В окопе он натыкается на рассыпанные консервные банки. Они гремят. Лейтенант вполголоса изрыгает проклятия. Оле пугается. Пугается очень сильно и очень явно. Испуг ударяет ему в руки. Руки хватают лопату и взмахивают ею среди крутящегося снежного вихря.
— Мама, мамочка! — кричит лейтенант и вдруг становится маленьким и жалким.
В окопах объявлена тревога. Оле пытается выпрыгнуть на бруствер. Его хватают, тащат обратно.
Допрос у полкового юриста. До сих пор он считался «хорошим солдатом». Что с ним стало?
— Мне показалось, что противник меня обходит.
Одни говорят: «Возможно». Другие: «Сомнительно, очень сомнительно».
Оле отвозят в тыл. Там ему выносят приговор: крепость.
Путь домой начался из тюрьмы в Нижней Силезии. Советская Армия приближалась. Арестантов гнали по шоссе. Рядом с Оле шел матереубийца, впереди — его друг Герхард Френцель, позади — «свидетель Иеговы». Обмороженные пальцы божьего свидетеля торчали из рваных башмаков на деревянной подошве. Господь сотворит свой суд!
Матереубийца рыдал в приступе безумия и умолял отца, которого давно не было в живых, простить ему убийство матери. Его вопли заглушало рычание полицейских собак.
Герхард Френцель считал шаги.
— Это придает силы. За счетом забываешь боль!
— Один только бог дарует силу,— бормотал «свидетель Иеговы».
Из Нижней Силезии их пустилось в путь пятьсот человек. До Нидер-Лаузица дошло двести полумертвецов.
Они расположились лагерем на берегу Нейсе в ожидании дальнейших приказов. Таковых не воспоследовало. На другом берегу виднелись игрушечные окопы и танковые заграждения фольксштурмистов. Конвоиры нервничали. Арестантам разрешено было окапываться на ночь. Во время рытья окопа силы оставили Оле. Он, поваливший столько деревьев в лесах барона фон Веделынтедта, теперь сам лежал как поваленное дерево.
Копая, они наткнулись на брюкву и снова забросали песком эти прозрачно-белые плоды земли. Ночью Герхард сунул Оле в рот разжеванной брюквы. Оле проглотил, и его тут же вырвало.
Лагерь был разбит на лесной опушке. Конвой на ночь устраивался у костров. Собаки, непрерывно носившиеся вокруг арестантов, образовывали невидимую границу между теми, кто грелся, и теми, кто замерзал.
Изрядно хлебнув коньяку, конвоиры затеяли спор. Образовались две партии. Партия унтершарфюрера стояла за то, чтобы прикончить всех арестантов. Другая ратовала за доставку их на родину. Родиной они именовали землю за Нейсе. Маленькой стала их родина. И они тоже.
— Давай-ка бросим жребий! Унтершарфюрер так и взвился:
— Из-за этих преступников жребий бросать! Одноглазый солдат, непрестанно ходивший вокруг костра,
пробормотал:
— Преступники, преступники, а ну как нагрянут русские?
— Уже в штаны наложил? — Унтершарфюрер сплюнул.— Ладно, давайте бросать жребий.
Арестантский пост подслушивания отступил со своих позиций. Герхард Френцель предложил: каждому взять по дубинке. Среди арестантов не нашлось ни одного, кто счел бы себя слишком слабым, чтобы орудовать дубинкой. Даже от «свидетеля Иеговы» отступился его кроткий бог. У костра бросали жребий.
— А ну, затяни песню,— приказал унтершарфюрер. Никто ему не повиновался. Слышно было, как потрескивает огонь. Наконец кто-то запел:
Вдруг одноглазый остановился. Прислушался, не доносится ли шум из лесу, и отошел подальше.
— Может, еще кто-нибудь хочет поплакать одним глазом? — издевался унтершарфюрер.
Глухой грохот за лесом. Тарахтение моторов. Почва начинает содрогаться.
— Русские танки! — кричит какой-то ефрейтор. Караульное подразделение вскакивает. Начинается стрельба.
Арестанты задыхаются от волнения. Неужто свобода близка?
— Пропустить танки! Соблюдать осторожность,— предостерегает Герхард Френцель.
Затрещали автоматы. Засвистели пули. Взвыли снаряды. Герхард Френцель упал.
Оле уже готов был бежать к нему, упасть на траву рядом с умирающим другом, но взглянул на товарищей,— проблеск надежды привел их в полное смятение. Оле «принял командование».
Унтершарфюрер протиснулся сквозь толпу арестантов.
— Камрады, переплывем Нейсе — там наша родина!
