои тридцать семь, а надо было в двадцать семь, когда ты был свободен. Или в сорок семь, когда устанешь терять...
- Судьба - не судьба... Просто я разбился, и ты бросила меня в ту же секунду.
- Ты был уверен, что я пойду за тобой в мир иной?
- Да, - сказал я серьезно. - Я был уверен.
- Дело не в том, разбился ты или нет, просто я износила наши отношения. Как туфли. Подошва отлетела.
- Почему?
- Люди любят друг друга, чтобы зачать ребенка и взрастить его для дальнейшей жизни. Есть время цветения - весна, а есть время урожая осень. Невозможно же цвести и весну, и лето, и осень, и зиму. Мои цветы облетели. А ребенка ты не хотел.
- Ты могла меня не слушать.
- Как я могла не слушать, когда ты был для меня священное существо.
- Но ведь все можно поправить.
- Только актеры могут играть один спектакль по десять раз. А мы не актеры, а люди. И не играем, а живем.
Из комнаты раздался мужской голос:
- Элла!
- Кто это: Элла?
- Я! - сказала Мика.
Я вспомнил, что полное ее имя - Микаэлла. Сейчас у нее все было другое: имя, одежда, глаза.
- Я тебе верил, - сказал я.
- А я тебе.
Я встал и пошел.
Я вышел сначала в прихожую, потом на лестницу. Когда я оказался на лестнице, я понял, что не могу идти. Мне захотелось сесть тут же, на ступеньку, но ее археолог с позвонком мог выйти и увидеть меня под дверью, как собаку. Это было бы слишком щедрым свадебным подарком.
Я пошел вверх, держась за перила, и добрался до последнего этажа. Дальше был чердак.
Я сел на самую верхнюю ступеньку и застыл. Все ощущения были выключены во мне. Видимо, сработали защитные силы организма, и он самоотключился, чтобы я ничего не чувствовал.
Я не помню, сколько прошло времени, когда я услышал клацающие деревянные шаги. Мика поднималась по лестнице. Она чуть придерживала у колен свою длинную юбку, чтобы не мести ею ступеньки, и походила на представительницу девятнадцатого века, идущую на бал в дворянском собрании.
- Не сиди на камне. Встань.
Я встал.
Она взяла меня за руку и подвела к лифту.
- Нажми кнопку.
Я нажал большую круглую кнопку лифта. Она стала светящейся и красной. Сквозь решетку двери было видно, как задвигались колесики и поползли тросы.
- Как ты узнала, что я здесь? - спросил я. - Чувствуешь?
- Нет. Просто я стала смотреть в окно, ждала, когда ты выйдешь. Тебя не было. Тогда я спустилась вниз. Тебя нет. Значит, ты наверху. Методом исключения.
Лифт подошел и остановился.
- Открывай дверь.
Я повернул холодную ручку и открыл решетчатую дверь.
- Теперь иди.
- Можно, я еще посижу?
- Нет, - запретила Мика. - Иди.
- Что я теперь буду делать?
- Жить, - ответила Мика. - Подумай, ведь ты действительно мог разбиться.
Внизу кто-то постучал ногой, требуя лифт.
- Самое главное - быть живым, - сказала Мика. - Это необходимое условие. А все остальное можно варьировать.
Я вошел в лифт. Она захлопнула дверь. Стояла, ждала, когда я уеду. Все это было так беспощадно и нелепо, как будто моя голова стояла отдельно от меня и смотрела, как я уезжаю.
Наверное, когда петуху отрубают голову, то его глаза какое-то время видят, как бегает его туловище.
- Прости меня, - сказал я Мике.
- Нет. Не прощу.
Снизу опять загромыхали.
Я сомкнул внутренние дверцы и нажал кнопку. Передо мной поплыли больше белые цифры, обозначающие этажи: 5... 4... 3... 2... 1...
На дверях ресторана висела табличка: "Свободных мест нет". Желающие вкусить от сладкой жизни жались озябшей стайкой и, как зайцы, засматривали через стеклянную дверь.
Ресторан считался современным и модным. Наш инструментальный ансамбль - тоже современный и модный. И то, что мы здесь работали по вечерам, составляло честь и нам, и ресторану.
