А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


- Что такое грека? - спросил Пашка.
- Какая грека? - не понял я.
- Ехал грека через реку, - объяснил Пашка.
- Это грек.
- Тогда почему не "ехал грек через реку"?
- Нескладно, - сказал я. - Тогда получится "ехал грек через рек".
Пашка подумал, потом сказал:
- Грека - это его жена. Он грек, а она грека.
- Тогда было бы "ехала грека через реку".
- А может, они наших падежей не знают. Это же греки.
Я задумался: что возразить Пашке? Пашка тоже задумался, глядя куда-то в пространство.
- Я должен равняться на Федора Федоровича Озмителя, - неожиданно, без всякого перехода сообщил он.
- А кто это?
- Герой-пограничник. Нас водили в Музей пограничных войск.
- А как ты собираешься равняться? - поинтересовался я.
Пашка посмотрел на меня. Потом скосил глаза в стену. Соображал.
- Не знаю, - сказал он. - Нам еще не объяснили...
...До отправления самолета оставалось сорок минут. Я стал в очередь и зарегистрировался.
Мой багаж состоял из одного маленького чемодана на молнии. Сдавать его я не стал, чтобы потом не ждать получения.
Когда я чего-то жду, я не могу при этом ни думать, ни читать. Я только жду, и ничего больше. Во мне накапливается кинетическая и потенциальная энергия, и мне хочется что-то совершить. Но совершить нечего. Я вынужден стоять со смирением воспитанного человека и при этом чувствовать себя, как нераскрытая консервная банка, которую поставили на медленный огонь.
Я зарегистрировался и отошел вместе с чемоданом.
От аэропорта до Адлера - два часа самолетом. А до моего дома - два часа на общественном транспорте. Так что я могу считать себя на середине пути, но я ощущаю себя гораздо дальше, чем на середине.
Я полностью отторгнут от своей комнаты в Петроверигском переулке, от инструментального ансамбля, от Микиной любви. Я свободен и ощущаю свою свободу непривычно, как человек, вышедший из тюремных ворот пять минут назад.
Я поднимаюсь по лестнице на второй этаж.
Вот дверь с табличкой "Начальник аэропорта". За дверью, должно быть, сидит сорокалетний седеющий человек и думает: "Я выбился в начальники. Ну и что?"
Вот и парикмахерская. Женский зал.
А вот и парикмахерша, вернее, маникюрша. Она сидит особняком за маленьким столиком и смотрит в окно, как я во время репетиции. То ли скучает в ожидании клиента, а может, продумывает свое место в сфере обслуживания.
Маникюрша похожа на царевну-лягушку в тот момент, когда она из лягушки уже превратилась в царевну. Очевидно, что она красавица царевна, но и заметно, что недавно была лягушкой. У нее чуть удлиненный рот и чуть выпученные глаза.
Глаза у нее, как озера, в которых отражаются белые облака. Они очень светлые, просторные. Выражение лица такое, будто ей рассказали что-то интересное и просили больше никому не передавать.
Царевна-лягушка посидела, потом поднялась и пошла куда-то в недра парикмахерской.
Линия шеи и плеча у нее совершенная. Если бы она сутулилась, то линия была бы нарушена. Поэтому она ступала прямо и не просто шла, а несла свои линии и веселую тайну своего лица.
Царевна-лягушка вернулась с кувшином горячей воды и несколько раз посмотрела в мою сторону.
- Что вы хотите? - спросила она.
- Маникюр.
- Садитесь, - пригласила она, не удивившись.
Может быть, невозмутимость - это ее юмор. А может быть, все знакомятся с ней подобным образом: не я один такой умный.
Я вошел и сел напротив.
Она протянула мне раскрытую ладонь, и я вложил туда свою руку. Я дал ей лапу, как собака, и так же посмотрел в глаза. Она не приняла мой взгляд. Не взяла меня в собаки и не пошла в хозяйки. Холодно спросила:
- Лаком будете покрывать?
- Конечно.
- Бесцветный?
- А какой модно?
- Красный. Как при нэпе.
- Значит, красный.
Я думал, она спросит: "Зачем вам крашеные ногти?" С этого вопроса началась бы наша беседа. Она началась бы сегодня, а окончилась лет через пятьдесят. Но царевналягушка ни о чем меня не спрашивала. Молча плеснула воду из кувшина в пластмассовую чашечку. Насыпала туда порошок, взбила пену. Потом с деловым видом сунула мою руку в горячую воду. Достала мизинец и стала состригать то, что казалось ей лишним.