— Его родина — не наша родина!—крикнул Оле. Дубинка «свидетеля Иеговы» хватила по башке унтершарфюрера.
Советские танки пробились к реке. На противоположном берегу в окопах фольксштурма затрещали выстрелы. Один из арестантов, привязав красный лоскут к своей дубинке, пошел среди свистящих пуль прямо на танк. Это был Оле.
Весна еще только начиналась. Оле нашел где-то солдатскую шинель и надел ее поверх своего подбитого ветром арестантского платья. На голове у него красовалась серая шляпа. Эта шляпа в чистом поле подкатилась ему под ноги. В такой не зазорно было бы разгуливать и коммерсанту.
От Блюменау остался разве что скелет деревни. Балки домов без крыш, точно костлявые руки, вздымались к небу. Крысы выходили на разбой еще до наступления темноты и копошились на куче перьев в саду у пастора.
Сквозь прореху в облаках солнце посылало на землю прощальный луч. Белый мотылек слетел с неба на покореженный стальной шлем и забил крылышками.
Оле искал людей. И нашел шестерых советских солдат: как мартовские козлята, они весело и мирно возились под липой. При виде Оле лица их стали серьезными. Он торопливо расстегнул шинель и показал им свое арестантское платье. Суровость мигом сошла с их лиц.
— Ты из лагеря?
— Отец, мать, жена есть?
Ему нечего было ответить на этот вопрос. Он не знал, что его ждет на родине. На этот вечер Оле и советские солдаты стали единой семьей: молодой отец и шестеро сыновей. Они ели, пили, свертывали цыгарки из махры и газетной бумаги, пели: «Тайга, тайга, кругом снега...»
Оле побледнел. Его желудок отказывался праздновать возвращение. Шатаясь, он поднялся, тут же повалился на кучу мякины и спал, спал...
Проснулся он на столе в ратуше. Новые друзья прикрыли его одеялом. Подушкой ему служили папки с делами. «Продовольственное положение в Третьей империи» — было выведено на них канцелярским почерком.
За окном сияло щебечущее, весеннее утро; мычание коровы вдруг ворвалось в этот щебет. Радостное мычание, сигнал жизни.
Корова стояла под окном, нетерпеливо топчась от прилива молока.
Оле стащил с себя арестантскую куртку, засучил дырявые рукава фуфайки и вышел на крыльцо.
Первые глотки молока он пил из своей серой шляпы. Они показались ему живой водой. Новая жизнь Оле пускала первые корешки. Начало было как в сказке: шесть сыновей пригнали корову больному отцу...
Оле стоял на истерзанной снарядами лесной опушке, возле развалин родительского дома. Фруктовые деревья в их скудном садике чернели, мертвые и обугленные. Одна из отцовских юлубок вдруг вынырнула из низко нависших облаков — белый комочек над чернотою пожарища. В клюве она несла травинку для гнезда в расселине сосны.
Опять вьешь гнездо, белая голубка? Оле огляделся вокруг, но ничего не увидел, кроме молчащего простреленного леса и белого пятнышка в небе. Голубь Ноя принес оливковую ветвь. Голубь Оле —травинку для гнезда после всемирного потопа.
Оле расчистил о г мусора обгорелую дверцу погреба. Уж не думал ли он найти сокровища в ханзеновской лачуге?
В погребе он нашел труп. Пауль Ханзен лежал, подкарауливая кого-то, у самого входа. В руке старик сжимал карабин. Смерть нежданно застигла его.
Пауль Ханзен, человек без зацепки в жизни, перышко в вихре чужих воззрений,—вот он лежит здесь, направив дуло ружья на своих освободителей. Жизнь раба окончилась, карабин папаши Пауля был нацелен и на родного сына.
Когда Аннгрет вернулась издалека с рытья окопов, Оле возводил стены из межевых камней и дважды обожженного кирпича над старым погребом. Аннгрет вышла из леса с мешком за плечами, как лесовичка в сказке. Оле ее не узнал.
— Вам кого, матушка?
Мешок Аннгрег полетел на землю.
Медленно, шаг за шагом приближались они друг к другу, силясь разглядеть, что еще осталось в каждом от знакомых черт. Потом они целовались в палисаднике под сенью обгорелых деревьев. Поцелуй Оле был приправлен солью рабочего пота. Поцелуй Аннгрет отдавал горьким потом грузчика. Некоторое время они стояли обнявшись. Затем обрадовались, что хоть руки-то у них есть, и расцепились.
— Ну, а теперь подумаем, что будет дальше,— сказал Оле, весь он жил уже в будущем.
Голубоватый свет зимнего утра струится в комнату. В плетях дикого винограда ссорятся воробьи. Оле проснулся. Вчерашнего хмеля как не бывало. Только тело болит и ноет, словно на него набросились осатанелые шершни.