Я уверенно подошел и постучал в дверь костяшками пальцев. Ожидающие посмотрели на меня с робостью и надеждой: они решили - я пришел с тем, чтобы восстановить справедливость.
Гардеробщик дядя Леша приблизился к двери - высокомерный и значительный, как сенатор. Он смотрел безо всякого интереса, как кастрированный перекормленный кот. И вдруг в его глазах зажглось внимание. Он придвинул лицо к самому стеклу, всматривался в меня, как шпион в сообщника, в ожидании пароля. Потом оглянулся по сторонам, живо отодвинул задвижку, и я просочился в вестибюль.
- Это ты, что ль? - проверил себя дядя Леша.
- Я, я, - подтвердил я.
- А сказали, что ты разбился в самолете.
- Интриги, - пояснил я.
Дядя Леша быстро-быстро закивал головой. Потом подержал голову в неподвижности и качнул ею слева направо, как бы в осуждение интриг. В стекло снова постучали костяшками пальцев. Дядя Леша надел на лицо прежнее выражение сенатора и удалился.
Я поставил чемодан за барьер, положил сверху плащ и вошел в зал.
Свободных мест действительно не было. Площадка для музыкантов пуста. Значит, наши на перерыве.
Ко мне разбежался официант Адик, красиво держа поднос у плеча. Адик остановился передо мной и стал меня рассматривать, давая мне возможность рассмотреть себя. Насмотревшись на его траченное жизнью лицо, я сказал:
- Посади меня куда-нибудь.
- К иностранцам, - определил Адик, хоть это было против правил.
Он повел меня через зал.
- А мне сказали: ты из самолета выпал.
- Я вместе с креслом выпал, - сказал я.
- И чего? - Адик остановился.
- Как видишь...
- Надо же... А я подумал: ты мне десять рублей должен. Попели мои денежки. Хотел к твоей мамаше пойти, а потом думаю: у человека такое горе, а я со своими вонючими деньгами. Хочешь часы? Швейцарские, с хрустальным стеклом?
Адик поставил поднос на служебный столик, отогнул рукав. На его запястье хрусталем и никелем мерцали часы. Я таких никогда не видел и даже не представлял, что такие могут быть.
- Триста ре, - назначил Адик. Подумал и сбавил: - Ну, двести...
Я ждал, когда он скажет: "Ну, сто". А потом: "Ну, рубль".
- А, черт с ними, - сказал Адик. - Бери так, дарю.
Он снял часы и положил их в мой карман.
- Да ты что? - растерялся я.
- Это мура. Штамповка...
Адик отвел меня на место, а сам заскользил в глубь зала, как конькобежец в одиночном катании. Он наградил, меня часами за то, что я выпал с креслом и остался жив. В том, что я остался, было для Адика проявление высшей справедливости, и он радовался за меня и за себя, так как эта высшая справедливость правила и судьбой его, Адика. В середине зала он обернулся и посмотрел на меня из-за подноса.
За моим столиком сидели два иностранца. Вернее, я за их столиком. Один был старый. Он, по-моему, впал в детство и походил на плешивого младенца. Глаза его были голубые и бессмысленные. Второй лет сорока, с лицом, которое может встретиться в любой прослойке и в любой национальности. На своего соседа он не был похож, из чего я сделал вывод, что это не сын и не внук, а скорее всего секретарь.
Я кивнул вместо приветствия. Секретарь деликатно улыбнулся одними зубами.
- Туристы? - спросил я.
Секретарь понял, забивал головой.
- Ве-сна.
- Что?
- Еуроп... ве-сна. Америк... ве-сна...
Подошел Адик, поставил передо мной водку и рыбное ассорти.
- Что он говорит? - спросил я у Адика.
Секретарь что-то залопотал. Адик залопотал в ответ. Он окончил Иняз, знал три или четыре языка.
- Весна, - перевел мне Адик.
- А что это?
- Время года, господи... Они ездят по всему земному шару за весной. Где весна - туда они и перебираются.
- А зачем? - удивился я.
- Старику нагадали, что он осенью помрет. Теперь он бегает от осени по всему земному шару.
- Хорошо, деньги есть, можно бегать от собственной смерти.
- Что деньги? Молодость за деньги не купишь.
- Но уж если быть стариком, то лучше богатым стариком.