Мика сильна своей зависимостью от моей жизни. А эта сильна своей независимостью. Через десять минут поднимет на меня небесные глаза и скажет: "Вы свободны". И хоть ты тут умри.
Из репродуктора доносилась песня про Стеньку Разина, как он плыл из-за острова на стрежень. Голос у певца был могучий, супермужской должно быть, певец ассоциировал себя с самим Степаном Разиным.
Царевна-лягушка перебирала в руках мои пальцы, склонив голову. Волосы у нее не темные и не светлые - серенькие, как перья у жаворонка. Кстати, я никогда не держал в руках жаворонка и не видел, какие у него перья.
- Некрасиво персиянку топить, - сказал я.
Царевна-лягушка отвлеклась от моего указательного пальца и подняла свои глаза под высокими бровями.
- Почему некрасиво?
- Ну, представьте себе: у нее папа - перс, князь. Она у него единственная дочка. Пришел посторонний человек, увел из родительского дома, посадил в лодку, набитую невоспитанными разбойниками. И вместо того чтобы защитить, взял и выкинул за борт. В набежавшую волну.
- Глупости, - сказала царевна-лягушка. - Здесь дело не в персиянке, а в народно-освободительном движении. Общее дело должно быть выше личных интересов.
- И вам ее не жалко?
- Так вообще вопрос не стоит.
Она отвинтила крышку от темной бутылочки и макнула туда кисточку.
Я ждал, что будет дальше.
Царевна-лягушка виртуозно провела кисточкой по всем десяти моим пальцам. Ногти получились яркие, блестящие, как леденцы.
Я сидел, протянув к ней руки с растопыренными пальцами, и в этот момент между нами проскочила искра-та самая, которая проскакивает между двумя грозовыми тучами, когда они близко подходят друг к другу. Та самая, от которой сверкает молния, гремит гром, на землю проливается дождь и из земли выбивается тонкий зеленый росток.
- А зачем вам крашеные ногти? - дрогнувшим голосом спросила царевна-лягушка.
Мне захотелось протянуть руки еще на десять сантиметров и положить их на совершенные линии шеи и плеча.
- Ведь на Западе делают маникюр, - ответил я тоже дрогнувшим голосом.
- На Западе и губы красят. Мы же с вами не на Западе.
Я сглотнул, чтобы проглотить волнение. Отвел глаза с ее лица на свои повисшие в пространстве руки. Соскользнул глазами от ногтей к запястью. Застрял взглядом на часах.
Если аэропорт работает по расписанию, то мой самолет ушел три минуты назад. А если здесь опаздывают так же, как и везде, если вдруг решили перед отлетом покрепче привернуть нужную гайку, то я успею.
Я мгновенно запер в себе все чувства, будто повернул ключ на два оборота. Оставил только собранность и ощущение цели.
В течение трех секунд я расплатился с царевной-лягушкой, при этом у меня смазался неподсохший лак.
На исходе семьдесят пятой секунды я уже бежал по летному полю, а за мной гнались и меня ловили Двое людей в служебных фуражках. Я вырывался и пытался объясниться, но не словами, а жестами. Они меня урезонивали не жестами, а словами.
Кончилось все это тем, что трап отошел и мой самолет поехал на взлетную полосу. Я мог бы догнать его и, ухватившись за хвост, долететь до Адлера по открытому воздуху. Встречный ветер обдувал бы мои ноги и оттягивал волосы со лба. Я еще мог бы догнать, но меня не пускали эти двое дисциплинированных товарищей.
Когда я вижу свой улетающий самолет или уходящего от меня человека кажется, что это последний самолет и последний человек в моей жизни. Так было и сейчас. Я сел на свой чемодан прямо посреди поля и уронил голову на руки.
Один из служителей порядка посмотрел на мои ногти и сказал:
- Подите к начальнику аэропорта, вам обменяют билет.
- Через двадцать минут пойдет дополнительный рейс на Адлер, - сказал другой. - Пока он будет бегать, опять опоздает.
Альтруизм - это разновидность эгоизма. Делая добро ближнему, человек упивается своим благородством. Если и не упивается, то, во всяком случае, доволен.
- Пойдемте с нами, - позвал тот, что был постарше. - Мы вас посадим...
Мои новые знакомые были из породы эгоистов-альтруистов. А скорее всего, они чередовали в себе черствость с благородством, принципиальность с беспринципностью. Я редко встречал только хамов или только благородных. Человек, как правило, чередует в себе состояния. Для общего психологическго баланса.