Из хлева слышится мычание, блеяние. Воинственные домашние шумы! Кобыла ржет, мерин нетерпеливо бьет копытом в < гену конюшни.
Аннгрет, видно, нет дома. Оле старается восстановить в памяти вчерашний день. Он скатывается со своего ложа и, обессилев, остается лежать на овчине перед кроватью. Правая нога у него неподвижна. Потом он кое-как поднимается, раскидывая руки, и вприпрыжку, как журавль с подрезанными крыльями, ковыляет вон из комнаты.
Заходит в гостиную, в кухню, ищет Аннгрет. Страх охватывает его. Он берет кухонный нож, плетется к лестнице на чердак и, цепляясь за перила, тащится наверх.
Обыскивает весь чердак: мешки, рассыпанное зерно, голенища разрезанных сапог, висящие на балке, запах ржи и вонь мышиного помета... А вот и мешок, на котором вчера сидела Аннгрет.
Он испускает тяжелый вздох, отшвыривает в сторону нож и, ковыляя на одной ноге, спускается вниз. Ничего она с собой не сделает, нет, нет, не так она глупа! Лестница скользит под ним. Ступени колышутся как волны...
Придя в сознание, Оле ползком добирается до спальни, до кровати и лежит не шевелясь. Его кровать — остров, мычанье, блеянье, ржанье во дворе — рев прибоя.
Полдень. Аннгрет входит в дом. Запах зимнего дня струится с ее платья, улыбаясь, она склоняется над Оле.
— Дорогой мой муж!
Значит, сапожная распря забыта! Аннгрет ощупывает избитого мужа.
— Этого ты Рамшу не спустишь!
Он улыбается. Он возьмет оглоблю и вздует Рамша. Месть иной раз сладка как мед!
Аннгрет сурова и неумолима.
— Надо заявить на него.
Приходит врач: рваная рана на лбу, одна нога сломана. В больницу, и немедленно.
-— Я нужен здесь, доктор.
Врач уступает, накладывает повязку с постоянным натяжением— три кирпича вместо противовеса, рану заклеивает пластырем.
Оле засыпает, просыпается, опять засыпает и снова просыпается. Жизнь его как в яму провалилась. Безветрие. Ни спешки, ни суеты, никаких поездок в город, районных собраний, заседаний.
Хотелось бы Оле посмотреть, хорошо ли озимь укрыта снегом, постоять под высокими соснами, когда вороны слетают с поля и, Драчливо хлопая крыльями, устраиваются на ночь в сосновых ветвях. Он подымается, и комната ходуном ходит перед его сказами. Трясутся гири на ходиках. Волны колышутся в зеркал В голове у него гудит.
Наступает ночь. Оле думает об Антоне: затрещала сосна — захлопнулась дверь. За дверью великая ночь. Непроглядная тьма. Оле дрожит от холода. Вселенская стужа.
Забрезжило утро. Аннгрет ходит по дому — воплощенная невинность. Она благоухает, из кухни тоже доносятся соблазнительные ароматы.
Оле греют, и просить об этом ему не пришлось. Аннгрет ласково постукивает пальцем по его гипсовой повязке.
— Ты у меня как памятник!
Они смеются, сегодня им очень хорошо вдвоем. Но Аннгрет вдруг говорит:
— Не хотела бы я сейчас быть в шкуре лесопильщика.— Радостный трепет проходит по телу Аннгрет.
Оле никак не надивится, почему лесопильщик попал к ним в кровать.
На лесопильне весь день жужжит электропила. Вечером, когда смолкают эти раздражающие шумы, воркование голубей в голубятнях звучит как изысканная музыка. Ручей, некогда приводивший в движение мельницу, протекает по саду, делит пополам огромную площадь дровяного склада и, журча, убегает в возделанные поля.
Наши предки считали, что морозом господь бог убивает комаров и прочих вредных тварей. Многовато хлопот! Уже старый хозяин Рамш досадовал на неэкономное всемогущество божие. И вместо замерзшего ручья нанял другого слугу, который плевать хотел на морозы,— электрический ток!
Старый хозяин умер. Мир его праху! Вдова хозяина ссорится с кухаркой, да так, что гремят конфорки и горшки разлетаются вдребезги.
Рядом с кухней в своем кабинете сидит молодой хозяин, Юлиан Рамш, и считает. Перебранка женщин действует ему на нервы. Он швыряет пресс-папье в дверь.
— I Ъе§ уои гог зИепсе1. Да заткнитесь вы!