Адик отошел к другому столику. Как говорят официанты - на другую позицию. Я налил рюмку водки и опрокинул в пустоту, которая гудела во мне.
На эстраду один за другим поднялись музыканты. Я сидел за колонной, они не могли меня видеть. Но я их видел очень хорошо.
Вячик предупредил всех глазами и сильно чиркнул по струнам гитары. Жираф отсчитал четыре четверти после Вячика и обрушил на барабан свои палочки. Галя вышла к микрофону и запела - низковато и никак. Но весь зал тем не менее обрадовался ее появлению и слушал с видимым удовольствием.
Когда человек выпивает, у него несколько сдвигается восприятие, и Галя пела с точным расчетом на это сдвинутое восприятие. Ребята работали красиво, уверенно и, казалось, не зависели от зала.
На моем месте на эстраде сидел парнишка без признаков пола.
Если бы его одеть в женское платье, получилась бы барышня северного типа, средних возможностей.
Его лицо было каким-то неокончательным: болванка для лица. На его нос хорошо бы надеть нормальный нос. Вообще хорошо было бы надеть на его лицо выражение и облик.
Он мне не нравился. И не нравилось то, как быстро заполнил Вячик освободившееся место.
Я выпил еще одну рюмку и слушал, как меня затягивает в воронку пустоты. К моей пустоте примешивалась обида, и это было лучше, чем одна пустота.
Галя запела предпоследнюю песню Вячика. Ее платье искрилось, а украшения горели, как настоящие бриллианты. Она дошептала куплет и отошла в сторону.
В этом месте была моя очередь. Я обычно перехватывал Галин последний звук и как бы продолжал голос. Я импровизировал шестнадцать тактов, а потом заканчивал вверх по трезвучию.
Я должен играть и не слышать себя. Я должен только чувствовать. Но я, как правило, играю и слышу. Слышу и оцениваю. Выверяю гармонию алгеброй, как Сальери. Я долго тяну последнюю ноту. Потом опускаю трубу и сажусь.
Сегодня на мое место встал новенький, вскинул трубу к губам и пошел в импровизацию.
Его труба была умнее его, и умнее меня, и всех, кто здесь сидел. Она знала что-то такое, чего не знает никто. Все перестали жевать и насторожились.
Мое восприятие существовало вокруг меня, как туман, а я сидел как бы в центре собственного восприятия. Мне было жаль своей жизни, своей любви, мне было так же, как в самолетном сне, когда я летел, прорезая облака.
Я профессионал. Я все понимаю в музыке, но я не понимаю, как он это делал.
Я внимательно смотрел на него. Он стоял маленький и щуплый, будто школьник-отличник на олимпиаде. Опустил трубу. Но никому в голову не пришло, что это конец. И никто не заподозрил, что трубач забыл или споткнулся. Он думал. И это тоже была музыка.
Потом он поднес трубу к губам. Вздохнул. Снова помолчал. Послушал себя. И когда не стало сил молчать, когда все напряглось внутри, он пошел широко и мощно вверх по трезвучию. Его подхватил инструментальный ансамбль. И это уже не музыка была, а нежность, всепоглощающая нежность, смешанная с восторгом и благодарностью. Как после любви.
Галя снова подошла к микрофону, запела второй куплет. После импровизации все зазвучало по-другому, с иным смыслом. Все было вроде то же, но на следующем витке.
А трубач уже сидел, как бы непричастный, на моем месте, поставив трубу на колено, приподняв брови на лбу. Ребята играли с бесстрастными лицами, как ни в чем не бывало. Люди быстро привыкают к хорошему.
Как удачно вышло, что я разбился. Удачно для мальчика, для ансамбля, для всех, кто здесь сидит и кто сюда придет в другие дни.
Я встал и пошел из зала. Шел и боялся, что наши меня заметят. В дверях я обернулся. Никто не обратил внимания. Мало ли кто входит и выходит...
Мои иностранцы смотрели мне вслед. Я помахал им рукой. Они обрадовались и замахали мне в ответ. Мы успели привыкнуть друг к другу.
Я пошел в автомат и набрал номер. Я звонил Антону, а трубку почему-то сняла Мика. Я молчал. Но она узнала.
- Ну, как ты? - заботливо спросила Мика.
- И все-таки мне грустно, - сказал я.