- А зачем вы ногти красите? - спросил тот, что помоложе.
Я вспомнил про маникюр, а заодно и про маникюршу. За эти несколько минут я успел ее забыть. Самолеты - ушедший и предстоящий - полностью вытеснили из меня хрупкое чувство.
Влюбленности похожи на сорванные цветы и на падающие звезды. Они так же украшают жизнь и так же быстро гибнут.
Каждый смертен, но человечество бессмертно. Это бессмертие обеспечивает любовь.
Я забыл царевну-лягушку, но оттого, что я был влюблен, я как бы прикоснулся к бессмертию и стал немножечко моложе.
Самолет взвыл, потом стал набирать отчаяние внутри себя. Это отчаяние погнало самолет по взлетной полосе. Он все сильнее мчался и все сильнее, неистовствовал, доводя звук до какого-то невероятного бесовского напряжения. И когда уже невозможно было вынести, самолет вдруг оторвался от земли и успокоился. Повис в воздухе.
Люди удрученно молчали. Они были заключены в капсулу самолета, от них ничего не зависело, и они ни в чем не были уверены.
Я заметил, что в поезде на отправление не обращают внимания и сразу же после отхода начинают есть крутые яйца и копченую колбасу. В самолете совсем по-другому. Человеку не свойственно отрываться от земли, он чувствует неестественность своего положения и недоверие к самолету.
Против меня сидел мальчик лет шестнадцати. Он был красивый и серьезный, и хотелось говорить ему "вы".
Рядом - его папа. Мы с ним примерно ровесники, но выглядим по-разному: папа выглядит респектабельно, соответственно своему возрасту и общественному положению. Он соответствует, а я нет. Я уставший, без мальчишеской романтики и без взрослых обязательств.
Папа подвинул свое плечо к плечу сына, а мальчик чуть заметно вжал свое плечо в отцовское, как бы заряжаясь его любовью и защитой.
Самолет набрал высоту. На крыльях появились крупные капли.
Я смотрел вниз на облака и думал: "Если и выпаду, то облака спружинят и задержат мои семьдесят шесть килограммов".
Мне вдруг превыше всего захотелось коснуться правым плечом своего отца, а левым - своего сына: справа - прошлое, слева - будущее, а я на живом стыке двух времен. У меня есть корни и есть ростки. Значит, я есмь.
Я откинулся в кресле, прикрыл глаза.
Самолет мерно гудел и, казалось, не двигался, а просто висел с включенным мотором.
...Крыло начало медленно отваливаться. Оно повисло, как перебитое, потом отделилось от самолета и осталось где-то позади. А на том месте, где оно было, обозначилась дыра.
Люди закричали. Крик все нарастал и уже перестал быть похожим на человеческий крик. Я почувствовал, как меня тянет, всасывает в эту дыру. Я расставил руки и ноги, как краб, чтобы уцепиться, задержаться. Но меня туго и окончательно выбило из самолета. Я захлебнулся леденящим холодом и полетел. Мимо меня, как падающая звезда, пролетел горящий мальчик. И я заплакал. Я летел и подробно плакал по себе. Облако меня обмануло. Оно не спружинило, а пропустило меня, и я увидел землю, тяжело летящую мне навстречу.
...Я проснулся от толчка.
Самолет шел по бетонной дорожке. Стюардесса стояла в конце салона и желала чего-то хорошего.
Шел восьмой день отдыха.
Ко мне заглянул архитектор и спросил, не хочу ли я совершить восхождение на Кикимору. Я не знал, хочу или нет, но сказал, что очень хочу.
Я снимал комнатку неподалеку от моря, у подножия горы Кикиморы. Вместе со мной в доме жили архитектор из Львова с женой и сыном жены.
Архитектор был рыжий и улыбчивый, как клоун. На вопрос: "Как жизнь?" - он отвечал: "Замечательно" - с такой убежденностью, что тут же хотелось поверить и порадоваться вместе с ним.
Архитектор терпеть не мог юг и говорил, что человек, рожденный в средней полосе, должен жить в средней полосе, в левитановском пейзаже. На юг он поехал лечиться от предынфарктного состояния.
Врачи предложили архитектору лечь в больницу, но он решил: если лечь в больницу, смотреть в потолок и слушать свое сердце - надвинутся тревожные отрицательные эмоции и сердце обязательно разорвется. Надо ехать на юг, плавать в море и бегать по горам. Надо принципиально не замечать своего сердца, и тогда оно подчинится. Как женщина.