На кухне воцаряется тишина. Он опять может думать. Многого ли стоит его дело без благословенного леса? На лесном перегное наряду с грибами и ягодами произрастает сырье лесопильни. И многого ли поит лесопильщик, у которого не налажен контакт с лесничим? В Блюменау больше нет лесничего. Тот, кто заменял его, этот красный Дюрр, погиб, да еще так трагически. Жалко все-таки, что ни говори — христианская душа!
В деревне шепчутся: отчего произошло это несчастье? А бог его знает! Рамш может говорить только о том, что своими глазами видел: красный Антон — в такой спешке — бежал навстречу своему несчастью! Выскочил из-за пригорка, словно на него напали пчелы. Нет, леди и джентльмены, не пчелы, а Оле Ханзен. Черт его знает, что за дела были у Антона с этим Оле.
Дверь кабинета тихонько приотворяется. Входит Мампе Горемыка, ни от чего не отказчик. Он спотыкается о пресс-папье. Суеверно отступает обратно за дверь, снова входит и в своих рваных резиновых сапогах топает к кухонной двери. Тут он становится на колени и глядит в замочную скважину.
— Ты что, молишься?
Мампе Горемыка и не думает молиться. Он берет пробу воздуха. Что-то попахивает бабьей склокой!
Они идут в комнату с желтыми розами. Там пахнет самой настоящей сливянкой. Мампе готов кататься по полу, как кот, учуявший валерьянку.
— Раздавим по рюмашке, Юлиан, а? Лесопильщик приносит бутылку.
— Спозаранку и уже за питье. Ну да я тебе с наперсток дам, не больше, а то смотри. Убью тебя!
Мампе пьет три раза по наперстку и посмеивается.
— Кнут, Юлиан, спрячь кнут, того и гляди, нагрянет полиция. Рамш виду не подает, что испугался. Кнут он и не подумает
прятать. Пусть смотрит, кто хочет. Это сувенир, фамильная безделка.
Мампе посмеивается хитро, в надежде на сливянку.
— Да, но Оле она башку прошибла, эта фамильная безделка.
— Заткнись и так далее, спиртная бочка!
Лесопильщик идет на склад. В ильм Хольтен связывает в пучки обструганные палочки для подвязывания цветов. Свежее дерево источает аромат. Рамш ощупывает пучки. Не толстоваты ли?
— По сто штук в пучке, как всегда. Рамш развязывает пучок и начинает считать: один, два, три Вильм Хольтен возмущен.
— Я, кажется, тоже считать умею!
— И не мешать! Девяносто восемь, девяносто девять... три штуки лишние. Ты меня разорить хочешь.— Он уносит три палочки в кабинет.
Там, на шкафу, рядом с пачками дел лежит пресловутый кнут. Рамш сует его под куртку и, насвистывая модную песенку, спускается в подвал.
Часом позднее являются непрошеные гости. Народный полицейский Мартен и еще какой-то тип в кожаном пальто. Студенческие шрамы лесопильщика приветливо расплываются. Он приносит коньяк, сигары и сигареты.
— Нет, не беспокойтесь, мы по служебной надобности. Рамш становится словоохотлив.
— К чему эта спешка? Спешку делают люди, точь-в-точь как доски или бруски.— Он, слава богу, учился, знает, что такое. Поток слов. Его друзей, вероятно, интересует бегство лесничего Флункера? И еще дурацкая история с кредитным билетом. Жена лесничего, эта курица... Все вздор! Возможно ли, чтобы такой человек, как он, терял деньги в их доме, да еще кредитками! 8о Неужто бы он сидел на своем месте, если бы так и сеял взятки в квартире лесничего? Вдумайтесь-ка хорошенько!
Народный полицейский Мартен берет со шкафа кнут.
А-а, вот оно что! Теперь Рамш знает, зачем пожаловали эти господа. Он срывает с головы зеленую шляпу. Пластырь на проплешине словно бы вырос за ночь. А его что, по головке погладили? Его избили единственно за то, что он христианин. Око за око, зуб за зуб, и так далее.
Мартен ухмыляется.
— Разве это сказал Христос?
Христос явился позднее.
Человек в кожаном пальто рассматривает кнут. Вытаскивает из плети обструганную палочку. Он явно не удовлетворен, выходит из комнаты и наискосок через двор шагает к складу.
Рамш сидит как на горячей сковороде. Но шрамы все еще приветливо расплываются. Он беседует с Мартеном, рассказывает ему истории из жизни любимых и давно покинутых стран: Америки и медицины!
— Человек приспосабливается!
— Не всякий,— говорит Мартен.
В Америке, этой стране неограниченных возможностей, Рамш встретил одного парня с мозолями на пальцах рук.