- Нет. Ты счастлив. Ты просто этого не понимаешь...
Я положил трубку. Мое сердце подошло к горлу, так бывает, когда попадаешь в воздушную яму. Я сосредоточился и стал цеплять пальцем диск.
- Алло! - радостно прокричал Антон.
Дети живут настоящим. У них нет прошлого, оно их не тянет, поэтому они могут летать.
- Антон, - позвал я.
- Кто это?
- Это твой папа.
- Какой папа?
- А у тебя их много?
- У меня их два.
Я опустил руку. В трубке какое-то время толкались голоса. Потом гудки.
Я разжал пальцы. Трубка продолжала висеть и раскачиваться, а вместе с ней раскачивались гудки.
Когда я вернулся домой, было темно и тихо. Мои соседи спали. Я определил глазами свою дверь и решительно двинулся к ней, стараясь, чтобы меня не заносило в сторону и не било об стены. Следующая задача состояла в том, чтобы достать ключ, вставить его в замок и открыть дверь.
Я достал ключ, вставил его в замок, но ключ не поворачивался. Я стоял и обижался, напряженно глядя на дверь. И вдруг увидел печать, а на печати пломбу, как на ценной бандероли. Я потянул за пломбу, чтобы ее сорвать, но вместе с пломбой подалась и дверь.
Комната была моя. Занавески мои. Диван мой. Но одеяло чужое. Под одеялом спал Пашка Самодеркин.
Что бы это значило? Скорее всего, Шурочка подала в ЖЭК на расширение, и ей сказали: "Подумаем". А пока они думали, Шурочка въехала явочным порядком.
Других спальных мест в комнате не было. Значит, надо было освободить старое или соорудить новое. Будить Пашку мне было жалко. Я решил переночевать на шкурах, как дикарь, разложив их на полу.
В прошлом году, в деревне, где-то в самой середине страны, я купил у старика крестьянина шесть дубленых шкур по пять рублей за каждую. Я хотел пошить себе модный дубленый тулуп. Но шкуры эти нигде не принимали. Они были выделаны не фабрично, а кустарным способом. От них воняло козлом и хлевом в такой концентрации, что если пробыть в этом тулупе день, то к концу дня можно угореть и потерять сознание.
Носить эти шкуры нельзя. А переспать на них ночь можно, потому что они теплые и мягкие: две шкуры вниз, две шкуры сверху, одну под голову, и еще одна - лишняя. А утром уже можно будет представиться своим соседям - к их радости и огорчению одновременно.
Шурочка посмотрит на меня и скажет: "Нахал". - "Но почему? - спрошу я, оправдываясь. - Я же не виноват, что так случилось". - "Так могло случиться только с тобой, и больше ни с кем".
Мои шкуры лежали в чемодане. Чемодан - на шкафу. Я поднял руки и потянул на себя чемодан. Сверху лежали ракетки для бадминтона. Они поехали и упали на пол.
Пашка Самодеркин торопливо сел. На фоне окна определились его голова и оттопыренные уши. Я инстинктивно присел на корточки и подогнул голову к коленям.
- Мама! - громко сказал Пашка.
Он скинул ноги с дивана и побежал из комнаты. Следом за ним вился его страх. Я заразился Пашкиным страхом, распластался на полу и влез под диван.
Диван был низкий. Под ним могла уместиться только собака, и то не крупная, типа спаниеля. Тем не менее я втиснулся между полом и днищем дивана. Лежал, свернув голову в сторону, чтобы удобнее было дышать. Фасовым положением плеч и профильным головы я напоминал себе фараона или рядового древнего грека, каким его рисуют на фресках.
Я мог бы, в конце концов, стать за шкаф или за портьеру, чтобы не испытывать таких явных неудобств. Я мог бы не прятаться вообще. Но я представил себе, как сейчас, держась за руки, явятся Пашка и Шурочка и увидят среди ночи представителя того света. Прежде чем понять, они испугаются и заорут дуэтом, и я окажусь автором испуга и слез.
Раздалось мягкое шуршание шагов.
- Да нет тут никого, - сказала Шурочка и зажгла свет.
Ракетки от бадминтона валялись на полу.
- Ну что ты испугался, дурачок...
Шурочка и Пашка сели на диван, и я увидел перед собой четыре пятки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71