Жена архитектора, как я ее понял, - современная хищница, но не в вульгарном понимании: поймать, сожрать. Орудие захвата у современных хищниц: нежность, преданность - подлинные чувства, которым нет цены. Но если жертва не поддается, если они видят, что совершили неудачный рывок в будущее, они полностью изымают свой вклад и помещают его в другого человека. И опять нежность, и опять верность, и не в чем упрекнуть.
У таких женщин, как правило, по одному ребенку, по нескольку браков и неврастения от желания объять необъятное. Они помногу говорят и уходят в слова, как алкоголик в водку. Они могут разговаривать по телефону по десять часов в день. Если бы словесную энергию можно было использовать в мирных целях, отпала бы надобность в электростанциях, работающих на каменном угле.
Жена архитектора любила проговаривать со мной свою жизнь и свои сомнения. Общаться с ней было очень удобно. Она совершенно не интересовалась собеседником и говорила только о себе, поэтому беседа шла в форме монолога. Я в это время думал о себе - тоже в форме монолога. И если бы наши голоса - ее звучащий, а мой внутренний - наложить один на другой, то получился бы оперный дуэт, когда певцы стоят в разных углах сцены и, глядя в зал, каждый поет про свое.
Сын жены архитектора Вадик - это особая статья. Ему семь лет. Он постоянно рисовал в альбоме, не рисовал даже, а набрасывал. Из-под его карандаша возникали островерхие средневековые замки, рыцари в тяжелых доспехах с паучьими ножками. У каждого рыцаря свой характер. Иногда Вадик зарисовывал свои сны, похожие на ужасы из фильмов Хичкока.
Я звал Вадика "чревовещатель", потому что разговаривал он не разжимая губ. Чревовещал, как правило, два слова: "Не хочу". Что бы ему ни предлагали: ягоды, фрукты, море, послеобеденный сон, - он ничего не хотел и был углублен в какую-то недетскую, немальчишескую жизнь. Это был сложившийся творческий человек с тяжелым, отвратительным характером. И только когда он пугался или плакал, было видно, что все-таки ребенок.
Я быстро снарядился и вышел на веранду. Вся команда, включая мальчика, стояла во дворе.
Я примкнул к группе. Архитектор тут же двинулся с места в карьер, как конь, которого крепко хлестнули.
Была середина дня. Солнце упирало свои лучи в самую макушку, и через две минуты я понял, что устал. Больше всего мне хотелось сейчас лечь на диван и раскрыть "Иностранную литературу" на прерванной странице. Это было желание, продиктованное чувством, но умом я понимал, что лежать с журналом на диване я могу всю зиму, весну и осень, а попасть на Кикимору - только во время отпуска и только в том случае, если кто-то позовет меня с собой.
Через несколько минут мы подошли к подножию горы и начали восхождение. Вдоль тропинки росла зеленая трава с сухими цветочками, сухой кустарник. Камни и камешки имели какой-то бытовой вид. Казалось, они не скатились с гор, а возникли здесь сами по себе.
Архитектор шел впереди всех - поднимался ровно и мощно, как лифт. Вадик тащился, упрямо глядя себе под ноги, и я ждал, когда он чего-нибудь захочет - именно того, что ему не смогут предложить: ягоды, фрукты, море, послеобеденный сон. Жена архитектора шла, как истая горянка. Горянки привыкли к горным перевалам и даже вяжут по дороге.
Я остановился, снял рубашку и понес ее в руке. Рубашка ничего не весила, но я воспринимал ее как тяжесть. Я устал. Я чувствовал, что дышу по привычке жить. Вдыхаю и выдыхаю, но воздух не утомляет меня...
...Где-то в Старопанском переулке живет мой сын Антон Климов. С его мамой мы разошлись десять лет назад. Мне понятно, почему мы разошлись, но мне до сих пор непонятно, почему мы поженились. Наверное, приняли за любовь томление молодых тел. Мы приняли одно за другое. Совершили ошибку. Антон - результат ошибки, но тем не менее он живет себе и здравствует, и мы с ним два без вины виноватых мужика - большой и маленький.
Он без отца. Я без сына. Мы поровну платим судьбе.
Но если я женюсь в другой раз да еще заведу другого ребенка, то я как бы оставляю Антона на обочине своей жизни, а сам еду дальше. Я-то могу поехать, но с каким лицом, если за моей спиной стоит и смотрит мне вслед светловолосый мальчик, подвижный как ртуть, говорящий хрипатым басом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71