Мартен качает головой.
Рамш видит, как человек в кожаном пальто вместе с Вильмом Хольтеном заходит в дом. Очная ставка, думает он.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
— Мама, мамочка! — кричит лейтенант и вдруг становится маленьким и жалким.
В окопах объявлена тревога. Оле пытается выпрыгнуть на бруствер. Его хватают, тащат обратно.
Допрос у полкового юриста. До сих пор он считался «хорошим солдатом». Что с ним стало?
— Мне показалось, что противник меня обходит.
Одни говорят: «Возможно». Другие: «Сомнительно, очень сомнительно».
Оле отвозят в тыл. Там ему выносят приговор: крепость.
Путь домой начался из тюрьмы в Нижней Силезии. Советская Армия приближалась. Арестантов гнали по шоссе. Рядом с Оле шел матереубийца, впереди — его друг Герхард Френцель, позади — «свидетель Иеговы». Обмороженные пальцы божьего свидетеля торчали из рваных башмаков на деревянной подошве. Господь сотворит свой суд!
Матереубийца рыдал в приступе безумия и умолял отца, которого давно не было в живых, простить ему убийство матери. Его вопли заглушало рычание полицейских собак.
Герхард Френцель считал шаги.
— Это придает силы. За счетом забываешь боль!
— Один только бог дарует силу,— бормотал «свидетель Иеговы».
Из Нижней Силезии их пустилось в путь пятьсот человек. До Нидер-Лаузица дошло двести полумертвецов.
Они расположились лагерем на берегу Нейсе в ожидании дальнейших приказов. Таковых не воспоследовало. На другом берегу виднелись игрушечные окопы и танковые заграждения фольксштурмистов. Конвоиры нервничали. Арестантам разрешено было окапываться на ночь. Во время рытья окопа силы оставили Оле. Он, поваливший столько деревьев в лесах барона фон Веделынтедта, теперь сам лежал как поваленное дерево.
Копая, они наткнулись на брюкву и снова забросали песком эти прозрачно-белые плоды земли. Ночью Герхард сунул Оле в рот разжеванной брюквы. Оле проглотил, и его тут же вырвало.
Лагерь был разбит на лесной опушке. Конвой на ночь устраивался у костров. Собаки, непрерывно носившиеся вокруг арестантов, образовывали невидимую границу между теми, кто грелся, и теми, кто замерзал.
Изрядно хлебнув коньяку, конвоиры затеяли спор. Образовались две партии. Партия унтершарфюрера стояла за то, чтобы прикончить всех арестантов. Другая ратовала за доставку их на родину. Родиной они именовали землю за Нейсе. Маленькой стала их родина. И они тоже.
— Давай-ка бросим жребий! Унтершарфюрер так и взвился:
— Из-за этих преступников жребий бросать! Одноглазый солдат, непрестанно ходивший вокруг костра,
пробормотал:
— Преступники, преступники, а ну как нагрянут русские?
— Уже в штаны наложил? — Унтершарфюрер сплюнул.— Ладно, давайте бросать жребий.
Арестантский пост подслушивания отступил со своих позиций. Герхард Френцель предложил: каждому взять по дубинке. Среди арестантов не нашлось ни одного, кто счел бы себя слишком слабым, чтобы орудовать дубинкой. Даже от «свидетеля Иеговы» отступился его кроткий бог. У костра бросали жребий.
— А ну, затяни песню,— приказал унтершарфюрер. Никто ему не повиновался. Слышно было, как потрескивает огонь. Наконец кто-то запел:
Вдруг одноглазый остановился. Прислушался, не доносится ли шум из лесу, и отошел подальше.
— Может, еще кто-нибудь хочет поплакать одним глазом? — издевался унтершарфюрер.
Глухой грохот за лесом. Тарахтение моторов. Почва начинает содрогаться.
— Русские танки! — кричит какой-то ефрейтор. Караульное подразделение вскакивает. Начинается стрельба.
Арестанты задыхаются от волнения. Неужто свобода близка?
— Пропустить танки! Соблюдать осторожность,— предостерегает Герхард Френцель.
Затрещали автоматы. Засвистели пули. Взвыли снаряды. Герхард Френцель упал.
Оле уже готов был бежать к нему, упасть на траву рядом с умирающим другом, но взглянул на товарищей,— проблеск надежды привел их в полное смятение. Оле «принял командование».
Унтершарфюрер протиснулся сквозь толпу арестантов.
— Камрады, переплывем Нейсе — там наша родина!
— Его родина — не наша родина!—крикнул Оле. Дубинка «свидетеля Иеговы» хватила по башке унтершарфюрера.
Советские танки пробились к реке. На противоположном берегу в окопах фольксштурма затрещали выстрелы. Один из арестантов, привязав красный лоскут к своей дубинке, пошел среди свистящих пуль прямо на танк. Это был Оле.
Весна еще только начиналась. Оле нашел где-то солдатскую шинель и надел ее поверх своего подбитого ветром арестантского платья. На голове у него красовалась серая шляпа. Эта шляпа в чистом поле подкатилась ему под ноги. В такой не зазорно было бы разгуливать и коммерсанту.
От Блюменау остался разве что скелет деревни. Балки домов без крыш, точно костлявые руки, вздымались к небу. Крысы выходили на разбой еще до наступления темноты и копошились на куче перьев в саду у пастора.
Сквозь прореху в облаках солнце посылало на землю прощальный луч. Белый мотылек слетел с неба на покореженный стальной шлем и забил крылышками.
Оле искал людей. И нашел шестерых советских солдат: как мартовские козлята, они весело и мирно возились под липой. При виде Оле лица их стали серьезными. Он торопливо расстегнул шинель и показал им свое арестантское платье. Суровость мигом сошла с их лиц.
— Ты из лагеря?
— Отец, мать, жена есть?
Ему нечего было ответить на этот вопрос. Он не знал, что его ждет на родине. На этот вечер Оле и советские солдаты стали единой семьей: молодой отец и шестеро сыновей. Они ели, пили, свертывали цыгарки из махры и газетной бумаги, пели: «Тайга, тайга, кругом снега...»
Оле побледнел. Его желудок отказывался праздновать возвращение. Шатаясь, он поднялся, тут же повалился на кучу мякины и спал, спал...
Проснулся он на столе в ратуше. Новые друзья прикрыли его одеялом. Подушкой ему служили папки с делами. «Продовольственное положение в Третьей империи» — было выведено на них канцелярским почерком.
За окном сияло щебечущее, весеннее утро; мычание коровы вдруг ворвалось в этот щебет. Радостное мычание, сигнал жизни.
Корова стояла под окном, нетерпеливо топчась от прилива молока.
Оле стащил с себя арестантскую куртку, засучил дырявые рукава фуфайки и вышел на крыльцо.
Первые глотки молока он пил из своей серой шляпы. Они показались ему живой водой. Новая жизнь Оле пускала первые корешки. Начало было как в сказке: шесть сыновей пригнали корову больному отцу...
Оле стоял на истерзанной снарядами лесной опушке, возле развалин родительского дома. Фруктовые деревья в их скудном садике чернели, мертвые и обугленные. Одна из отцовских юлубок вдруг вынырнула из низко нависших облаков — белый комочек над чернотою пожарища. В клюве она несла травинку для гнезда в расселине сосны.
Опять вьешь гнездо, белая голубка? Оле огляделся вокруг, но ничего не увидел, кроме молчащего простреленного леса и белого пятнышка в небе. Голубь Ноя принес оливковую ветвь. Голубь Оле —травинку для гнезда после всемирного потопа.
Оле расчистил о г мусора обгорелую дверцу погреба. Уж не думал ли он найти сокровища в ханзеновской лачуге?
В погребе он нашел труп. Пауль Ханзен лежал, подкарауливая кого-то, у самого входа. В руке старик сжимал карабин. Смерть нежданно застигла его.
Пауль Ханзен, человек без зацепки в жизни, перышко в вихре чужих воззрений,—вот он лежит здесь, направив дуло ружья на своих освободителей. Жизнь раба окончилась, карабин папаши Пауля был нацелен и на родного сына.
Когда Аннгрет вернулась издалека с рытья окопов, Оле возводил стены из межевых камней и дважды обожженного кирпича над старым погребом. Аннгрет вышла из леса с мешком за плечами, как лесовичка в сказке. Оле ее не узнал.
— Вам кого, матушка?
Мешок Аннгрег полетел на землю.
Медленно, шаг за шагом приближались они друг к другу, силясь разглядеть, что еще осталось в каждом от знакомых черт. Потом они целовались в палисаднике под сенью обгорелых деревьев. Поцелуй Оле был приправлен солью рабочего пота. Поцелуй Аннгрет отдавал горьким потом грузчика. Некоторое время они стояли обнявшись. Затем обрадовались, что хоть руки-то у них есть, и расцепились.
— Ну, а теперь подумаем, что будет дальше,— сказал Оле, весь он жил уже в будущем.
Голубоватый свет зимнего утра струится в комнату. В плетях дикого винограда ссорятся воробьи. Оле проснулся. Вчерашнего хмеля как не бывало. Только тело болит и ноет, словно на него набросились осатанелые шершни.
Из хлева слышится мычание, блеяние. Воинственные домашние шумы! Кобыла ржет, мерин нетерпеливо бьет копытом в < гену конюшни.
Аннгрет, видно, нет дома. Оле старается восстановить в памяти вчерашний день. Он скатывается со своего ложа и, обессилев, остается лежать на овчине перед кроватью. Правая нога у него неподвижна. Потом он кое-как поднимается, раскидывая руки, и вприпрыжку, как журавль с подрезанными крыльями, ковыляет вон из комнаты.
Заходит в гостиную, в кухню, ищет Аннгрет. Страх охватывает его. Он берет кухонный нож, плетется к лестнице на чердак и, цепляясь за перила, тащится наверх.
Обыскивает весь чердак: мешки, рассыпанное зерно, голенища разрезанных сапог, висящие на балке, запах ржи и вонь мышиного помета... А вот и мешок, на котором вчера сидела Аннгрет.
Он испускает тяжелый вздох, отшвыривает в сторону нож и, ковыляя на одной ноге, спускается вниз. Ничего она с собой не сделает, нет, нет, не так она глупа! Лестница скользит под ним. Ступени колышутся как волны...
Придя в сознание, Оле ползком добирается до спальни, до кровати и лежит не шевелясь. Его кровать — остров, мычанье, блеянье, ржанье во дворе — рев прибоя.
Полдень. Аннгрет входит в дом. Запах зимнего дня струится с ее платья, улыбаясь, она склоняется над Оле.
— Дорогой мой муж!
Значит, сапожная распря забыта! Аннгрет ощупывает избитого мужа.
— Этого ты Рамшу не спустишь!
Он улыбается. Он возьмет оглоблю и вздует Рамша. Месть иной раз сладка как мед!
Аннгрет сурова и неумолима.
— Надо заявить на него.
Приходит врач: рваная рана на лбу, одна нога сломана. В больницу, и немедленно.
-— Я нужен здесь, доктор.
Врач уступает, накладывает повязку с постоянным натяжением— три кирпича вместо противовеса, рану заклеивает пластырем.
Оле засыпает, просыпается, опять засыпает и снова просыпается. Жизнь его как в яму провалилась. Безветрие. Ни спешки, ни суеты, никаких поездок в город, районных собраний, заседаний.
Хотелось бы Оле посмотреть, хорошо ли озимь укрыта снегом, постоять под высокими соснами, когда вороны слетают с поля и, Драчливо хлопая крыльями, устраиваются на ночь в сосновых ветвях. Он подымается, и комната ходуном ходит перед его сказами. Трясутся гири на ходиках. Волны колышутся в зеркал В голове у него гудит.
Наступает ночь. Оле думает об Антоне: затрещала сосна — захлопнулась дверь. За дверью великая ночь. Непроглядная тьма. Оле дрожит от холода. Вселенская стужа.
Забрезжило утро. Аннгрет ходит по дому — воплощенная невинность. Она благоухает, из кухни тоже доносятся соблазнительные ароматы.
Оле греют, и просить об этом ему не пришлось. Аннгрет ласково постукивает пальцем по его гипсовой повязке.
— Ты у меня как памятник!
Они смеются, сегодня им очень хорошо вдвоем. Но Аннгрет вдруг говорит:
— Не хотела бы я сейчас быть в шкуре лесопильщика.— Радостный трепет проходит по телу Аннгрет.
Оле никак не надивится, почему лесопильщик попал к ним в кровать.
На лесопильне весь день жужжит электропила. Вечером, когда смолкают эти раздражающие шумы, воркование голубей в голубятнях звучит как изысканная музыка. Ручей, некогда приводивший в движение мельницу, протекает по саду, делит пополам огромную площадь дровяного склада и, журча, убегает в возделанные поля.
Наши предки считали, что морозом господь бог убивает комаров и прочих вредных тварей. Многовато хлопот! Уже старый хозяин Рамш досадовал на неэкономное всемогущество божие. И вместо замерзшего ручья нанял другого слугу, который плевать хотел на морозы,— электрический ток!
Старый хозяин умер. Мир его праху! Вдова хозяина ссорится с кухаркой, да так, что гремят конфорки и горшки разлетаются вдребезги.
Рядом с кухней в своем кабинете сидит молодой хозяин, Юлиан Рамш, и считает. Перебранка женщин действует ему на нервы. Он швыряет пресс-папье в дверь.
— I Ъе§ уои гог зИепсе1. Да заткнитесь вы!
На кухне воцаряется тишина. Он опять может думать. Многого ли стоит его дело без благословенного леса? На лесном перегное наряду с грибами и ягодами произрастает сырье лесопильни. И многого ли поит лесопильщик, у которого не налажен контакт с лесничим? В Блюменау больше нет лесничего. Тот, кто заменял его, этот красный Дюрр, погиб, да еще так трагически. Жалко все-таки, что ни говори — христианская душа!
В деревне шепчутся: отчего произошло это несчастье? А бог его знает! Рамш может говорить только о том, что своими глазами видел: красный Антон — в такой спешке — бежал навстречу своему несчастью! Выскочил из-за пригорка, словно на него напали пчелы. Нет, леди и джентльмены, не пчелы, а Оле Ханзен. Черт его знает, что за дела были у Антона с этим Оле.
Дверь кабинета тихонько приотворяется. Входит Мампе Горемыка, ни от чего не отказчик. Он спотыкается о пресс-папье. Суеверно отступает обратно за дверь, снова входит и в своих рваных резиновых сапогах топает к кухонной двери. Тут он становится на колени и глядит в замочную скважину.
— Ты что, молишься?
Мампе Горемыка и не думает молиться. Он берет пробу воздуха. Что-то попахивает бабьей склокой!
Они идут в комнату с желтыми розами. Там пахнет самой настоящей сливянкой. Мампе готов кататься по полу, как кот, учуявший валерьянку.
— Раздавим по рюмашке, Юлиан, а? Лесопильщик приносит бутылку.
— Спозаранку и уже за питье. Ну да я тебе с наперсток дам, не больше, а то смотри. Убью тебя!
Мампе пьет три раза по наперстку и посмеивается.
— Кнут, Юлиан, спрячь кнут, того и гляди, нагрянет полиция. Рамш виду не подает, что испугался. Кнут он и не подумает
прятать. Пусть смотрит, кто хочет. Это сувенир, фамильная безделка.
Мампе посмеивается хитро, в надежде на сливянку.
— Да, но Оле она башку прошибла, эта фамильная безделка.
— Заткнись и так далее, спиртная бочка!
Лесопильщик идет на склад. В ильм Хольтен связывает в пучки обструганные палочки для подвязывания цветов. Свежее дерево источает аромат. Рамш ощупывает пучки. Не толстоваты ли?
— По сто штук в пучке, как всегда. Рамш развязывает пучок и начинает считать: один, два, три Вильм Хольтен возмущен.
— Я, кажется, тоже считать умею!
— И не мешать! Девяносто восемь, девяносто девять... три штуки лишние. Ты меня разорить хочешь.— Он уносит три палочки в кабинет.
Там, на шкафу, рядом с пачками дел лежит пресловутый кнут. Рамш сует его под куртку и, насвистывая модную песенку, спускается в подвал.
Часом позднее являются непрошеные гости. Народный полицейский Мартен и еще какой-то тип в кожаном пальто. Студенческие шрамы лесопильщика приветливо расплываются. Он приносит коньяк, сигары и сигареты.
— Нет, не беспокойтесь, мы по служебной надобности. Рамш становится словоохотлив.
— К чему эта спешка? Спешку делают люди, точь-в-точь как доски или бруски.— Он, слава богу, учился, знает, что такое. Поток слов. Его друзей, вероятно, интересует бегство лесничего Флункера? И еще дурацкая история с кредитным билетом. Жена лесничего, эта курица... Все вздор! Возможно ли, чтобы такой человек, как он, терял деньги в их доме, да еще кредитками! 8о Неужто бы он сидел на своем месте, если бы так и сеял взятки в квартире лесничего? Вдумайтесь-ка хорошенько!
Народный полицейский Мартен берет со шкафа кнут.
А-а, вот оно что! Теперь Рамш знает, зачем пожаловали эти господа. Он срывает с головы зеленую шляпу. Пластырь на проплешине словно бы вырос за ночь. А его что, по головке погладили? Его избили единственно за то, что он христианин. Око за око, зуб за зуб, и так далее.
Мартен ухмыляется.
— Разве это сказал Христос?
Христос явился позднее.
Человек в кожаном пальто рассматривает кнут. Вытаскивает из плети обструганную палочку. Он явно не удовлетворен, выходит из комнаты и наискосок через двор шагает к складу.
Рамш сидит как на горячей сковороде. Но шрамы все еще приветливо расплываются. Он беседует с Мартеном, рассказывает ему истории из жизни любимых и давно покинутых стран: Америки и медицины!
— Человек приспосабливается!
— Не всякий,— говорит Мартен.
В Америке, этой стране неограниченных возможностей, Рамш встретил одного парня с мозолями на пальцах рук.
Мартен качает головой.
Рамш видит, как человек в кожаном пальто вместе с Вильмом Хольтеном заходит в дом. Очная ставка, думает он.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41